355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Курчаткин » Солнце сияло » Текст книги (страница 4)
Солнце сияло
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:11

Текст книги "Солнце сияло"


Автор книги: Анатолий Курчаткин


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

– Не ходи! Сядь! – рявкнул Конёв. – Пять минут! Еще пять минут!

Если бы я не знал, что он не имеет понятия, с чем я к нему заявился, я мог подумать, что он совершенно специально выдерживает меня.

Но сесть по его приказу – это уже было слишком, и, дойдя до окна, я просто замер около него. Вновь открывшийся вид парка, утонувшего в холодной предзимней мгле, напомнил мне о предстоящем ночном сидении в будке киоска, климат которого становился день ото дня все суровей. Черт побери, для того я искал себе свободы, чтобы наваривать жалкие дензнаки, морозя зад в этой коробке из фанеры и пластика!..

Конёв вбил последний гвоздь, выдернул, прострекотав зубчаткой, лист с напечатанным текстом из валиков, положил на стол рядом с машинкой и прихлопнул по нему ладонью:

– Ну? Все! Готов к труду и обороне. Какие вопросы, граф?

Язык у меня окосноязычел – будто русский был для меня иностранным.

Конёв слушал, слушал мое косноязычие, его сложенные подковкой губы загибались в улыбке все выше, выше, и наконец с этой улыбкой он закивал головой – подобно китайскому болванчику:

– А я-то все думал, как долго придется ждать. Когда, думал, когда? Вот ты дозрел. Обижаешься, что я не сам эту тему поднял? Не обижайся, нечего обижаться. С какой стати я сам должен был. Пардон! Нет вопросов – нет ответов. У Булгакова, как там у него сказано: не просите у сильных мира сего, сами придут и дадут? Это он не прав. Совершенно ошибочное мнение. Кто не просит, тому незачем и давать. Не просит – значит, ему не нужно.

– Нет, ну я же, как осел! – вырвалось у меня. – Как лох последний перед всеми!

Надо сказать – я и сейчас отчетливо это помню, – меньше всего, произнося те слова, я имел в виду собственно деньги. Что я имел в виду – так это стыд, который мне пришлось испытать, слушая Николая.

Конёв между тем все улыбался и все качал, качал головой – будто и в самом деле китайский болванчик.

– Как лох! – вставлял он вслед мне в мою речь. – Как лох! Конечно!

Потом он изогнулся на стуле, полез рукой в брючный карман и вытащил оттуда бумажник. Раскрыл его, послюнявил пальцы и, запустив их внутрь, вынырнул наружу с бледно-зеленой незнакомой банкнотой.

– Держи, – протянул он мне через стол банкноту. – За прошлое, будем считать, в расчете. За будущее – в будущем.

Я ступил к столу и взял деньги. Унижение, которое я испытал в тот момент, будет, наверно, помниться мне до смертного одра. В этот момент я кожей, печенкой – всей шкурой, всем своим естеством – прочувствовал, почему профессию журналиста называют второй древнейшей. Получать деньги в окошечке кассы и вот так, из брючного кармана – о, это совершенно разные вещи! Если б еще из кармана пиджака, а не из брючного. Из его теснины, изогнувшись, выпятив бугром открывшуюся дорожку «молнии». Уменя было полное чувство того, что меня употребили – и заплатили за это.

Однако же я взял банкноту и, взяв, посмотрел, какого она достоинства. Это были сто американских долларов. Огромные деньги в ту пору. Живя так, как жил, я мог свободно прожить на них четыре месяца – всю зиму до самой весны. А уж три – без разговору.

И еще я поблагодарил Конёва:

– Спасибо, Бронь.

– Паши! – сказал он, пряча бумажник в карман и возвращая телу на стуле вертикальное положение. – Будешь пахать, как надо, без бабла не останешься. Только с головой пахать надо! Я за тебя сюжетов не нарою. Мои сюжеты – это мои. Сам оглядывайся! Высматривай. Оттачивай глаз! Дядя клиентов за тебя не окучит. Благотворительностью в Стакане не занимаются.

Слушая его, я поймал себя на том, что мысленно уже трачу полученные деньги. Пиджачок вместо своего дореволюционного, черные джинсы, китайская пуховая куртка на зиму – в общем, чтобы не было стыдно предстать перед такой девушкой, как Ира. Да и перед другими тоже. Что говорить, после той нашей неуспешной попытки со Стасом взять крепость московских красавиц кавалерийским наскоком мы с ним крепко завяли. А между тем мы ведь не давали обета монашества. Стас, кстати, частично уже обновил свой прикид, – хозяин киоска, оценивая его труды, раза два был с ним щедрее, чем к тому обязывал их уговор. Вот как сейчас Конёв со мной. Так что деньги были весьма кстати.

– А замечательное, между прочим, времечко! – неожиданно, безо всякой связи с предыдущими своими словами, проговорил Конёв, забрасывая руки за голову и откидываясь на спинку стула. Длинные его прямые волосы, разметанные по плечам, выплеснулись вперед, закрыв подбородок. – Переворачивание пласта! В России время от времени обязательно происходит переворачивание пласта. Те, что наверху, – вниз, а те, что внизу, – вверх. Такую свечу можно сделать – ни в какое другое время не сделаешь. Ни в какое другое.

– Но когда пласт переворачивается, не все, что внизу, наверх попадет, – не очень понимая, что имеет в виду Конёв, а просто представляя себе, как копаешь осенью огород и кладешь землю вниз дерном, сказал я. – Только ведь до определенной глубины. А и с лопаты летит. Можно снизу да вниз и попасть. Так внизу и остаться.

– А вот не останься! – выдернув одну руку из-за головы и выставляя вверх указательный палец, вскричал Конёв. —

Не попади и не останься! А попал – сам виноват. Попал и сиди там, не вякай. Твоя вина!

* * *

Спустя две недели, в чужом длинном халате бордового атласа на голых плечах, подпоясанный вязанным из шелкового шнура бордовым же кушаком с кистями, я сидел на просторной, нашпигованной всеми мыслимыми электрическими агрегатами вроде кофеварочной машины светлой кухне знакомой квартиры, дальше порога которой в прошлое свое посещение не сумел двинуться, и пил из невесомой чашки тончайшего фарфора бешено крепкий и бешено ароматный кофе, сваренный этой машиной, бьющий в мозг мощным фонтаном просветляющей бодрости.

Я был в чужом халате, в чужой квартире и кофе пил тоже не с той, с которой провел ночь в сплетенье рук, сплетенье ног, а с ее сестрой, смотревшей на меня сейчас, несмотря на гостевое подношение в фарфоре, с острой и жаркой настороженной подозрительностью.

– Мне кажется, мы с тобой где-то пересекались, – сказала она, глядя поверх поднесенной к лицу чашки, которую одной рукой держала за ручку, а второй, большим пальцем, подпирала за ободок дна, оттопыривая при этом мизинец и слегка пошевеливая им. – Откуда-то мне знакомо твое лицо. Может такое быть?

– Почему нет, – с невозмутимым видом согласился я. – Смотрим, наверное, ящик. А я там все же время от времени появляюсь.

– Да? Вот так? – произнесла она. – Странно. Мне этот ящик – как семейные предания. Не очень-то нужен. Раз в месяц смотрю, по заказу.

– Тем не менее, – с прежней невозмутимостью проговорил я. – Такое у меня запоминающееся лицо. Достаточно раз увидеть.

Та, с которой мы сплетались, спала, отдавшись объятиям Морфея с полнотой, с какою не отдавалась мне, меня же сей господин категорически отверг, не допустив до своих садов ни на минуту, рассвет за окном грозил перейти в день, я ворочался, ворочался, и наконец встал, облекся в атлас, выданный мне в пользование еще посреди ночи, и в надежде повысить в организме уровень инсулина, чтобы он сыграл роль снотворного, устремил себя на кухню шуровать в холодильнике, по шкафам и полкам в поисках съестного – желательно такой убойной калорийности, чтобы инсулин хлынул мне в кровь рекой.

Вот тут-то, когда я занимался исследованием кухни, в замке входной двери и объявил о себе ключ. Вошел в него с хозяйской властной уверенностью, быстро провернулся два раза, звонко щелкая щеколдой, отжал с глухим мягким звуком собачку, и следом за тем я услышал, как дверь открыли. Скрываться в комнате, из которой я только что вышел, было бессмысленно – я бы не успел. Для того чтобы сделать это, мне следовало выскочить из кухни, перенестись через холл, где находилась входная дверь, а до того еще одолеть коридорчик между кухней и холлом.

А, сказал я себе, кто бы там ни был. Пусть и предки с дачи. Что мне предки? Я сюда не в окно влез, и халат из гардероба тоже не сам вытаскивал.

Это оказалась Ирина сестра. Та самая, что открыла тогда нам со Стасом дверь. Вот такая комиссия, создатель, быть родителями взрослых дочерей: только шуранешь за город, одна – френда в дом, другая – из дому до первого поезда метро.

– О! У нас гости! – ошеломленно произнесла Ирина сестра, пройдя на свет к кухне и замирая на пороге.

Точно, гости, молча подтвердил я кивком головы от холодильника. И развел руками:

– Пардон, что не во фраке. Вы так неожиданно. Александр.

– Я неожиданно?! – не представляясь мне в ответ, воскликнула она. – Я к себе домой! По-моему, это кто-то другой неожиданно!

– Да вот, не спится, – сказал я. – Ищу, чего бы пожевать.

– Ну и ищи дальше, – ответствовала Ирина сестра. – Я себе буду кофе варить. Кофе могу предложить.

Понятное дело, кофе входил в противоречие с моими планами касательно инсулина, но отказываться от предложения, будучи в некотором роде все-таки действительно гостем, было бы, подумалось мне, не слишком красиво. Я перекроил планы, и кофеварочная зверюга выхрипела порцию горькой бодрости и на меня.

– Так это ты тот самый, который к ней в буфете подкатил? – продолжила между тем разговор Ирина сестра.

– Наверное, – сказал я. – В буфете было дело.

– Ну, ты ее потом прессовал! Очень ее хотелось, да?

– Не без того.

– Добился своего, да? Получил, что хотел?

Я усмехнулся и, поднеся чашку с кофе к губам, занял им рот. Надо сказать, она меня смущала. Не столько своей осведомленностью о наших отношениях с ее сестрой в продолжение этих двух недель, сколько тем, с какой прямотой о них говорила. Никак я не был готов к такой обнаженной распахнутости. С нею, во всяком случае.

– Люблю, когда мужчины хотят, – не дождавшись от меня ответа, проговорила она. – Когда мужчина хочет. о, потом получается самый смак, пальчики оближешь. А почему мужчины бывают иногда, как вяленые, скажи?

Я почувствовал, что начинаю злиться. Конечно, она угощала мою особу кофе, да еще таким оглушительным. Но это не могло быть основанием к принуждению меня заняться вместе с ней словесным стриптизом. Кто я ей был, чтобы так обнажаться передо мной? Или мужчина, спавший с ее сестрой, был для нее чем-то вроде помойки, которую грех не использовать по назначению, вывалив на нее весь накопившийся в себе мусор?

– Что, – сказал я, – облом? Там, где была. Не получила, чего хотела?

Она вся внутренне замерла. Я это въявь ощутил по ее переставшему играть оттопыренному мизинцу. Глаза у нее сузились. И в это мгновение она мне напомнила Иру. Когда я впервые увидел Иру в буфете Стакана: стояла, невидяще глядя перед собой, негодуя на неизбежность бессмысленной траты времени в очереди, одна рука ее была покойно и смиренно опущена вдоль бедра, другой она держала ее за локоть, и эта трогательная кротость позы ослепляюще диссонировала с выражением ее лица. Они были сестры, несомненно.

Потом мизинец снова пришел в движение.

– Ты только не думай, что ты для нее что-то значишь, – выдала мне Ирина сестра. – Не воображай себе много. Не обольщайся. У нее таких – вагон и маленькая тележка. Это не имеет никакого значения, что она дала тебе. Хотела дать – и дала. Сколько дала – столько и получила. Хорошо дала? – неожиданно сломав интонацию, спросила она.

Если бы она не была Ириной сестрой, если бы я не сидел в их доме – в чужом халате, чужих тапках, поглощая кофе из чужой чашки, – я бы безо всяких усилий послал ее так далеко, как она того заслуживала. Но в том положении, в котором находился, я не чувствовал себя вправе посылать ее куда бы то ни было.

– А ты мне тоже дай, я сравню, – только и сказал я. Глаза у нее вновь сузились.

– А хочешь, да? – спросила она.

– Жажду.

– А силенок хватит?

– Смотри, чтобы тебя хватило.

Мизинец ее встрепетал, и рука, которой Ирина сестра поддерживала чашку за ободок донца, отделилась от него. Она поднялась со своего места и, не отрывая от меня взгляда, двинулась вокруг стола ко мне. Глаза ее были все так же сужены, но теперь в них стояло совсем иное выражение, чем минуту назад, никакого негодования – это уж точно.

И все же во мне не было полного понимания ее намерений, пока ее свободная от чашки рука не скользнула стремительно ко мне под халат, – и я ощутил своего беззащитного соловья, прощелкавшего и просвиставшего всю ночь, в плотном и тесном обхвате ее пальцев.

– А что же она, не все у тебя взяла? – оседая голосом, проговорила Ирина сестра. – Оставила, да? Что же она так?

Мы были с нею глаза в глаза, прожигая друг друга взглядами, словно стремясь прожечь насквозь, ее суженные зрачки как бы плавились от нестерпимого жара.

О, как я, противу того, что сказал, хотел, чтобы во мне ничего не осталось. Чтобы я не смог ответить на ее вопрошение. Чтобы во мне ничего не отозвалось на него. Но вместо этого мой соловей стремительно набирал высоту, возгонял себя выше и выше к солнцу, в слепящее раскаленное сияние.

Кто бы на моем месте сумел отказать женщине, которая горит вожделением, пусть оно и разожжено не тобой? Я обнаружил, что моя рука уже мнет ее ягодицу.

– Пойдем, – позвала она, вслепую ставя чашку с кофе на стол.

И повлекла меня с кухни, ведя за собой, словно на поводу.

В этой квартире было достаточно комнат, чтобы материализовать действием глагол «спать» в любых смыслах, не мешая друг другу.

Кофточка, блузка, «молния», пуговицы, юбка, крючки, скользкая паутина колготок – все было содрано, расстегнуто, брошено на пол, сейчас сравнишь, сейчас сравнишь, жег мне ухо влажный горячий шепот, и вот я, весь еще в Ирином мыле, окунулся в пену новой купальни.

Чтобы вынырнуть оттуда лишь час спустя.

Ира за прошедший час могла проснуться, встать и пойти искать меня, – этого не произошло.

Я переуступил ее сестру все тому же Морфею и все в том же халате бордового атласа, подпоясавшись витым кушаком с театральными кистями, выволок себя в холл. Горевший здесь свет напоминал о моменте, когда во входной двери объявился ключ и затем она растворилась. Я подтащил себя к большому, в старинной коричневой раме зеркалу и, приблизившись к нему лицом, вгляделся в себя. Что же, я не увидел на своем лице никакой радости жизни. Наоборот, это было лицо человека, основательно влипшего в историю. Очень поганую историю.

Я погасил свет и медленно, поймав себя на том, что стараюсь еще и бесшумно, прошел к комнате, в которой провел ночь. Петли молчали, как партизаны на допросе у немцев, дверь открылась без звука. Ира спала на краю кровати, выставив из-под одеяла ногу и отбросив в сторону руку. Она как бы ждала меня, оставляя мне место и распахнувшись для объятия. Я постоял над нею – и почувствовал, что лечь к ней, как только что собирался, – не по моим силам.

По-прежнему, теперь уже осознанно, стараясь не производить ни малейшего шума, я собрал свою раскиданную по всей комнате одежду, глянул мельком на пребывающую в невидимых объятиях Морфея Иру еще раз, и партизанская дверь выпустила меня обратно в холл. На кухне я взял со стола свою чашку и одним махом влил в себя весь оставшийся в ней кофе. Рядом стояла еще одна чашка – Ириной сестры. Не отдавая себе отчета – зачем, я взял и ее, покрутил в руке, затем прошел к раковине и выплеснул содержимое чашки туда. Много бы я сейчас дал, чтобы изъять из своей жизни этот последний час. Обладание одной сестрой стоило мне двух недель измучившей меня непрерывной осады – с билетами в консерваторию, в театр и всякие мелкие забегаловки, а как результат – похеренной до неизвестных времен мечты об отставке с поста ночного купца в киоске; обладание второй сестрой отняло у меня восторг покорения первой.

На улице, когда я спустился во двор, был уже не рассвет, а настоящее утро. И – чего я не знал, не выглядывая в окно, – лежал на земле первый снег. Плотной, хрустящей под ногой порошей – такой невинно белой, что мне показалось, сейчас у меня заломит зубы.

Я крутил по арбатским улочкам, выбираясь к своему пристанищу в бывшем борделе при гостинице «Прага» – и скверно же мне было! Хоть расколи себе башку о фонарный столб. Я нагибался, нагребал с асфальта полную пригоршню крупитчатого сухого снега, мял в ладонях, вылепливал снежок и кидал его в этот фонарный столб. Руки замерзли, красно вспухли, а я все нагибался, лепил, кидал, – и все мне было мало, кидал и кидал. Черт побери, но мне даже осталось неизвестным имя этой Ириной сестры!

Глава четвертая

Надо бы уточнить одну вещь. Когда я сказал Ловцу про эту гёрл, на которую он так запал, что Вишневская, Архипо-ва и Кабалье со всеми их прошлыми достижениями рядом с ней отдыхают, я не то чтобы лгал, я понтярил. Стебался, если точнее. У Ловца текли слюни на подбородок, а я наслаждался его видом. Упивался властью над ним. Вот одно мое слово – и он направляет свои деньги в русло, которое до того было сухим, орошает земли, которые прежде не плодоносили.

А лгать ради выгоды, ради сохранения лица, чтобы избежать неприятностей – лгать так я совершенно не приспособлен. Той ранней зимой незадолго до наступления 1993 года я убедился в этом лишний раз.

– О, очень кстати! Очень кстати! – бурно, даже подпрыгивая на стуле, замахала мне рукой со своего места секретарша руководителя программы, когда я заглянул в приемную, чтобы посмотреть, кто здесь обретается, нет ли кого, кто бы мне был нужен. – Тебя Терентьев разыскивал! Просил, как ты появишься, – к нему.

– К Терентьеву? – переступая порог, удивился я.

Терентьев и был начальником секретарши, руководителем программы. За все время, что толокся в Стакане, я видел его три или четыре раза, и то мельком, на ходу, поздоровался – и все.

– К Терентьеву, к Терентьеву, – подтвердила секретарша, продолжая призывно махать рукой.

В груди у меня заныло от приятного возбуждения. Что ж, когда-то это должно было случиться, – я не сомневался. Рано или поздно Терентьев просто обязан был заинтересоваться мной. У меня, случалось, выходило в эфир по два сюжета в неделю – сколько не у каждого штатника. Уж что-что, а сложа руки я не сидел. Я пахал, я рыл – как какой-нибудь трактор или экскаватор.

Мне пришлось ждать в приемной после того, как секретарша сообщила Терентьеву по внутренней связи, что я тут, в готовности, не более двух минут. Дверь терентьевского кабинета распахнулась, оттуда, вся пылая, с невидящими глазами выскочила одна из выпускающих редакторш, налетела на меня, отскочила – казалось, весьма удивившись, что не удалось пройти сквозь мою персону, как через пустое место, – постояла, таращась на меня, в недоумении и хлопнула себя по лбу:

– А, да! Просил тебя зайти. Заходи.

Сказать откровенно, такой ее вид мне не понравился. Там, в груди, где ныло от приятного возбуждения, я ощутил укол тревоги. Апочему, собственно, Терентьев должен был призвать меня для беседы, содержание которой обещало мне праздник?

Он сидел в кресле за столом у дальней стены и, пока я двигался к нему вдоль стола для совещаний с приткнутыми к тому стульями, смотрел на меня тусклым, как запорошенное пылью зеркало, ничего не выражающим взглядом. Ни о чем нельзя было догадаться по этому пыльному взгляду – что там у него внутри, с чем он меня ждет. Смотрел – и ждал, когда я доберусь до него. А вид у него был – будто он держит на плечах пирамиду Хеопса, изнемог под ее тяжестью – и не может сбросить. Я знал, что Терентьеву сорок с небольшим, ну где-то около сорока пяти, но мне тогда, когда шел вдоль стола, показалось – ему не меньше, чем Мафусаилу на закате дней.

– Здравствуйте, – сказал я, останавливаясь у его стола – с видом самой неудержимой радости предстать пред его очами.

Он не ответил мне. Только слегка шевельнул головой сверху вниз и издал звук, означавший, должно быть, подтверждение, что слышал мое приветствие.

Я стоял, продолжая демонстрировать собой неудержимую радость, а он безмолвно смотрел на меня своим взглядом запыленного зеркала, и тут мне стало бесповоротно ясно, что ничего хорошего ждать от встречи не приходится.

– Садитесь, – по прошествии, пожалуй, целой минуты шевельнул Терентьев бровями, указывая мне на стул около стола для совещаний.

Свисток раздался, поезд пошел. Я ощутил в себе веселую легкость пузырька углекислого газа, вскипающего в откупоренном шампанском. Так у меня всегда бывало ввиду грозящей опасности.

– Сажусь! – вместо положенного «благодарю» с бравостью сказал я, выдергивая забитый под столешницу стул и, скрежеща ножками, устраиваясь на нем.

Лицо Терентьева исполнилось живого чувства. Я с удовольствием видел, что производимый мной скрежет доставляет ему страдание. Наконец я затих, вновь устремив на него брызжущий счастьем состоявшейся аудиенции взгляд, и он, по второму разу выдержав долгую паузу, спросил:

– Как вы у нас вообще оказались?

Вопрос его, с ясностью, не оставляющей никаких сомнений, подтвердил, что разговор, ожидающий меня, ничуть не лучше того, что имела здесь встретившаяся мне в дверях кабинета выпускающая редакторша.

– Как? – переспросил я. – Ну как… Пришел, снял сюжет. Про пчеловода. Потом другой. Потом третий.

Я чувствовал, что получается издевательски, но яивса-мом деле не видел, как ответить ему на этот вопрос по-другому. Не рассказывать же было в подробностях о моем знакомстве с Конёвым, как дозванивался до него, как мы потом встретились. А без этих подробностей, что ни скажи, все бы выглядело одинаково нелепо.

– Как это «пришли»?! – Терентьев повысил голос. – Куда пришли? К кому? Кто вас привел?

– Никто меня не приводил, – сказал я. – Сам пришел.

– Кто вас в программу привел! – Терентьев выделил голосом «в программу». – Кто вам камеру доверил? Кто вас в эфир выдал?

Делать было нечего, пришлось раскалываться.

– Первый – Конёв, – ответил я, постаравшись все же формой ответа поставить его в ряд с другими.

В пыльных глазах Терентьева словно бы провели влажной тряпкой – они заблестели.

– А что вы закончили? Или еще учитесь?

– Я после армии. Демобилизовался недавно, – сказал я.

– При чем здесь армия? – в голосе Терентьева прозвучало возмущение. – Армия – это не диплом.

Мне не оставалось ничего другого, как сделать вид, будто я не понял его:

– Долг родине – святое дело.

– Армия – это не диплом! – повторил Терентьев.

Я решил если не перехватить у него инициативу – чего я, конечно, не мог никак, – то хотя бы не позволить ему увлечь себя по пути, который он наметил, послушной овцой.

– Скажите честно, Андрей Владленович, вас не устраивает моя работа?

Ход был верный – Терентьев как споткнулся. Я это так и увидел по нему. Он онемел. Словно бы вот он влек, влек меня по намеченному пути – и бац, я ему подставил подножку.

Впрочем, онемел он лишь на мгновение. Пирамида Хеопса на плечах придавала ему устойчивость. Самонадеянность моя тут же была наказана: Терентьев бросил карандаш, который держал в руках, на стол перед собой и закричал:

– Хватит! Умник выискался! Ни на один вопрос нормально ответить! Чем вы у нас тут вообще занимаетесь?

Это он сделал напрасно: я не терплю, когда на меня кричат. Кто бы то ни был. Лет после пятнадцати я не позволял этого даже отцу, авторитет которого и сейчас для меня необычайно высок.

– Пашу! – сказал я с вызовом. – Как папа Карло. Без зарплаты. За гонорары.

– Вас кто-нибудь просил об этом? – взвился Терентьев. – Можете не пахать! Пожалуйста!

Тут он был абсолютно прав. Никто меня не просил. Я так хотел сам. И мог исчезнуть из коридоров Стакана – никто бы этого и не заметил.

Но все же я не мог спустить ему горлодранства.

– А вы, когда пришли в Останкино, вас кто-нибудь об этом просил? – проговорил я. – Нас в этот мир вызывают – никого не спрашивают. Что тут о телевидении говорить!

Вот теперь я ему поставил подножку. Он смотрел на меня, и я видел: он ничего не понимает. Он на меня орал, а я ему ответно хамил; но он, держа пирамиду Хеопса у себя на плечах, он-то полагал, что имеет право орать на меня, однако чтобы смел ему хамить я? Такого он себе представить не мог.

И теперь онемение его длилось далеко не мгновение. А глаза то прояснялись, то снова тускнели – он не знал, что ему со мной делать: продолжать вести той же дорогой, какой тронулся, или же пойти в обход.

Терентьев решил пойти в обход. Он поднял карандаш со стола и ткнул им в меня:

– Джинса у тебя идет!

Это был удар под дых. Чего-чего, а подобного я не ожидал. Я ожидал, когда стоял у него в приемной, он позовет меня в штат, я ожидал, когда столкнулся в дверях с редакторшей, он станет чихвостить меня за какой-то пришедшийся ему не по нраву сюжет, но такого – нет, я не ожидал. И потому произнес довольно растерянно и, наверно, с совершенно предательским видом:

– Какая джинса?

И он по этому моему предательскому виду тоже все понял.

– Такая джинса! – голос его радостно возвысился. – Думаешь, не видно? Отлично видно!

– Не знаю, – сказал я. – Если это и джинса, то не моя. Я снимаю, и все.

– А чья? – потянулся он ко мне. Глаза ему так и промыло. – Чья? Конёв тебя привел?

– С Конёвым мы земляки, – постарался я не ответить прямо.

– Понятно! – Терентьев снова бросил карандаш на стол – но теперь по-другому, теперь это был не порыв страсти, а знак удовлетворения. Помолчал и спросил: – Деньги тебе Конёв давал?

Смысл его вопроса был абсолютно прозрачен. Здесь все было на виду. Он хотел моего свидетельства против Конёва. Идиоту было б понятно, как ответить. И кто мог заставить меня ответить ему «да»? Элементарная логика подсказывала сказать «нет». Но я бы чувствовал себя мерзким уродцем, я бы никогда не простил себе, если б унизился до такой жалкой и мелкой лжи. В конце концов, он не спрашивал, за что мне Конёв давал деньги. А я не уточнял у Конёва, что за деньги он мне дает.

– Давал, – сказал я.

Казалось, Терентьев не поверил своим ушам. Он не ожидал такого ответа. Я не ожидал его вопроса о джинсе, а он не ожидал моего ответа о деньгах. Должно быть, он приготовился к длительной осаде, к обходным маневрам, а я распахнул ворота даже без всякого натиска.

– Что-что? – переспросил он, наклоняясь ко мне. Но повторять я уже ничего не стал.

– Вот то самое, – в прежней хамской манере отозвался я. Пирамида Хеопса на плечах у Терентьева покачивалась.

Глаза у него блестели, словно отдраенные какой-нибудь жидкостью для мытья стекол. Это был совсем живой человек, еще немного – и пирамида рухнет, а он из Мафусаиловых лет вернется в свой возраст.

– И сколько же он тебе дал? – двинулся Терентьев в своих расспросах дальше.

– Сто долларов, – сказал я.

– Сколько-сколько? – вырвалось у него. Он опять не поверил мне.

– Сто долларов, – теперь повторил я.

Терентьев смотрел на меня, молчал, и я видел: он мне не верит.

– Что же всего сто? – спросил он затем.

– Не знаю, – пожал я плечами. Я понял его. И понял причину его неверия. Должно быть, мне полагалось много больше.

– Или это он тебе в долг дал? – Интонация Терентьева была исполнена серной дымящейся подозрительности. – О каких ты долларах говоришь? Ты в долг у него брал?

– Какой долг. – Я позволил себе усмехнуться. – Я столько не заколачиваю, чтобы занимать.

– И что же он: вот так просто взял и дал?

– Почему. Я попросил.

– Ты попросил, а он тебе – раз и дал! Как земляку!

– А он дал, – подтвердил я.

Молчание, что наступило после этого, обдало меня дыханием сурового векового камня. Пирамида Хеопса нависала надо мной всей своей колоссальной громадой, и Мафусаил со вновь запылившимся взглядом готов был обрушить на меня ее неизмеримую многотысячетонную тяжесть.

Это и произошло.

– Идите отсюда! – разомкнул он губы, одаривая меня возвращением во множественное число. – Вы больше здесь не работаете. Забудьте сюда дорогу. Такие, как вы, нашей программе не нужны.

Что я мог предпринять для своей защиты? Нет, я что-то повякал – про то, как все говорили и о том моем сюжете, и о том, – но это все было впустую, мое вяканье не имело смысла. Когда на тебя обрушилась пирамида Хеопса, остается лишь со смиренным достоинством принять свою долю. Не со смирением, а со смиренным достоинством, хотел бы подчеркнуть это. Во всяком случае, попробовав оказать посильное сопротивление, я поступил именно так.

– Полагаю, Андрей Владленович, вы будете сожалеть о своих словах, – сказал я, поднялся и направился под его вековое каменное молчание у себя за спиной к двери. Открыл ее, вышагнул в приемную, закрыл.

Надеюсь, у меня не было такого лица, как у той выпускающей редакторши, с которой мы столкнулись у этих самых дверей. По крайней мере, секретарша, взглянув на меня, не произнесла никаких слов сочувствия.

Что было причиной алогичного Мафусаилова гнева, до меня дошло, только когда я оказался в конёвской комнатке с обтюрханными столами и стоял у окна, глядя на обугленный массив лесопарка внизу, просторно лежавший в белой окантовке дорожной обочины, покорно повторявшей изгибы опоясывающей его дороги. Терентьев решил, что я над ним издеваюсь! Он хотел выяснить, отстегивает ли мне Конёв за джинсу, и я признался, что да, отстегивает, но сто долларов, судя по его реакции, было слишком, невероятно мало, он усомнился в джинсовости этих денег, почему и спросил про долг, а я, вместо того чтобы подтвердить его версию, отверг ее, не дав взамен никакого другого объяснения. Которого и не мог дать. Но он-то хотел получить его. Хотел – и не получил. И сделал вывод: пацан куражится. Насмешничает. Глумится над Мафусаилом, хрустящим позвонками под грузом пирамиды Хеопса.

Конёв, которого я, не дождавшись его в редакторской комнате, отловил в монтажной, слушая мой рассказ о разговоре с Терентьевым, побагровел, и его скобчатый рот вытянулся едва не в прямую складку. «Опизденел?» – в ярости расширились у него глаза, когда я сказал, что признался Те-рентьеву в получении денег. Но, дослушав до того места, как Терентьев принялся выяснять, не в долг ли мне ссужались эти сто баксов, заулыбался, затем всхохотнул и несколько раз звонко ударил себя по ляжкам:

– А, фуфло, хмырь советского периода! А, хмырь! Туда же, на чужом хребту в рай хочет въехать. Вот хмырь советского периода, вот хмырь!

Это была его обычная приговорка про Терентьева – «хмырь советского периода». Он его за глаза иначе почти и не называл. «Хмырь советского периода велел», «хмырь советского периода раздухарился», – так он говорил, рассказывая что-то о Терентьеве.

– В какой рай он хочет въехать? На чьем хребту? – спросил я.

В остановившемся взгляде Конёва я прочитал острое нежелание объясняться со мной. И сожаление, что все-таки объясниться необходимо.

– А ты ничего не понял? – встречно спросил он.

– Что я должен был понять?

– Ну зачем он тебя вызывал?

Я отрицательно покачал головой:

– Нет. Видимо, хотел выяснить, идет через тебя джинса или нет.

Конёв снова всхохотнул.

– Что ему выяснять! Доить он всех нас хочет. Доить! А как подобраться, не знает. Хмырь советского периода. Сам пальцем пошевелить не желает, а молочко к нему чтоб бежало!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю