355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Курчаткин » Солнце сияло » Текст книги (страница 10)
Солнце сияло
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:11

Текст книги "Солнце сияло"


Автор книги: Анатолий Курчаткин


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Так на станции метро, среди людского кипящего водоворота, мы разъехались с моим армейским другом в противоположные стороны, чтобы никогда уже больше не пересечься. Я полагал, что, проживши в казарменном улье вместе два года и ни разу не подав друг другу самого малого повода для раздора, мы теперь друзья до смертного одра. Вот тебе, оказалось, до какого смертного одра: едва разменяв первые послеармейские полгода.

Глава седьмая

Однажды в детстве, мне было тогда тринадцать лет, я тяжело болел гриппом. Температура у меня несколько дней колесила около сорока, почти не снижаясь – несмотря на все анальгины с аспиринами, и мать с отцом, боясь уже, что я умру, согласились положить меня в больницу. Я ничего не помню о тех днях – вероятней всего, я был в беспамятстве, – но то, как отец нес меня на руках к машине «Скорой помощи», помню почему-то поразительно отчетливо.

Наш одноэтажный бревенчатый дом в Клинцах стоит в глубине участка, автомобильного подъезда с улицы к дому нет, только пешеходная дорожка, и, чтобы доставить к машине «Скорой помощи», отцу пришлось взять меня на руки. И вот я помню, как он несет меня перед собой, подхватив под спину и под колени, я, естественно, провисаю задом, как в гамаке, а стоит, между прочим, лето, июнь, школьные занятия закончены, каникулы, улица полна ребят из окрестных домов, и все, как бы сделал и я, сбежались к «Скорой помощи» удовлетворить свое любопытство и выяснить, к кому и зачем приехала Гиппократова служба. Они толпятся около украшенной красными крестами белой «Волги» с длинным кузовом – кто с футбольным мячом в руках, кто с самодельной деревянной лаптой для игры в «чижика», кто с ракеткой бадминтона на плече, – и тут выплываю я на руках отца.

О, какое чувство позора испытал я тогда, как был унижен, раздавлен своим явлением перед ними в состоянии беспомощности. «Давай я сам. Давай я сам», – задергался я на руках у отца, но сам я, наверное, это только и мог – немного подергаться, и отец, не обратив на мои конвульсии внимания, донес меня до распахнутых задних дверей «Скорой», где мое горящее жаром тело приняли носилки, о пребывании на которых у меня уже не осталось никаких воспоминаний. Как и о пребывании собственно в больнице. А вот воспоминание о том чувстве позора, когда отец несет меня, а все мои уличные товарищи стоят и смотрят, – оно во мне до сих пор живо и ярко, хотя моя тогдашняя беспомощность, нелепая поза на руках у отца давно уже меня ничуть не смущают, все изжито и прахом развеяно по ветру.

Но от той болезни у меня сохранилось еще одно воспоминание, совершенно иного толка, и оно еще ярче и резче в памяти, чем воспоминание о себе тринадцатилетнем на руках у отца. Это воспоминание о галлюцинации, что преследовала меня тогда в жару. Перед тем как попасть во власть гиппократов, я пролежал дома дня три, и вот от всех тех дней в памяти у меня осталось только это – моя галлюцинация. Мне казалось, что на стене напротив моей кровати летит самолет. То есть я говорю, что «казалось», хотя на самом-то деле он летел для меня вполне по-настоящему. Стены на самом деле не было, она была небом, и в этом небе, зависнув в одной точке, пронизывало собой его напоенное солнцем бесконечное пространство восхитительное точеное тело большого пассажирского лайнера. По типу это был какой-нибудь ТУ-154 – наверное, так. Он ревел – беззвучно для моего слуха, но несомненно для сознания – двигателями, стремил себя к неведомой мне цели, к некоему неизвестному мне пункту назначения, и полет его все длился, длился – словно и был целью и пунктом назначения. А кроме того, этот горящий на солнце пронзительным серебряным огнем самолет был еще и моим другом. О, какое счастье испытывал я, следя за его полетом. Я и он – мы были двое в мире. И нам было нечеловечески хорошо вдвоем. Я и он. Он и я. И ничего больше. То чувство счастья, подскуливающее восторгом, которым одарила меня эта галлюцинация, до сих пор со мной, и когда я сейчас вспоминаю о ней, меня тотчас вновь с головой окунает в состояние блаженства.

