Текст книги "Солнце сияло"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Ну, Арнольд, вы, по-моему, слишком сурово, – подал с другого боку голос Фамусов. – Зачем же в данном случае судить с профессиональной точки зрения.
– Это необходимо. – Арнольд собирал свою разбитую в лепешку машину с потрясающей скоростью. – Чтобы защитить профессиональное поле от самодеятельщины.
– Но музыка у Сани, мне кажется, замечательная. – Это снова была хозяйка дома. – Мне лично очень понравилось. И песни тоже. Может быть, чуть поправить.
Отвечая ей, Арнольд решил обращаться ко мне:
– Нет, поправками тут ничего не спасешь. Вы, например, совершенно не владеете модуляцией. Ваш переход из тональности в тональность противоречит элементарным законам гармонии. А с каденцией у вас просто что-то чудовищное.
– Плевать на каденцию, – прервал я его. – Была бы потенция. Всякая, всякая! – вскричал я следом, сообразив, что ради красного словца не пожалел и отца: общество все же было наполовину женское и не всё одной кожи. – Творческая потенция, жизненная потенция.
Однако моя рокировка оказалась излишней.
– Нет, как же, как же, – произнес Фамусов. – Какая другая потенция без той. Без той – никакой. – И поднял над столом рюмку. – Давайте выпьем за ту, эту самую потенцию!
Хозяйка дома произнесла что-то осуждающее. Но бокал с вином тем не менее подняла. Ира с Ларисой выдали радостно-смущенные соловьиные трели из смеха и первые прозвенели своим хрусталем. Что там Арнольд – я не обратил внимания. Я цапнул со стола свою рюмку, снова заботливо наполненную кем-то доверху, и прямиком устремился с нею к рюмке Фамусова. После чего вновь закатил в себя ртутный шар целиком, без остатка. Переступивши грань, потом уже катишься по наклонной плоскости.
Затем я, как водится в случаях, когда заступишь грань, помню все бессвязными, отдельными эпизодами.
Мы стоим с Ирой у сверкающего черной пластмассой и белым металлом агрегата, носящего название «музыкальный центр», и она, вынимая из плоских квадратных коробочек тончайшие серебристые диски с круглым отверстием посередине (так я впервые вижу компакты), ставит их на выезжающую изнутри по велению пальца платформочку. Толкает платформочку пальцем, и та послушно уезжает обратно, а из динамиков выкатывает незнакомая мне музыка, вернее, знакомая: та, что звучала в квартире, когда мы приходили сюда со Стасом. Я узнаю ее едва не с первых звуков: таким мощным личностным тавро она мечена.
– Это что? Это кто? – спрашиваю я.
– «Кинг Кримсон», – говорит Ира. – Ты что, никогда не слышал?
– Слышал, – отвечаю я полную правду.
– Так что же?
– Свой своих не узнаша, – говорю я, и это тоже правда: очень уж моя музыка. Больше того: то, что я писал тогда, перед армией, не имея понятия ни о каких кингах, безумно похоже на них.
Я слушаю, стоя над музыкальным центром, эту жгущую меня, прожигающую насквозь музыку, и вот от меня остается одна сквозная, выжженная дыра, свистящая вселенской, космической пустотой – ничего, кроме нее, – я чувствую: чтобы заткнуть ее, мне снова нужно сочинять свою музыку, ничто иное не поможет, не спасет от провала в черную бездну, и от этого чувства меня пронизывает такой безумной тоской, что держать ее внутри нет сил, и к глазам у меня подступают слезы.
– Ты что? – недоуменно спрашивает меня Ира.
– Пить надо меньше, – отвечаю я ей, вытирая глаза платком. – Правильно мне кой-кто говорил.
Накромсанное на куски время неутомимо влечет между тем себя вперед, и в следующем удержанном в памяти эпизоде я уже стою не около музыкального центра, а около лоснящейся нарезкой металлической фольги серебристой елки, и не с Ирой, а с Фамусовым, и с удовольствием раскрываюсь ему, говоря о вещах, о которых не позволял себе с Ирой даже и заикнуться. Например, о том, что Терентьев турнул меня из программы. О чем, не заступи я грань, ни за что, понятно, не стал бы и поминать.
– Подождите, это как это, – говорит Фамусов, – что значит, он вас турнул? Вы что, лишены возможности выходить в эфир?
– Абсолютно, – говорю я.
– Хорошенькое дельце, – говорит он. – Что вы такое натворили?
– Если бы, – говорю я. – Он хочет, чтобы я настучал на одного сотрудника.
– Ну и? – говорит Фамусов.
– Что ну! – говорю я. – Не смог удовлетворить его интерес.
Фамусов хмыкает. Наверняка он понимает меня более плоско, чем это было на самом деле.
– Видите ли, Саня, – говорит он затем, – бывает, что по-другому никак невозможно.
– Бога ради, – говорю я, отмечая для себя, что именно так, в варианте «черное-белое», он меня и понял. – Но тогда нужно знать, к кому обращаться.
В этот ответ я вкладываю уже все смыслы, и Фамусов, уловив его многослойность, некоторое время молчит, расслаивая его для себя и оценивая.
– Что, потолковать с ним? – прерывает он молчание.
– О чем? – говорю я.
– Чтобы он вернул позицию к исходному положению, – с витиеватостью отвечает Фамусов.
Это было мгновение, когда сюжет моей жизни мог потечь совсем другим руслом. Мне только следовало сказать о своем положении волонтера в программе Терентьева и попросить о зачислении в штат. Будь я в штате, с трудовой книжкой в отделе кадров, шестерни судьбы сцепились бы по-иному. Не знаю, хорошо бы это было или нет, я только констатирую факт: по-иному. Оформленная официальным приказом жизнь – это все равно как река, вправленная в гранитные берега: так просто в новое русло ее уже не пустишь. Но попросить о штате значило открыть Ире свое истинное положение в Стакане. Которое ей известно не было. Нет, я вовсе не таился от нее. Но так вышло, что не было случая сказать об этом, вернее, так: нужды, – и она не имела понятия, что я всего лишь приблудная овца в племенном стаде. И вот – чтобы узнала от отца? Я не мог позволить себе этого. Это бы унизило меня. Не то чтобы я такой гордый. Гордость тут вообще ни при чем. Дело в чувстве достоинства. Оно у меня, пожалуй, гипертрофированное. И ничего я с этим поделать не в состоянии.
– Потолкуйте, – сказал я Фамусову.
Апофеозом встречи Нового года стало мое знакомство с чердачным этажом этого респектабельного хауза, куда меня в какой-то момент увлекла Ира – сначала попросив сопроводить на лестничную клетку, чтобы там всласть подымить, потом предложив подняться повыше, а там и просто схватив за руку и потащив по лестнице все дальше, дальше – в темноту, в глушь, чащобу…
Когда, впрочем, мы очутились на лестничной площадке чердачного этажа, оказалось, что здесь совсем не так уж темно – свет, проникавший снизу, отражаясь от беленых стен, разжижал мглу, и на площадке стоял тот полумрак, в котором все можно если не видеть, то ясно осознавать.
– Ну что, – сказала Ира, выбрасывая сигарету в этот полумрак, проникая руками мне под пиджак и принимаясь выбирать на спине из-под брюк рубашку. – Измучился, да? Хочешь, да? Прямо здесь хочешь? Думаешь, можно?
Желание обнаружилось во мне незамедлительно. Словно она распечатала его своими словами – как кувшин с запечатанным там джином, – и оно вымахнуло наружу стремительным жадным зверем, радостно одуревшим от свободы. Через мгновение я уже сдирал с нее мешающий моему зверю холодящий нейлон колготок и шероховатый ажур трусиков, она угождающе переступала ногами, помогая моей задаче, переняла у меня невесомый комок и сунула мне в карман пиджака, а следом, змеино поведя всем телом, освободилась от наброшенной на плечи перед выходом на лестницу куртки и положила за собой на перила.
Куртка была как нельзя кстати. Надо полагать, несмотря на респектабельность дома, пыли здесь было предостаточно, и не куртка бы, я не решился бы прислонить ее к перилам.
– Ты думаешь, можно здесь, да? – спросила над ухом Ира, словно не была уже раздета и еще решала для себя, делать это или нет.
Я не ответил. Течение уже вносило меня в ее жаждущий водоворот, что тут были мои слова.
Шагов на лестнице я не слышал. Как бы ни тихи они были, звуков их не могло не быть. Но звуки шагов на лестнице заглушались звуками наших движений. Похлопывали, раскачиваясь, полы моего пиджака, шуршал поднятый подол ее платья между нашими животами, шелестела куртка на перилах, и в самих перилах тоже что-то тоненько поскуливало, – действие, носящее название траханье, в не предназначенной для того обстановке может иметь массу сопровождающих его звуков.
Я услышал лишь голос. Раздавшийся совсем рядом и так неожиданно, что мой зверь, помимо всякой моей воли, легким дымком мгновенно свился обратно в родной кувшин, и лоно, где я гостил, исторгло меня из своей обители.
– А-ах, – выдохнула Ира, бешено подаваясь ко мне опустевшей обителью в напрасном желании удержать оставившего ее зверя.
Между тем голос рядом с нами, принадлежавший Ларисе, говорил с жарким негодованием:
– Ирка! Это нечестно! Ты же мне обещала! Ты же знаешь, что мне нельзя, как ты себе позволила?!
Задним числом до меня дойдет, что это место было у них рабочей площадкой для таких случаев, как сегодня. Потому-то Ира столь целенаправленно и тащила меня сюда. И накинула на плечи старую куртку, чтобы было что положить на перила.
– Какого дьявола! – выругался я в сторону Ларисиного голоса. Впрочем, не только голоса. Скосив глаза, я отчетливо увидел абрис ее фигуры, светящийся туманец лица, и стояла она не просто рядом, как мне показалось по голосу, а совсем вплотную, едва не касаясь нас.
– Нет, Ирка, ну ты, а! – как не услышав меня, с прежним негодованием проговорила Лариса.
Получалось, если у нее менструация, то из солидарности с ней ее сестра тоже обязана была воздерживаться.
– Какого дьявола! – повторил я, уже не кося глазами, а разворачиваясь в ее сторону.
– Подожди! – произнесла со смешком Ира. И я почувствовал себя в ее руке. А немного погодя и вторая ее рука пришла ко мне, но была она не одна: эта ее вторая рука привела ко мне руку Ларисы. – А если ты с обеими, а? Тебе ведь не привыкать. Снова с обеими. Сможешь?
Я смог. Понукаемый сразу двумя руками, мой зверь, так позорно уподобивший себя пугливому джину, вновь вожделенно вымахнул себя на волю, похоть – вот название чувству, что владело мной, и с какой стати мне было противиться ему? Я только спросил:
– А менструация?
– Какая менструация! – ответила мне Лариса, торопливо свершая с собой процесс освобождения от нейлоново-кружевных оков цивилизации, который, в отличие от нее, Ира проделала с моей помощью.
– Нет у нее никакой менструации, – сказала Ира, вновь давая приют спасающему свою честь джину.
Боковой карман моего пиджака принял новый комок снятого белья, Ларисины руки, придя сзади, впились пальцами мне в тазовые кости, и жесткий вихор ее лобка тесно вжался мне в ягодицы.
Кто говорит, что любовь втроем феноменально остра и дает необыкновенное наслаждение, тот лишь воображал ее себе. Ничего скучнее и механистичнее невозможно придумать. Хотеть и стремиться к ней можно или же по незнанию, или уж по великой необходимости. Любовь – дело двоих, и всякий третий в ней лишний.
Мы еще трудились с Ларисой – Ира извлекла у меня из кармана свое белье и принялась одеваться. Одевшись и присев на корточки, она покопошилась у наших ног и, вытащив из кармана моих брюк сигареты с зажигалкой, закурила. И когда наконец настала пора одеваться и нам, пощелкав зажигалкой, раскурила по сигарете и для нас.
– Давайте, овейтесь как следует, – сказала она. – Чтоб никаких запахов, кроме табачного.
Мы спускались по лестнице, и они держали меня с двух сторон за руки, так что пыхтеть непривычной сигаретой мне приходилось, не вынимая ее изо рта. И когда мы спускались, на какой-то миг меня вдруг опахнуло ощущением, что все это уже было. Единственно что на моем месте был не я.
Первой в квартиру, и отдельно от нас, пошла Лариса.
– А мы через минуту. Постоим подымим еще, – сказала Ира, выпуская в меня дым тонкой сильной струей – зигзагом пройдясь ею от шеи до брючной молнии. – Чтобы, на всякий случай, не вваливаться всем вместе. Ларке, понимаешь, нельзя с Арнольдом – она за него замуж собирается.
– Да? – Сказать, что я удивился, значило бы не сказать ничего. Меня всего прямо вывернуло наизнанку от обалдения. – А что, если замуж, то нельзя?
– Нет, можно. – Ира теперь выпустила дым себе в подставленные ладони. – Но лучше не нужно. Чтобы у него не исчезло желания. Чтобы наверняка.
– Значит, если бы ты собиралась за меня замуж, ты бы со мной не спала? – спросил я.
– Все зависит от ситуации. – Ира отрицательно помахала рукой. – Ларке нужно выйти замуж наверняка, за него и невдолге. Она в этом году получает диплом, пора начинать карьеру, а Арнольд – партия лучше не придумаешь. Сегодня, между прочим, его смотрины. И папе с мамой он понравился, я это вижу. Папа очень хочет, чтобы она вошла в карьеру уже замужней.
– Почему? – зачем-то спросил я.
Хотя меня это интересовало столько же, сколько проблема жизни на Марсе.
– Чтобы она была ограждена от лишних неприятностей. Эстрадная жизнь – подлая штука.
Я попытался сварить своим начавшим похмельно гудеть котелком, что она имела в виду, – и ничего не сварил.
– От каких таких неприятностей ограждена?
– Ну, мало ли молодую женщину ждет неприятностей в этом мире, – уклончиво ответила Ира. И бросила окурок под ноги, наступила на него. – Идем?
– Идем, – подтвердил я, отправляя свой окурок указанным ею путем.
Позднее, прокручивая в себе эту встречу Нового года, я пойму, что истинной причиной моего приглашения встречать Новый год в кругу фамусовской семьи были именно смотрины Арнольда. Моя роль была чисто статическая – служить балансом в системе: трое женщин – трое мужчин. Все, никакой иной роли мне не отводилось. Можно сказать, я оказался за этим новогодним столом случайно. Но сколь же много значат случайности в жизни! Подумаешь вот так, они, а не закономерности и определяют наше существование.
Глава шестая
Телефонный звонок достал меня уже на лестнице. Я вышел из квартиры, захлопнул дверь, полетел вниз, и тут моего слуха достигла раздавшаяся в квартире, приглушенная закрытой дверью трель звонка. Что мне было до этого звонка, когда я уже не нес ответственности за своевременный подход к трубке, дабы успеть снять ее, пока звонящий не устал терпеть терзающий его слух своим равнодушием гудок? Однако словно бы некое предчувствие укололо меня. Я остановился, вернулся на две ступени вверх, на промежуточную площадку между маршами, и стал ждать. Звонки в квартире оборвались – трубку сняли. Затем проклацал замок на двери, она распахнулась, и выскочившая наружу Лека прокричала, приложив ко рту раструбом руки:
– Дядь Сань, если вы не ушли! Вас к телефону, дядь Сань!
– Вот он я, – скача через три ступени, устремился к ней снизу дядь Сань.
– Ой, а я боялась, вы уже ушли, – радостно приветствовала она мой взлет к ней наверх.
– Хорошо кричала. Я бы и на улице услышал, – не оставил я ее старание без похвалы.
– Да, я очень хотела, чтоб вы еще не ушли, – сказала Лека – так, будто была ужасно признательна мне, что я не ушел.
Голос в трубке оказался женский.
– Это от Господа Бога, – сказал голос. Наверное, то звонил один из приближенных его ангелов. – Господь пришел к выводу, что до сих пор недостаточно благоволил к вашей персоне, и решил искупить свою вину. С этой минуты вам будут явлены его благорасположение и милость, будьте только благоразумны и осмотрительны.
Впрочем, это моя собственная и достаточно вольная интерпретация тех слов, что я услышал в трубке. На самом деле, конечно же, звонил никакой не ангел, а вполне реальная женщина – секретарша Терентьева. Та самая, что месяц назад, когда я заглянул к ней в приемную, позвала меня, замахав руками: «О, очень кстати. Тебя Терентьев разыскивал!» И сейчас она произнесла почти то же: «Терентьев тебя разыскивает. Хочет поговорить с тобой». Но что за тоном это было произнесено! Как он отличался от тона, каким она позвала меня на предстоящую экзекуцию. Это был истинно голос самого ангела. И ясно же было, что сейчас Терентьев не может разыскивать меня ни для какой экзекуции. Наоборот.
– Куда это вы подевались? – спросил меня голос Терентьева, когда секретарша переключила телефон на него. Казалось, что пирамида Хеопса, которую он продолжал по-прежнему держать на плечах, чрезвычайно уменьшилась в весе, став едва не пластмассовой. – Кто вам сказал, чтобы вы не появлялись? Надо же понимать, о чем речь на самом-то деле. Давайте подъезжайте. Прямо сейчас. Полно тем для съемок, упахаться можно. Обговорите с выпускающим что да как – и вперед, за работу!
Не помню уже, куда я собирался, летя вниз по лестнице, перед тем как меня остановил звонок за дверью. Мгновенно все планы были перекроены в соответствии, выражаясь по-армейски, с новой вводной, и через полчаса я уже входил в стеклянные двери Стакана. Возможно, я и до этого собирался туда, так что дорога моя не претерпела никаких изменений, но как изменилась цель!
Конёв, которого я, как и тогда, после разговора с Терентьевым в его кабинете, нашел в монтажной, был уже в курсе. Скобка его рта, когда он протянул мне для пожатия руку, легла на спинку, взодрав вверх концы – будто сделала двойную «березку».
– Что, говорил я тебе, ничто не вечно под луной? Видишь, у хмыря советского периода что-то новое на уме.
Откуда у хмыря это новое на уме, Конёву не дано было знать. Хмырь, без сомнения, похоронил тайну своих новых мыслей глубоко в себе. И мне тоже было бы странно открываться Конёву.
– Лишь бы не семь пятниц на неделе, – сказал я.
– Смотри теперь в оба, чего он от тебя хочет. Так просто у хмыря ничего не бывает.
Это Конёв говорил точно. Так просто Терентьев мне бы не позвонил.
День я провел в звонках, договариваясь о съемке, утрясая время, место, собирая нужную информацию, а вечером, вернувшись к себе на зады «Праги», позвонил по телефону, по которому прежде звонил лишь Ире. Теперь я звонил по нему, чтобы попросить подойти Фамусова.
Поговорить с Фамусовым, однако, не удалось. Трубку сняла Изольда Оттовна и позвать Фамусова ко мне – это она сочла излишним.
– Ой, он так устал за день! – решительным ударом заступа вырыла она во мгновение ока между ним и мной непреодолимый ров. – Он очень устает за день. У него такая кошмарная работа. Люди и люди с утра до вечера. Что вы хотите, Саня?
Единственное, чего я хотел – поблагодарить его. Сказать откровенно, никак мне не думалось, что наш разговор под елкой будет иметь практические последствия. Я, можно сказать, и забыл о нем.
– Я передам, Саня, вашу благодарность Ярославу Витальичу, – сказала Ирина мать. – Не сомневайтесь.
«Не сомневайтесь». Иначе говоря, пообещав передать, она могла и не передать, но в данном случае сочла необходимым специально подчеркнуть, что обещание будет действительно выполнено.
Необычайное было расположение ко мне. Что она и не преминула подтвердить:
– Вы, Саня, произвели на нас с Ярославом Витальичем сильное впечатление. Нам было очень интересно познакомиться с вами.
Опять же ощутимо позднее, припомнивши как-то этот телефонный разговор, я сопоставлю его со словами Иры, когда мы, спустившись с чердачного этажа, стоим с нею около квартиры, чтобы не заходить внутрь сразу после Ларисы. «И папе с мамой он понравился», – говорит она мне об Арнольде. Арнольд понравился, а я произвел впечатление. Причем сильное. Нюансы – душа смысла, установлю я для себя со временем как непреложную истину, и, пожалуй, первым примером, подтверждающим ее непреложность, станет именно это сопоставление.
Тогда, впрочем, меня лишь переполнило чувство самоуважения. Которое после того, как на смену Ириной матери я получил к телефону саму Иру, многократно усилилось.
– Ты даешь! – сказала она вместо приветствия.
– Что даю? – спросил я.
– То, что. Почему ничего не сказал? Папа уже давно бы все отрегулировал.
– Не хотел обременять тебя своей просьбой.
– Это неумно, – отрезала она. Тут же, правда, добавив: – Хотя и по-мужски.
Вот это – «по-мужски» – из всего сказанного ею я в себе и оставил. А и почему нет. Если цель человеческого существования – получать от того, чем живешь, кайф, и от чего-то ты можешь его получить, а от чего-то нет, с какой стати выбирать то, от чего не кайф, а наоборот, головная боль?
Назавтра у меня была уже съемка, на следующий день после съемок я с утра до вечера сидел писал и переписывал текст, потом монтировал и перемонтировал сюжет, после чего начались хождения за дежурным выпускающим, уговоры, чтобы он посмотрел кассету, дабы мог поставить ее в свой выпуск, неделя просвистела, как пуля над ухом, – да простится мне тривиальность сравнения, но именно тривиальное чаще всего бывает наиболее точным.
Новый мой сюжет оказался чистой джинсой. Я шел коридором, навстречу мне – Бесоцкая, та самая директор программы, на знакомстве с которой я заработал у Бори
Сороки свои первые пятьсот баксов. Мы поздоровались, в глазах ее я увидел напряжение неожиданно возникшей при встрече со мной мысли, остановился, и она остановилась тоже. Так мы стояли на расстоянии каких-нибудь полутора метров друг от друга, и наконец напряжение мысли в ней разразилось решением, полыхнувшим в глазах подобием молниевой вспышки. Она тряхнула головой, заставив оживленно взволноваться свисавшие из мочек длинные нити золота с целыми бриллиантовыми копями на концах:
– Давайте зайдем ко мне. Не возражаете?
С чего мне было возражать. Тем более что от Бесоцкой тянуло деньгами, как жареным от стоящей на огне сковороды с мясом.
Требовалось состряпать материал об исключительно благотворительной организации под названием Институт красоты, гостеприимно распахнувшей недавно для москвичей двери.
– Минуты на три. Три с половиной – предел, не больше, – сориентировала меня Бесоцкая. – Причем так тонко сделать, чтобы уши джинсы и на миллиметр не торчали.
– Куда ж они денутся? – умудренно, словно съел на этом деле все зубы, отозвался я. – Прячь, не прячь – вылезут в любом случае.
– Ну, чтобы как можно изящнее, – дала согласие Бесоцкая. – Чтобы нельзя было за них ухватить.
С Института красоты за пропаганду их благотворительной деятельности я снял сто пятьдесят долларов. Немного погодя сто баксов принес мне сюжет о двух предпринимателях, решивших внедрять в России игру в гольф, щедро подкинутый моим земляком и наставником Конёвым. А там снова пришлось транспортировать в раздувшемся кармане по стакановским коридорам черный нал Бори Сороки. Деньги, что золотым песком осели в кармане после того, как черный нал перекочевал к законному получателю, были на этот раз ощутимо меньше, чем до того, все-то двести зеленых, но я не позволил себе расстраиваться. И двести долларов – деньги, лучше двести, чем ничего, тем более что труд, который я затратил, чтобы намыть их, не шел ни в какое сравнение с ночными бдениями в бронированном чреве киоска среди ящиков с сигаретами, водкой и китайской тушенкой. Я втянулся в эту жизнь, что обрела ясные, отчетливые формы, и вроде без особых усилий с моей стороны, я напоминал себе разогнавшийся до курьерской скорости поезд, вставший на нее – и рвущий пространство в облаке металлического грохота, чтобы рвать его теперь так и дальше – бесконечно, неостановимо.
Неожиданная просьба Стаса была как вылетевший на переезд перед самым носом и застрявший там автомобиль: затормозить невозможно, столкновение неизбежно, на снисхождение судьбы нечего и рассчитывать.
Стас попросил меня принять участие в разговоре с людьми, которые вставляют палки в колеса Фединым делам. «Поехать на стрелку», – произнес он слово, что станет потом совершенно обиходным.
Что мне было до дел Феди, бывшего милицейского подполковника, занявшегося палаточным бизнесом? Мне не было дела до его дел. Но как мне было отказать Стасу? Я не мог отказать ему. Есть ситуации, когда знаешь, что не должен делать вот этого. И тем не менее делаешь. Человеку со стороны подобное может показаться слабостью воли. Но на самом деле воля тут ни при чем. Есть обязательства, которых не давал, однако которые безусловны, и неисполнение их будет стоить тебе такого внутреннего крушения, перед которым все прочее покажется пустяком. Конечно, я высказал Стасу свое недоумение по поводу его просьбы, и отнюдь не в мягкой форме, но он на все тупо твердил одно: прошу! нужен! обязательно!
– Федя хочет, чтоб ты был, – сказал он в конце концов.
– Вот интересно! – Я не удержался от восклицания. – Он хочет, и я должен?
– Для количества чтоб, – сказал Стас. – Он говорит, приведи кого-то, а я кого могу привести?
– Он говорит, и ты должен?
– Он требует, – открылся Стас мне до дна.
Федя требовал, Стас не мог не исполнить его требования, и, чтобы исполнить, ему больше не к кому было обратиться, кроме как ко мне.
В назначенный день, незадолго до ранних февральских сумерек, когда воздух уже дышит подступающей тьмой, я стоял на троллейбусной остановке на проспекте Мира напротив круглостенного здания станции метро «ВДНХ» в квадратных колоннах по всей окружности – словно в вертикальных прорехах, и ждал машину со Стасом, которая должна была подобрать меня и мчать на стрелку. Морозило, веяло с неба редким снегом, вдоль проспекта устойчиво и ровно тянул ветер; стоило повернуться к нему лицом – щеки тотчас начинало колюче жечь, и глаза сжимало веками в щелку. Что говорить, я бы во всех смыслах предпочел сейчас находиться в теплых помещениях стеклянного стакановского куба, чем стоять здесь, подставляясь борею. Той эстакады, что сейчас загораживает вид на вздымающую себя к небу в честь выхода человека в космос рыбью тушку ракеты на черно-стальном постаменте-парусе, еще не было и в помине, и не было еще вокруг здания станции всех этих торговых пластмассово-стеклянных строений, облепивших его подобно тому, как облепляют осы открытую банку с медом, просторный сквер на той стороне проспекта с бюстами первых космонавтов на узких высоких постаментах просматривался насквозь, и в ожидании Стаса я изучил его до последней детали и даже дважды или трижды пересчитал количество этажей в домах, стоящих за сквером. Троллейбусы подваливали к остановке, выгружались, загружались и отваливали от нее, унося свои скрипящие сочленениями туши дальше, а я все стоял, пряча руки по причине забытых перчаток в карманах китайского пуховика и этого самого китайца изображая глазами.
Я простоял так, ожидая Стаса, верные полчаса. Наконец к остановке стремительно подлетели агрессивно-красные «Жигули»-пятерка, затормозили, истошно возопив трущимся металлом колодок, ударились бортом переднего колеса о бордюр, сотряслись от удара и встали. Передняя дверца открылась, и Стас, выступив наружу ногой, прокричал мне, указывая на заднюю дверцу:
– Садись!
Дверца изнутри распахнулась. Я наклонился к ее проему – внутри было уже полно: трое, все как один в камуфляжной солдатской форме, лишь без погон, они подпрыгивали на сиденье, уминая себя к противоположному борту, мне предстояло поместиться четвертым.
– Ничего, ничего, пацан, ништяк! – сказали мне изнутри, почувствовав мое замешательство. – Залезай. Больше влезем – больше вломим.
– Давай скорее, – прикрикнул Стас. – Опаздываем!
Я навалился на того, что был с краю, подобрал остававшуюся на улице ногу, захлопнул дверцу и вжал себя на сиденье между нею и своим соседом.
– Ну ты садись, но другим не мешай, – с неудовольствием толкнул меня сосед локтем под ребра.
– Хрена ль толстый такой! – с тем же неудовольствием возгласил кто-то из середины спрессованной кучи.
Стас впереди захлопнул свою дверцу, и машина тотчас рванулась, заставив всех повалиться назад.
– Вот, – развернулся Стас к нам, указывая на меня подбородком. – Санек. Прошу любить и жаловать. А это ребята, – снова дернул он подбородком, но уже обращаясь ко мне. – Слышал о них, Федины друзья-казаки. Сашок, как и ты. Леха, Колян. Ленчик, за рулем. Федя без них как без рук.
– Это точно, без нас он будет без рук, без ног, – хохотнул Сашок с другого края сиденья.
– И без головы! – добавил мой сосед Колян, тоже хохотнув.
Машина мчалась в сторону окружной дороги, перемахнула через мост над Яузой, пронеслась по конечному отрезку проспекта между бетонными заборами с обеих сторон, взлетела на мост над железной дорогой и, промахнув его, полетела по Ярославскому шоссе. Строй домов на правой стороне дороги оборвался. Впереди простиралось заснеженное голое поле. На дальнем его конце снова виднелись дома, а сбоку оно было ограничено черной щетиной глухого леса, будто обрезанного по линейке. К лесу, отворачивая от шоссе под прямым углом, в прерывистой темной строчке деревьев то по одной обочине, то по другой, уходила дорога. Ленчик, сидевший за рулем, в камуфляже, как и остальные казаки, врезал по тормозам, так что теперь всех бросило вперед, и под дикий вопль тормозных колодок свернул на дорогу.
– Ну ты, хрена ль, поосторожней, мы тебе не фанера над Парижем! – воскликнул Колян со мной рядом.
Шевельнувшаяся щека Ленчика засвидетельствовала, что он ухмыльнулся.
– Будут тебе сейчас полеты над Парижем. Посмотрим, кто фанера, кто нет.
– Хрена им, чтоб мы фанерой! – ответил за Коляна сидевший посередине Леха. – Знаю я этих хачиков. У них все на понтах, им, главное, понты гнать не позволить. Как начнут – тут же им пушкой в зубы. Они ссут от пушки, знаю я хачиков!
– Никаких пушек, пацаны! – в голосе вновь обратившегося к нам лицом Стаса я услышал испуганную искательность. – Вы что! Договаривались же. Обычный базар: они Феде свои претензии – он их снимает. Нам себя показать, и все. Они видят, что мы в порядке, и отваливают. Делить же, пацаны, ничего не надо!
– Не надо, не надо, а пушка пусть лучше на своем месте торчит. – Леха, извернувшись, вытащил руку из-под Коляна и похлопал себя по куртке – там, где должен был находиться брючный пояс. – Хрена ль без пушки. – Я ошеломленно смотрел на него со своего места, пытаясь переварить услышанное, и он наткнулся на мой взгляд. – Свою, Санек, взял? – спросил он меня.
Стас поторопился ответить, не дав мне произнести ни звука:
– Санек, пацаны, все равно что на стажировке. Вроде как прохождение практики. Федя просил. Вы ему, если что, подсказывайте: как и куда.
Я снова не успел раскрыть рта: машина докатила до какого-то забора, распахнутых железных ворот в нем, угрюмого одноэтажного строения слева от воротного зева, и Ленчик, на всей скорости развернув машину бортом к забору, затормозил, в очередной раз заставив всех мотнуться вперед.
– Пойду разведаю обстановку. – Стас открыл дверцу и стал выбираться наружу.
И мои соседи тоже принялись рваться на улицу.
– Давай открывай, – потребовал от меня Колян, – вылезай давай. Стажер мне тоже… придавил, как настоящий.
– Хо! Веселенькое место Федя выбрал! – воскликнул мой тезка, сидевший у другой двери и выбравшийся наружу раньше нас с Коляном. Палец его указывал на стеклянную доску, висевшую на кирпичном столбе ворот.