И вот вопрос к специалисту по психоанализу: что значит этот самолет согласно фрейдистским воззрениям? Что это был за символ? Какие мои подавленные желания реализовались в нем? Какие младенческие обиды и нажитые к тринадцати годам комплексы?

Вопрос этот для меня отнюдь не праздный. Дело в том, что в те три недели, которые я провел с повязкой на глазах в заточении кромешной послеоперационной тьмы, самолет то и дело, вновь и вновь возникал передо мной – только не знаю где: прямо ли в сознании или все на той же сетчатке, отслоенной ударом бугая от сосудистой оболочки и припаянной на место лазером в Первой глазной больнице на задах Тверской улицы, неподалеку от площади Маяковского.

Я притащил себя в больницу на четвертый день после стрелки. Когда перед глазами, уже ни на миг не раздергиваясь, висела тускло-серая занавесь. Еще день-другой, порадовали меня в кабинете первичного осмотра, и серая занавесь безвозвратно сменилась бы черной.

Не больше двух килограммов в течение двух лет, напутствовал меня врач при выписке. Не носить, не поднимать, не прикасаться. Иначе – новое отслоение. Желательно и без секса, заключил он наставление. На лице у него, пока он перечислял эти правила моей новой жизни, не шелохнулась ни одна мышца. Врач был молодой мужик с механическим голосом и ясными глазами, манера его общения с пациентами была такова, что казалось: он служит делу Гиппократа подобно роботу с однажды и навсегда вложенной в него программой. С этой же бесстрастностью робота он выжимал из меня перед операцией гонорар: «Я вам предлагаю свои нитки, свой инструмент – я на них, как вы понимаете, тратился и должен возместить расходы. И вообще: у меня будет хорошее настроение. А с хорошим настроением хорошо и работается».

– Как без секса? – не удержался, переспросил я, когда врач, порядком пошуровавший в моих карманах, дал рекомендацию жить в воздержании.

– Ну хотя бы первые месяцев пять-шесть, – сказал врач, и робот в нем, дав сбой, выпустил ему на лицо нечто вроде ухмылки. Тут же, впрочем, повелев ей исчезнуть. – Тоже все-таки нагрузка. И основательная.

С сексом, судя по всему, в ближайшее время у меня и помимо необходимости беречь сетчатку ожидались большие проблемы. То, что со мной происходит что-то необычное и чрезвычайное, я заметил, еще ходя с повязкой. Вернее, не заметил, а почувствовал. А когда наконец повязку сняли, в этом необычном и чрезвычайном удостоверился. Причем то был не триппер, его я исключил сразу, хотя прежде болеть им мне не приходилось. Я исключил триппер на основе теоретических знаний. Все же триппер должен был дать о себе знать дня через три-четыре, а с той поры, как мы в последний раз ездили с Ирой на дачу, прошло куда больше времени. Да и резь, как я знал все из той же теории, должна была быть такая – мне полагалось лезть на стену. Резь была, иначе бы я ничего не почувствовал. Но не такая, как полагалось согласно описанию. Вполне можно терпеть. Впрочем, терпеть, а не жить. И только повязку мне сняли, удостоверясь, что вижу, я помчал не к зеркалу глянуть на свою физиономию, а в туалет к писсуару. Путь куда выучил за минувшие три недели тьмы наизусть. Зрелище было оглушающее. Словно некий паук сидел внутри меня и прял тягучую белую паутину. Мочевой пузырь был у меня уже пуст, а паук внутри все прял, прял, прял.

Из огня я без задержки угодил в полымя. От офтальмологов дорога моя прямиком легла к венерологам. Я отправился искать какую-нибудь частную венерологическую лавочку, не зайдя даже принять душ и переодеться к себе на зады «Праги», где номинально я еще продолжал жить. Я мог появиться там без всяких условий – пока не нашел другого жилья, – тем более что Ульян с Ниной не имели против моего проживания у них ровным счетом ничего, скорее, наоборот, но лихорадка ужаса перед болезнью, в которую вляпался, была сильнее всякого неудобства от грязного тела и несвежих вещей. Черт побери, я думал о люэсе. Этот подарок Нового света Старому, как я помнил из просветительской литературы, которую в свое время мне заботливо подсунул отец, объявлялся далеко не сразу. Чтобы затем уж оглушить так оглушить. Вплоть до проваленного носа. Только откуда он у меня взялся, этот подарок? Кроме как от Иры и ее собравшейся замуж сестренки, взяться ему было неоткуда. Но поверить в то, что от них, – сознание мое не допускало такого. Не отказывалось верить, а не допускало. Бывают же случаи, когда самое естественное объяснение – и самое далекое от истины. Почему это не может быть именно тот самый случай?

Тверская, тогда еще не сменившая своего советского названия Горького, залитая, несмотря на будничный день, толпами народа, гулко шумела катившими по ней легковыми автомобилями, сверкала мартовским солнцем в оконных стеклах, ослепляла по-летнему сухим, не сохранившим и лоскутка снега асфальтом – кипела весной, пылала радостью окончания зимы, казалось, прислушайся – услышишь, как ее каменное чрево гремит пением птиц.

Но мне было не до того, чтобы вкушать радость пробуждения природы от зимнего анабиоза. Я шел и крутил головой по сторонам, обшаривая взглядом стены домов в надежде увидеть какую-нибудь вывеску, свидетельствующую о нужной мне лавочке, какую-нибудь скромную доску с кратким оповещением, а даже и написанное от руки бумажное объявление – я бросился бы и по адресу, указанному в этом рукописном творении. Мелькнувшую было мысль направить стопы в бесплатный государственный кожвендиспансер я тут же вымел из головы. Если вдруг у меня действительно был тот самый подарок Нового света, нельзя было себе и представить, в какой оборот взяла бы меня государственная машина.

Дойдя до Пушкинской площади, дальше я решил идти цивилизованным путем.

За стеклом киоска, у стоящего на ремонте семиэтажного серого здания с надписью между вторым и третьим этажами «Московские новости» на нескольких языках, лежали на прилавке газетные стопы. Я отоварился целой бумажной кипой и, сев на скамейку в скверике около памятника гению русской словесности, погрузился в изучение газет.

Рекламы в газетах было полно. Но в «Московском комсомольце» лечили в основном от алкоголизма, торговали срубами и скобяными товарами, геи искали себе товарищей, а для тех, кто с нормальной сексуальной ориентацией, в изобилии предлагались девочки. В «Известиях» предлагали станки и металлопрокат. В «Московских новостях», чье здание напротив ремонтировалось после пожара, зазывали под высокий процент нести деньги в какие-то фонды и покупать оптом алкогольную продукцию. То, что мне нужно, я обнаружил в пухлом желтом издании под названием «СПИД-инфо». И был указан адрес: Колхозная площадь (которой вскоре предстоит переоблачиться в историческое название Сухаревская).

О, какая это сила, деньги! Я в очередной раз убедился в том, прибывши в кооператив «Эскулап-экспресс» на Колхозной. От меня несло, как от козла, я чувствовал это даже сам, но со мной были вежливы, улыбались, ни разу не повысили голоса, я только и слышал: «Пожалуйста. Будьте добры. Если вам не трудно».

Мне было трудно – это так. Я и сейчас слышу, как у меня дрожит голос, когда я спрашиваю: «Это не сифилис?».

В глазной больнице врачом у меня был мужчина, здесь – женщина. Молодая, хорошенькая, просто прелесть. Случись нам разговаривать в другой ситуации, я бы непременно попробовал подбить к ней клинья.

– Почти наверняка нет, – ответила она мне. Со всею серьезностью, без снисходительности, насмешки, с пониманием и участием – словно разделяла со мной мою беду всем своим существом.

– А-а… что же? – с трудом одолев заиканье, произнес я.

– Вероятней всего, грибок, – сказала она. – Может быть, хламидиоз. Или трихомоноз. А может быть, и то, и другое сразу. Сделаем анализы – увидим.

– А что это такое – хлади… триди… – я не смог выговорить брошенные ею названия. Сказать, что во мне все возликовало от ее сообщения, было бы неверно. Страшного подарка Нового света у меня не было, но многим ли лучше было то другое, что не давалось моему языку?

– Это тоже венерические заболевания, – сердечно и заботливо сказала врач. – Самое главное в венерических заболеваниях – лечиться не одному, а вместе с партнером. Иначе лечение бессмысленно. Вы предполагаете, от кого могли заразиться?

Выдавливая из себя, подобно тому, как Чехов раба, капля за каплей правду, мне пришлось рассказать этой прелести, когда и с кем у меня было в последний раз, и сколько у меня вообще партнерш, и с кем я был за кем.

– Полагаю, вам следует поставить в известность обеих, – резюмировала допрос моя следовательница. – Латентный период грибковых заболеваний довольно большой – до нескольких месяцев.

– Латентный – это что такое? – спросил я.

– Скрытый, – благожелательно отозвалась прелестная следовательница, щедро оплаченная мной через кассу кооператива. – А уж если вы собираетесь иметь отношения с ними и дальше.

Видимо, лицо мое выразило довольно противоречивые чувства.

– Если, разумеется, захотите, – добавила она быстро. Лека, когда я открыл дверь квартиры, а затем захлопнул ее, громко клацнув язычком замка, вылетела ко мне из своей комнаты с ручкой в руках со скоростью падающего на землю из глубин космоса метеора.

– Дядь Сань! – провопила она, с явным намерением броситься мне с разбегу на шею.

Я ощущал себя прокаженным. Мне казалось, если я прикоснусь к ней, моя тайная болезнь тотчас передастся и ей.

– Стой, стой! – выставил я перед собой руки.

В тот миг я напрочь забыл об оправдательных двух килограммах. И если бы не ощущение прокаженности, без сомнения – подхватил бы ее на руки. У всего есть оборотная сторона; и от тайных болезней бывает своя польза.

– Что, дядь Сань? – замерла, не добежав до меня Лека. Память об этих двух килограммах вернулась ко мне – словно, утопая и уже захлебываясь, я получил спасательный круг.

– Пардон! – разводя руками, сказал я Леке. – Такое, милая моя, видишь ли, дело.

«Латентный. Латентность. Латентный период.» – крутилось во мне кольцом магнитофонной ленты, когда я уже стоял под дымящимся душем и драл мочалкой свое немытое без малого месяц тело. Служившая подобно слуге двух господ сразу двум квартирам ванная комната была сегодня согласно расписанию счастливо отдана в распоряжение Ульяна с Ниной, и можно было провести в ней хоть все время, оставшееся до полуночи. Не скажу, что новое, незнакомое прежде слово, самовольно повторявшееся внутри на все лады, нравилось мне. Отнюдь нет. Даже наоборот. У него был вкус желудочной отрыжки. Но вот так в тот день благополучного возвращения в мир с воскрешенным зрением мой лексикон обогатился еще одной языковой единицей. И на этот раз совсем не из криминальной области.

– Сволочь! Подонок! Гад! – кричала Ира. – Спал с какими-то шлюхами, изменял мне! Мало ему меня было, гад! Добавки ему понадобилось! Десерта! Ему десерта, а я – страдай! Сколько меня хотели, никому не дала, ему дала – а он на сторону!

Она так кричала, так вкладывалась в свой крик, столько было в нем напора и искренности, что в какой-то миг я и сам почти поверил, что изменял ей. То есть, конечно, я знал, что не изменял, но вдруг почувствовал себя виноватым. А в чем я мог быть виноватым перед нею? В том, что подхватил этот самый грибок где-то на стороне.

Мы разговаривали с ней в ее редакторской комнате, сосед за столом напротив отсутствовал – никто не мешал нам, мы могли говорить совершенно свободно обо всем, но этот ее крик, проходи кто-нибудь коридором, был бы ему слышен и на значительном удалении от комнаты. И что я должен был делать – кричать так же, как она? Я слышал и неоднократно видел в кино, что в таком состоянии женщину хорошо успокаивает затрещина. Будто бы после этого она перестает блажить, приходит в себя, и с ней можно говорить нормальным образом.

Но вот как мне было дать ей эту затрещину? Я никогда не умел бить первым. В любых драках. «Бить человека по лицу я с детства не могу», – это у Высоцкого про меня. Не совсем про меня, но почти. Я могу и по лицу, но только не первым. А первым – нет, никогда, что бы мне ни грозило, как бы я ни понимал, что рискую проигрышем. Я могу ударить только в ответ. Только после того, как ударят меня.

Я взял Иру за запястья (для чего мне пришлось половить ее руки) и хорошенько встряхнул:

– Замолчи! Хватит! Кто кому изменял – еще надо выяснить! Мог не сообщать тебе – и живи как хочешь. А я весь в белом!

– В белом?! Не сообщать?! Гад! Сволочь! Подонок! Он хотел мне не сообщать! Отпусти руки, гад! Отпусти, сволочь!

О, как меняет гнев хорошенькие женские лица. Даже не меняет. Уродует – вот будет точно. Сама медуза Горгона во всем своем непередаваемом безобразии ярилась передо мной.

– Не сообщать. Спокойно, – сказал я. – Мне все равно, в любом случае все запрещено. Больше двух килограммов не поднимать, женщины не касаться.

Вот что на нее подействовало не хуже затрещины. Она как споткнулась в своем крике, замерла – и затем, через паузу, произнесла:

– Что ты несешь? Это еще почему?!

В тот миг я внутренне расхохотался. Слететь в одно мгновение с такого фортиссимо до пиано. Задним числом, вспоминая этот момент, я пойму, что, слетев к пиано, Ира призналась в ненатуральности своего гнева. Полагай она в действительности, что всему причиной был я, очень бы ее задело известие о моем ауте!

Но тогда мне подумалось: она переживает за меня. Сочувствует. И я, несмотря на то, что клокотал внутри крутым кипятком, преисполнился к ней за это сочувствие благодарности.

– Чтобы сетчатка снова не отслоилась, – сказал я. – Никаких физических усилий. Жить, как травка.

– Ты серьезно?

«Шучу», – хотелось съерничать мне, но я себе не позволил.

– Вполне серьезно. Теперь уловила?

Выражение, с которым Ира смотрела на меня, уже не напоминало о свирепой героине древнегреческих мифов.

– Уловила, – сказала она. – Ни фига себе! – После чего подергала руки, требуя отпустить ее, я отпустил, и она спросила: – А что тебе выписали? Трихопол?

– Какой трихопол? От чего?

– Ну, от трихомоноза.

– А почему ты думаешь, что это трихомоноз? Результат анализа будет только завтра известен.

– Нет, – сказала она быстро и с особой твердой правдивостью в голосе. – Я просто предположила.

Эта правдивость голоса выдала ее с головой. Она виляла и таилась, ей было что скрывать, и она избрала тактику наступления как лучший способ защиты.

– Ирка! – вырвалось у меня. – А ведь это ты!

– Что я? – произнесла она со строгостью, которая была один к одному слепок с ее правдивости.

– Ты! Это ты! Ты мне изменяла. Ты причина всему!

Она помолчала, глядя мне в глаза все с той же усиленной строгостью. И – не заботясь о том, насколько эстетично это выглядит, – собрав в комок и свернув на сторону рот.

– Нет, это не я, – проговорила она наконец, возвращая рот на место.

– А кто же?

– Ты мне правда не изменял? – вместо ответа спросила она.

– А ты мне? – счел я необходимым дать ей сдачу той же монетой.

Рот у Иры снова предпринял попытку свернуться набок. Но тут же утихомирился.

– Ну, раз я нет и ты нет, – сказала она, – значит, Ларка не долечилась. Кретинка!

– Лариса? – переспросил я.

Вот всегда так, когда нужно переварить услышанное, переспрашиваешь и без того совершенно понятное и ясное для сознания – словно глухой. Терпеть не могу подобной манеры в других, борюсь с нею в себе, но всякий раз, как доходит до дела, неизбежно терплю поражение.

– Кретинка! – вместо того, чтобы подтвердить свое обвинение, повторила Ира. – Кретинка, какая кретинка!

– Если ты знала, что это она, что же ты так на меня набросилась? – не смог я удержать себя от упрека.

– Потому что забыла о ней. Еще мне о ней думать было! Ты с ней после того, на Новый год, больше ничего?

Странное дело: ответить на этот вопрос было сложнее, чем тогда, в новогоднюю ночь, поменять одну на другую.

– Я тебе уже все сказал, делай выводы, – нашелся я, как вывернуться.

– Значит, подарочек на Новый год. Кретинка, ох, кретинка! А ей замуж нужно. Вот влипла! Ну влипла!

Это уже было слишком. Так горячо переживать, пусть и за сестру, но которая устроила нам подобное удовольствие! Я счел необходимым охладить Ирин пыл:

– По-моему, мы все влипли. А ей надо было долечиваться, а не по чердакам лазить!

– Да? – Ира смотрела на меня с таким видом, словно это не она была со мной в ту новогоднюю ночь на чердачной площадке, а некое ее, не имеющее к ней никакого отношения другое «я». Этакое абсолютное alter ego. – Но виноват ты! Не трахнулся бы с ней в первый раз, не было бы второго!

У меня не имелось никаких козырей на руках, чтобы отбиться. Правда – тот козырный туз, который не побить ничем.

Поэтому я сказал со всей грубостью, на которую только вообще способен:

– А тебя никто не просил трахаться со мной дальше! Сама захотела.

– Это не снимает с тебя вины! – Губы у нее сжались, словно она собралась играть на трубе.

– А ты, прежде чем групповуху устраивать, должна была выяснить, долечилась она, не долечилась!

– Все равно виноват!

– Дура! – вырвалось теперь у меня.

– Это точно. Что связалась с тобой!

– Давай разбежимся, – без паузы, в подхват ее слов, произнес я. – Ты налево, я направо.

– Давай, – так же в подхват отозвалась она. – Налево и направо.

– Пока! – Я повернулся и, как это говорится, решительно направил свои стопы к двери.

Ира меня не окликнула.

Дверь за мною закрылась, и я, не останавливаясь, все с той же стремительной решительностью двинулся по коридору – словно впереди у меня была ясная, определенная цель, важное, судьбоносное дело, которым предстояло безотлагательно заняться.

В тот день, я считаю, если сравнивать с армией, закончился срок моей карантинной жизни в Москве. Курс молодого бойца был пройден, присяга принята, началась жизнь по уставу. Москва безжалостно крестила меня огнем и мечом, я выжил, но отныне должен был носить на себе знаки ее крещения до конца дней.

Наверное, все это излишне высокопарно, но, ей же богу, иногда высокопарность – это единственно верный способ выразить свои мысли и чувства.

Глава восьмая

Первые недели две после того, как мы с Ирой разбежались, плохо было – хоть сунь голову в духовку. Казалось, внутри тебя всего закручивают жгутом, будто отжимают белье после полоскания. И как бывает, когда слишком крепко закрутишь и материя начинает потрескивать и рваться от напряжения, так же что-то потрескивало и рвалось во мне. Оказывается, мы проросли за это время друг в друга, схватились узлами, – наверное, то потрескивали и обрывались наши переплетшиеся корни.

Но беличье колесо каждодневных забот – великая вещь. Панацея от всего и вся. Главное, крутись, перебирай лапками – и не заметишь, как тебя вынесет туда, где ты и не располагал быть, и все прежнее, ну если и не все, то большая часть, станет тебе до фени.

Мне нужно было найти жилье, и я каждый день делал десять, двадцать, тридцать звонков, ездил смотреть квартиры, случалось, по две и по три в день – все не подходило: в одном месте требовали платы за год, в лучшем случае за полгода вперед, в другом квартира оказывалась от метро не за десять минут на автобусе, как было обещано по телефону, а за полчаса, в третьем стояла пустой – ни единой табуретки, плюс раскуроченная электропроводка, в четвертом, наоборот, ты должен был жить на складе мебели в роли некоего ее хранителя, за что с тебя еще и намеревались сдирать несколько сот зеленых ежемесячно.

Помимо поисков жилья, глотая желтенькие таблетки трихопола, я через день мотался на Сухаревку к своей благожелательной гиппократше получить необходимую порцию лечебных процедур; и пришлось посетить родную глазную на задах Тверской – проверить глазное дно, все ли благополучно. А кроме того, я работал: готовился к съемкам, выезжал с бригадой, монтировал отснятый материал, подкладывал текст, и нужно было быть в постоянном контакте с Борей Сорокой, держать руку на пульсе – не просто работать, но и зарабатывать деньги. И вот, отмахав в своем колесе какое-то, не знаю уж какое, количество стремительных оборотов, сняв, наконец, квартиру и перебравшись туда, благополучно закончив путешествовать на Сухаревскую, дав в эфир три материала и срубив через Борю Сороку очередную порцию капусты с изображением американских президентов, я обнаружил, что жгут внутри меня уже не так туг, хватка его ослабла, можно дышать и крутить головой по сторонам.

И так для меня и осталось тайной: правду ли говорила Ира о своей сестре или просто перевела на нее стрелку? Вместе с тем я нашел, что все случившееся имело несомненно положительный окрас: если бы не заслуженная награда, нашедшая своего героя, едва ли бы мне оказалось по силам реализовать на практике рекомендацию врача из глазной больницы. Точнее, наверняка оказалось бы не по силам. А так обретенная награда обернулась подлинным подарком судьбы: некем соблазняться и некому соблазнять.

В теплый апрельский вечер накануне красного дня международной солидарности трудящихся я сидел на облезлой кухне давно не ремонтированной однокомнатной квартиры, снятой мной за сто двадцать баксов в месяц на проезде Шокальского в северной части Москвы. Тривиально напоминавшая мне пенал, кухня была душно выкрашена до самого потолка зеленой масляной краской и, залитая багровым закатным солнцем, плавилась в сюрреалистическом болотно-рыжем огне. Под локтями у меня был складной кухонный стол с порезанной ножом и выщербленной столешницей, разложенный сейчас во весь размах, на нем стояли уже пустая наполовину литровая бутылка спирта «Royal», несколько бутылок минеральной воды неизвестного происхождения, лежала на щербатых тарелках, доставшихся мне в пользование вместе с прочей кухонной утварью, всякая скорая магазинная закуска – грубо накромсанные ножом колбаса и соленые огурцы, небрежно вываленные из вспоротых банок минтай в томатном соусе, квашеная капуста, маринованый перец, – а за столом, составляя мне компанию, сидели Николай-оператор и мой новый знакомый – Юра Садок, музыкальный редактор с другого канала, Садовников по фамилии, но никто его фамилии полностью не произносил, он был Садок, и все, и, познакомившись, я некоторое время полагал, что Садок – это и есть его настоящая фамилия.

Мы обмывали мою первую в жизни крупную покупку – телевизор «Sony» с встроенным видеомагнитофоном, тридцать семь сантиметров по диагонали. Оставленный нами, он сейчас в одиночестве светился экраном, меняя картинки, в комнате, бубнил там что-то то мужским, то женским голосом, а до того его черно-пластмассовая глазастая глыба в течение нескольких часов была объектом нашего самого пристального внимания и опеки: сначала мы его выбрали в одном из торговых павильонов бывшей выставки народных достижений из десятков других, потом Николай с Юрой тащили обмотанную липким скотчем картонную коробку по беспредельной территории выставки к выходу, бережно всовывали коробку на заднее сиденье пойманной частной «Волги», придерживали по дороге, чтобы не долбанулась на светофоре о спинку переднего сиденья, после чего, вновь все вместе, высвобождали нежное создание из пенопластовых объятий упаковки, искали ему место, подключали, настраивали, отлаживая программы, проверяли видеосистему. Обмыв был припасен мной заранее, ждал своего часа в холодильнике, и Николай с Юрой, узрев восставшую на кухонном столе возбужденным фаллосом бутылку «Рояля», обрадованно и с соответствующим виду бутылки возбуждением по очереди похлопали меня по плечам: «О, понимаешь дело! Хоть и молодой, а мыслишь верно!» Они оба были старше меня, Николай особенно, да и Юра едва не на десяток лет, и то, что они, как говорили у нас в Клинцах, водились со мной, мне льстило. Хотя, конечно, я и не подавал вида. Но льстило, льстило. И я даже с трудом удерживал себя, чтобы не приложиться за компанию к «Роялю» – несмотря на то, что моей благожелательницей с Сухаревской площади было мне категорически запрещено прикасаться к спиртному по меньшей мере еще неделю, чтобы не спровоцировать рецидива. Надо сказать, за те два с лишним месяца, что во рту у меня не было и капли спиртного, я напрочь отвык от него и ничуть не горел нестерпимым желанием употребить – но за компанию! За компанию хотелось нестерпимо.

То, что я пренебрегаю компанией, Николай с Юрой заметили уже на второй рюмке.

– Ты что это, Сань? – удивился Юра. У него были красивые длинные русые волосы, собранные сзади в косичку, и, когда испытывал какие-то сильные чувства, он закидывал руку за голову и брался за косичку у корня, будто сдерживал себя, не позволяя этим чувствам полностью захватить над собой власть. Так же он сделал и сейчас. – Во даешь! Угощаешь, а сам как король на именинах! Ты что?

О, это знатнейшее правило русского застолья: пить самому и не позволить остаться трезвым соседу! В каком другом случае за компанию – как угодно, но в этом – удавиться нужно непременно. И что мне было сказать в свое оправдание? Никакое объяснение не могло быть оправданием. Я мог чувствовать себя уверенным, только раскрыв истинную причину.

– Да-а, – протянул я как можно небрежней, – отболел только что.

– Триппером, что ли? – тут же, со своей обычной иронической усмешкой, раскуривая сигарету, спросил Николай, – будто и впрямь всё обо всех знал.

– Ну, – подтверждающе сказал я.

Что у меня было в действительности, не имело значения.

– Впервые? – спросил Юра. Ответа он, впрочем, не ждал. Отнял руку от косички и выставил ее перед собой – с растопыренными вилкой, словно в знаке «виктори», указательным и средним пальцами. – Два раза болел! Сторожишься, сторожишься, и все равно залетаешь. Бляди. Сплошные бляди кругом. Спят с кем ни попадя. Без разбору. Ни с одной без презерватива нельзя. Хрен-те что.

– А ты не спи, – сказал Николай, выпуская дым углом рта и щуря глаз, чтобы дым не попадал в глазную щель.

– Даешь! – Юра опустил руку с двусмысленным «виктори». – Как это не спи! А природа?

– Мы не можем ждать милости от природы. Взять ее – вот наша задача. – Голос, каким Николай произнес это, указывал, что он цитирует. – А? Чьи слова?

– Видишь, «взять»! – воскликнул Юра. – Силой! Ждать некогда. Ждать будешь – когда еще даст. А у тебя торчком!

– Онанизмом занимайся, – ответствовал Николай. – Так чьи слова?

Юра словно опять не услышал его вопроса.

– Онанизмом, хочешь, сам занимайся, – сказал он. – Когда кругом, куда ни повернись, все дадут, – еще не хватало!

– Чего жаловаться? – сказал Николай. – Ты спишь, они спят. Не могут ждать милости от природы. Сексуальная революция.

– Сексуальная революция, – подтвердил Юра. – Хрен-те что. Сами болеют, нас заражают. Мы – ладно, у нас простатит, в крайнем случае, а они же потом рожать не могут! Еще СПИД сейчас этот. А мне с презервативом – все равно что онанизм тот же самый.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю