Текст книги "Пять весёлых повестей"
Автор книги: Анатолий Алексин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
И ЕЩЕ ПРЕКРАСНЕЕ…
Я никогда не думал, что неторопливый и рассудительный, одним словом, глубоко интеллигентный дядя Сима может так быстро собраться в дорогу. Уже через день он был в Белогорске…
Встречать его на вокзал поехала тётя Кланя. И дедушка тихонько попросил, чтобы никто из нас с ней не ездил. Оказывается, дядя Сима и тётя Кланя знали друг друга чуть ли не со дня рождения, дядя Сима даже был влюблён в Сашину бабушку «светлой юношеской любовью» (так мне сказал дедушка), он посвящал ей стихи, когда был всего года на два или на три старше меня. И дедушка не хотел, чтобы мы мешали их первой встрече после стольких лет разлуки.
Мы и не стали мешать. Но вообще-то я был очень удивлён этой «светлой юношеской любовью», потому что дядя Сима, такой обходительный, осторожный в каждом своём слове (не обидеть бы человека!), был очень уж не похож на суровую, прямую и даже чуть-чуть грубоватую тётю Кланю. Однако в их давно прошедшей «юношеской любви» можно было ничуть не сомневаться, потому что, отправляясь на вокзал, тётя Кланя сделала себе такую причёску, какой Саша не видел у неё ни разу за все тринадцать лет своей жизни, и надела такое платье, которого он тоже никогда не видел.
И дедушка мой очень волновался. Он при каждом автомобильном шуме выскакивал из комнаты на крыльцо. Это было напрасно, потому что шум автобусов, приходящих со станции, у нас в комнате не был слышен.
И всё же он не упустил торжественной минуты появления своего старинного друга у нас во дворе, несмотря на то что дядя Сима появился тихо, глубоко интеллигентно, без всякого шума. Но дедушка услышал или, вернее, почувствовал… Он не вышел, а прямо-таки выскочил на крыльцо, взмахнул руками, как никогда ещё раньше при мне не махал, и старые друзья несколько раз поцеловались. А потом стали, к моему необычайному удивлению, называть друг друга просто Симой и Петей. То есть я уже из телеграммы знал, что они так друг друга называют, но ведь одно дело прочитать, а другое – услышать своими собственными ушами.
Чтобы поразить дядю Симу, я с утра натянул на себя белый халат, подаренный Липучкой, нацепил на руку красную повязку и даже закрыл нос и рот продезинфицированной марлей, хотя в этом не было абсолютно никакой необходимости. А дядя Сима в первый момент даже ничуть не удивился. Он, кажется, вообще не обратил на меня внимания, а оглядывал только дедушку, да наш дворик, да ещё без конца повторял, что хочет скатиться (он так и сказал – «скатиться») вниз по холму на берег и всласть искупаться в Белогорке. То, что дядя Сима может скатываться вниз по холму и купаться всласть, было для меня большой неожиданностью. Но дедушка нисколько этому не поразился – значит, оба они, а может, ещё и вместе с Клавдией Архиповной, так раньше и делали: скатывались и всласть купались.
Дядя Сима и дедушка ещё несколько минут никак не могли прийти в себя: они похлопывали и даже поглаживали друг друга, будто не верили, что их долгожданная встреча состоялась, что они снова стоят рядом, разговаривают, видят друг друга. И глаза у обоих были помолодевшие, а дедушка даже два раза протирал платком своё чеховское пенсне. И тогда я подумал, что это очень здорово – дружить с самых своих детских лет и на всю жизнь! Я подумал и о том, что, может быть, вот так же, на всю жизнь, подружусь с Сашей, что мы тоже будем часто переписываться, а когда-нибудь встретимся и будем вот так же похлопывать и нежно поглаживать друг друга, не находя от волнения, с чего начать разговор.
Так будет когда-нибудь у нас с Сашей… А у дедушки с дядей Симой разговор сейчас мог быть только один: об Андрее Никитиче. И, когда минут через пять или десять старые друзья пришли наконец в себя, они об этом и заговорили. А потом пошли в комнату и там вместе очень долго осматривали Андрея Никитича. После уж я узнал, что это называлось не просто осмотром, а консилиумом. Я тайком видел сквозь окно, как дедушка показывал дяде Симе все анализы и длинную ленту, по которой можно было судить о работе сердца.
Потом они вышли из комнаты во двор и присели возле садового столика, на котором не было уже ни книг, ни газет, ни журналов, ни самодельных дедушкиных шахмат (приём больных в нашей домашней поликлинике был временно прекращён).
Они долго совещались, а я стоял в стороне в своём белом халате и с марлей, мешавшей мне нормально дышать. Дедушка несколько раз указывал дяде Симе на меня, и я в этот момент весь вытягивался и поправлял красную повязку на белом рукаве, думая, что меня вот-вот позовут на помощь. Но позвали меня ещё не скоро, когда всё уже обговорили и обо всём переспорили.
Я подошёл к садовому столику и тут заметил, что дядя Сима после возвращения из комнаты от Андрея Никитича стал каким-то совсем другим. И даже не очень похожим на глубоко интеллигентного человека: он был суров, говорил резко, будто приказания отдавал, и, кажется, совершенно не интересовался тем, что другие, то есть в данном случае я, ему ответят. Он и не ждал никаких ответов… Куда девался его медленный, размеренный тон, его подчёркнутая, даже немного утомительная внимательность к каждому слову своего собеседника. И от того старинного дедушкиного друга, который стоял на крыльце всего час назад, тоже ничего не осталось: он уже не собирался скатываться к реке и купаться в Белогорке, и по сторонам не оглядывался, и не смотрел на всё вокруг, как смотрят на любимого человека после долгой разлуки.

Дедушка мой тоже менялся, когда происходило что-нибудь серьёзное. Вот, например, тогда ночью, когда мы везли его на плоту. Но дядю Симу я не узнавал совсем…
И поэтому я с ужасом подумал, что Андрею Никитичу, должно быть, сейчас так плохо, как не было ещё никогда: ведь это его болезнь, его состояние так изменили вдруг старинного дедушкиного товарища, сделали его совсем другим человеком.
– Марлю вы можете снять, – сказал дядя Сима. (И я стянул с носа свою продезинфицированную повязку.) Он продолжал называть меня на «вы» – и это, пожалуй, было единственным, что осталось от прежнего дедушкиного друга. – Пускать к нему никого нельзя. Лежать надо без движений. Как вы его тащили от крыльца до кровати?
– Осторожно, – ответил я.
– Это, быть может, было роковое передвижение…
– Но ведь он стоял на крыльце, надо же было…
– Да, я понимаю. И всё-таки… Ухаживать будут трое: дедушка, я и вы. Поскольку, как я узнал, у вас уже есть опыт. Ну, и, разумеется, медсёстры из больницы.
Тут я набрался храбрости и тихо возразил новому, совершенно незнакомому мне дяде Симе:
– Он так не сможет… Он захочет знать, что делается в городе. И вообще обо всём! Он не сможет…
– Да, он не сможет, – поддержал меня дедушка.
– Что ж, не следует отключать его от того, что будет доставлять ему радость. Не волнения, не заботы, а одну только радость… Это ясно?
– Ясно…
– Кстати, и Клаша ведь может немного помогать, – обернувшись к дедушке, сказал дядя Сима.
Голос его при этом на миг дрогнул, стал мягким, прежним, и я внезапно представил себе дядю Симу сочиняющим стихи для той, кого он только что нежно назвал Клашей. Значит, Сашину бабушку все величали по-разному: посторонние люди – Клавдией Архиповной, я и моя мама – тётей Кланей, а вот дядя Сима, пожалуй, нежнее всех – Клашей…
Смягчившись немного, дядя Сима рассказал нам о том, что телеграмма застала его дома просто чудом: он собирался вот-вот уезжать в отпуск на Чёрное море. Значит, мы оба – и дядя Сима и я – пожертвовали в этом году ради Белогорска морем, и южным солнцем, и кипарисами… И я, стоя возле садового столика в своём белом халате, впервые ясно почувствовал, что это очень приятно – пожертвовать чем-то значительным и знать, что твоя жертва принесла пользу людям. Пусть даже не очень большую пользу, но принесла…
С этого дня я стал для Андрея Никитича «главным источником радости», как выразился дядя Сима. Я пересказывал ему всё хорошее, о чём сообщали мне во дворе его многочисленные друзья. А приходили они без конца… И я сам узнавал из их сообщений очень много нового.
Раньше, например, я думал, что мы, пионеры, чуть ли не самые главные борцы за город высокой культуры. И я очень гордился этим. Но, к сожалению, было немножко не так… Оказалось, что взрослые делают гораздо больше нас, а мы им вроде бы только помогаем.
Меня, например, просили сообщить, что «многие врачи-энтузиасты в городе поддержали ценный почин» и что горсовет собирается отвести специальное помещение для приёма и консультаций отдыхающих на общественных началах. Я даже подумал, честно говоря, что в городе может просто не хватить пациентов для всех врачей-энтузиастов, которые так горячо поддержали почин моего дедушки. Рабочие с ремзавода просили передать, что они твёрдо решили своими собственными силами, работая на воскресниках, построить ещё один клуб с читальней и комнатой для игр. А дедушкины сослуживцы из городской больницы сообщили о том, что они репетируют оперу в четырёх актах с прологом и покажут её на смотре художественной самодеятельности.
– И многие у вас поют? – недоверчиво спросил я.
– Многие. Твой дедушка, например.
– Мой дедушка?!
Я знал, что он собирает марки, выжигает и выпиливает по дереву, обтирается по утрам холодной водой, но что он ещё тайком от меня поёт – этого я даже не подозревал.
– И вы сами будете петь целую оперу? Которая в Большом театре идёт?
– А чего ты удивляешься? У нас свой театр будет: народный! Так и передай Андрею Никитичу… Когда ему легче станет, мы здесь, во дворе, или прямо в комнате устроим для него генеральную репетицию!
Но Андрею Никитичу не становилось легче. Он внимательно выслушивал меня, но я чувствовал, что слушать ему тяжело, а отвечать всё труднее и труднее…
И я рассказывал только о самом главном. И ещё обо всём, что придумывала наша «пятёрка».
Да, конечно, взрослые делали гораздо больше, чем мы, но Андрей Никитич почему-то особенно хотел услышать именно о наших, пионерских делах. И я ему подробно рассказывал о том, как Веник стал приучать ребят к классической литературе, читая им вслух в библиотеке «Записки охотника»; и о том, что у Кешки-Головастика родилась ещё одна неплохая мыслишка: подружиться с ребятами из Песчанска и ездить друг к другу в гости – с концертами самодеятельности, с выставками стенгазет и просто так – без всяких концертов и выставок. Саша и Кешка уже ездили туда на переговоры, которые прошли, как пишут в газетах, «в дружеской, сердечной обстановке».
Андрей Никитич до того любил обо всём этом слушать, что дядя Сима даже разрешил нашей «пятёрке» ежедневно навещать его. Родителей Кешки – брата Андрея Никитича и его жену – самых, так сказать, ближайших родственников, пускали в нашу домашнюю поликлинику, которая стала теперь домашней больницей, всего два раза в неделю, а нашу пионерскую «пятёрку» – каждый день. Правда, ненадолго, но пускали…
За порядком и дисциплиной следил я сам. Ребята входили в комнату по моей команде, а как только я замечал, что Андрей Никитич начинает уставать, так сразу же распоряжался, чтобы все потихоньку уходили. И меня слушались. Мне подчинялись тут же, сразу, ещё беспрекословнее, чем Саше, хоть командиром «пятёрки» был он, а не я.
Из всех частей суток для меня раньше быстрей всего пролетала ночь, потому что я беспробудно спал и даже снов почти никогда не видел. А теперь я узнал, что ночи – очень длинные, почти бесконечные, и очень мучительные, если не можешь уснуть. Мы с дедушкой теперь укладывались на полу, а дядя Сима – на моей раскладушке, головой к окну. Готовиться к ночи дедушка и дядя Сима начинали ещё днём: они применяли всё, что только возможно, чтобы Андрей Никитич пораньше и поспокойнее засыпал. Но болезнь не пускала к нему отдых и сон… И ночам, казалось, не было конца.
Мы по очереди дежурили у его постели. Он уговаривал нас не дежурить, притворялся даже, что спит, но мы по дыханию его определяли: нет, не приходит покой.
Однажды ночью я спросил его:
– Может быть, написать письмо? Вашим родным. Помните, я ведь уже писал однажды, прошлым летом…
– Сестре и её сыну? Незачем. Если бы они могли помочь… А так, без толку, зачем же волновать?
И, почувствовав, что я хочу ещё о чём-то спросить его, но не решаюсь, он добавил:
– А других родственников у меня нет. Жена и сын при бомбёжке погибли. Три тяжёлых ранения было у меня на войне. А то было четвёртым… самым тяжёлым. Кажется, неизлечимым…
А ещё через несколько дней, вечером, дядя Сима молча, знаками вызвал меня на крыльцо и тихо, перейдя вдруг со мной на «ты», сказал:
– Устал ты, наверно: каждую ночь на полу… Может быть, сегодня переночуешь у Саши?
Я понял, что дело совсем не в моей усталости, и, с трудом произнося каждое слово, спросил:
– Что?.. Андрею Никитичу очень плохо?
– Да, плохо.
– Совсем плохо?
– Совсем…
* * *
Андрей Никитич прожил в Белогорске недолго… Но дело ведь не в том, сколько прожить, а главное – как: в городе его знали все.
Он хотел, чтобы город был прекрасен, чтобы людям в нём жилось радостно и солнечно. И ещё хотел, чтобы мы с Сашей помирились, чтобы никогда больше не ссорились и дружили ещё крепче, чем раньше.
И после того как его не стало, мы с Сашей все дни почти что не разлучались. Мы забирались на самую верхушку зелёного холма, откуда был виден весь городок. Солнце светило ясно и горячо, и опять ни одна тучка не наползала на него, и Белогорка петляла меж берегов так же весело и беззаботно, как прежде. Его уже не было, а кругом ничего не изменилось, и я удивлялся этому, хоть так, наверное, и должно было быть…
Мы с Сашей тихо мечтали о том, чтобы город наш и в самом деле стал «фабрикой здоровья», чтобы люди никогда не мучились, не болели, не погибали от бомбёжек и вообще почти никогда не умирали…
Мы верили, что городок станет когда-нибудь таким, каким хотел увидеть его Андрей Никитич. И даже ещё прекраснее!


ГОВОРИТ СЕДЬМОЙ ЭТАЖ
ПЕСНЯ ПОД ОКНОМ
Ровно в девять утра грянула песня. Она была такой громкой, что, казалось, певец вскарабкался на водосточную трубу под самые окна, а подпевавший ему хор расположился где-то на ступеньках пожарной лестницы.
Со сна Ленька не мог понять: откуда во дворе эти голоса и эта музыка?
Из коридора послышался ворчливый голос соседки:
– В воскресенье поспать не дадут!
– Спать надо ночью, а утром как раз нужно петь! – возразил голос шофера Васи Кругляшкина.
Да, сегодня, конечно, было воскресенье: в обычные дни по утрам шофер Вася вообще не разговаривал с ворчливой соседкой – это отнимало слишком много времени и вполне можно было опоздать на работу. К тому же, как говорил Вася, «шофер должен беречь нервы во избежание уличных катастроф».
Ленька выглянул в окно… Вот это новость! Почти на самую верхушку старого деревянного столба взобрался новенький, блестящий громкоговоритель. Где-то там, внутри репродуктора, умещались и певцы-солисты, и целые хоры, и духовые оркестры…
Казалось, что ветхий, покосившийся столб гордо приосанился и даже чуть-чуть выпрямился: его еще никогда не использовали для таких высоких и торжественных целей. То он был стойкой футбольных ворот, то на него наклеивали разные объявления, а то обматывали вокруг него веревки, на которых сушилось белье… Ну, а сегодня с утра старый деревянный столб пел, и декламировал, и гремел маршами. Откуда-то сверху, из-под самой крыши, к столбу тянулись струнами натянутые провода.
Ленька был поражен: кажется, впервые за много лет во дворе произошло событие, о котором он не знал заранее. Скорей в коридор, к телефону…
С кухни тянуло сухим, неприятно щекочущим теплом газовых конфорок.
По-воскресному торопливо и весело стучали ножи: мама и две соседки склонились над своими столиками.
Шофер Вася Кругляшкин, поставив ногу на перевернутый таз, доводил до немыслимого блеска свои новые желтые полуботинки.
– От вашего гуталина невозможно дышать, – процедила ворчливая соседка.
Это было очень странно: Вася даже не притрагивался к гуталину – он натирал свои ботинки кусочком старого, выцветшего коврика, который, по его словам, «когда-то был персидским».
Не желая омрачать настроения, Вася подчинился и вышел в коридор.
– Здорово, Леонид!
Всех ребят в доме Вася называл полными, «взрослыми» именами: Леонид, Татьяна, Ефим… Хотя самого шофера ребята запросто именовали Васей.
Как только Ленька коснулся трубки, соседка тотчас сообщила:
– А я вот была недавно в одном доме, так там детям вообще не разрешают подходить к телефону!
Ленька набрал номер и три раза отчетливо произнес:
– БОДОПИШ! БОДОПИШ! БОДОПИШ!

– Вот видите: начал выражаться! – обрадовалась соседка. Вася Кругляшкин не вытерпел:
– Он не выражается! БОДОПИШ – это, если на то пошло, сокращенное слово:
«Боевой домовой пионерский штаб»!
– Вот именно: «домовой»! – не сдавалась соседка. – Все они – сорванцы и домовые!
БОДОПИШ ЗАСЕДАЕТ
Троекратно повторенное слово «БОДОПИШ» означало сигнал немедленного сбора.
Ленька мог бы и попросту сказать:
«Скорей приходите во двор!» Но это было не так интересно, К тому же он заметил, что в ответ на такое обычное приглашение ребята не особенно торопились. Ну, а таинственный сигнал действовал совсем иначе: он заставлял немедленно срываться с места, забывая обо всем.
Уже через пять минут три члена «Боевого домового пионерского штаба» Владик, Тихая Таня и сам Ленька– были в условленном месте – за дровяным сараем.
Не хватало только Фимы Трошина.
– Всегда он опаздывает! – удивляясь такой странной привычке, пожал плечами Ленька.
Владик огляделся по сторонам, смешно сморщил маленький курносый носик и полушепотом, доверительно сообщил:
– Его отец вчера опять того… И так боится, чтобы не увидели: по сторонам озирается. А я вот увидел! Своими собственными глазами! Уже второй раз!..
Владик всегда и все видел «сам, своими собственными глазами». Просто удивительно было, как это его глаза всюду поспевали и все умудрялись разглядеть.
– С пьянством надо бороться! – отрезал Ленька.
Тихая Таня, усевшись на большом круглом камне и низко склонив голову, читала толстую растрепанную книгу. Услышав о Фимином отце, она тяжело вздохнула, перевернула страницу и продолжала читать.
Это никого не удивляло, к этому все привыкли. Ленька знал, что Таня, хоть и погрузилась в книгу, прекрасно все слышит и может в самый неожиданный момент вставить какое-нибудь неожиданное замечание.
Продолжая читать, она сказала:
– Фимин отец – вовсе не пьяница. Вы ведь знаете, почему он… Мама у них умерла…
– Так это уж когда было! – возразил Ленька.
– Значит, до сих пор переживает.
– Ладно! Начнем без Фимы, – сказал Ленька и насмешливо взглянул на Владика.Ты вот у нас все замечаешь: и кто новые занавески купил, и кому шкаф из магазина привезли. А это что такое?
Ленька поднял указательный палец, как бы заставляя всех прислушаться к маршу, гремевшему на весь двор.
Владик удивленно потянул своим носиком, словно «понюхал музыку»:
– Это? Оркестр…
– Да! У нас во дворе – музыка, оркестр, а БОДОПИШ ничего не знает? БОДОПИШ!
Хозяин двора! Кто-то репродуктор повесил, откуда-то с чердака пластинки запускают… А мы только слушаем и удивляемся. Для чего мы тебя в штаб выбрали, а? Не знаешь? Чтобы ты нам обо всех новостях вовремя докладывал!
– Я и доложу! – всполошился Владик. – И доложу! – Он с опаской оглянулся на сарай, будто в нем кто-то мог сидеть и подслушивать. – Репродуктор этот «новенький» вместе с вашим Васей Кругляшкиным устанавливал!
– Какой новенький? Который бандуру таскает? Тихая Таня оторвалась от книги:
– Не бандуру, а виолончель.
– Вот-вот! Я сам видел! Своими собственными глазами!
– Ага, понятно, – сказал Ленька. – Вася, значит, устанавливал, а этот… который в семнадцатую квартиру въехал… ему помогал?.. Так?
– Да нет, – возразил Владик, – все было наоборот!
– Что – наоборот?
– Вася ему помогал, а тот командовал: тут подвернуть надо, там провод закрепить… И на столб он сам лазил. И на чердак тоже. Высунулся с чердака и кричит: «Вася, лови провод! Лови другой!» – Ну, а Вася?
– Ловил.
– И что же?
– Поймал! – Врешь ты все!
– Вру? Да я своими собственными глазами!.. Он, этот новенький, и яму возле столба рыл. Я думал, он клад какой-нибудь ищет, – подошел совсем близко и на самое дно заглянул. Глубокая! Метра два, не меньше. А потом конец железной проволоки, которая с чердака тянется, в круг свернул и на самое дно бросил.
«Заземление!» – говорит. И так это у него все быстро получалось!..
– У музыканта?! Да у них же руки нежные, белые, пальчики тоненькие… Они знаешь как за пальчиками своими следят – просто ужас! Сломать боятся или вывихнуть. Не мог он яму копать.
– Копал! Я сам видел: копал! А потом…– Владик оглянулся, подозрительно обвел взглядом сарай. – А потом я видел, как он из этой своей бандуры… из виолончели то есть… что-то такое таинственное доставал…
Владик даже понизил голос и еще раз оглянулся на сарай.
– Совсем заврался! – махнул рукой Ленька. – Ну, что он мог оттуда доставать?
Она же внутри пустая, эта виолончель!
– Да нет, он не из нее, конечно, а из черного футляра, в котором ее таскают. Который еще на такой черный гроб смахивает.
– Гроб с музыкой! – засмеялся Ленька.
– Очень остроумно, – не отрывая глаз от книги, заметила Таня.
– Та-ак… Значит, новенький? Двух месяцев не прошло, как въехал, – и уже распоряжается! – Ленька отшвырнул ногой кусок кирпича. – Тогда мы объявим этому репродуктору бойкот! Не будем его слушать!
– Уши затыкать, что ли? – не понял Владик. Тихая Таня подняла на Леньку удивленные глаза и перевернула страницу:
– А по-моему, надо его использовать, этот репродуктор. Свои передачи устраивать. Как по настоящему радио!
– Правильно! – подхватил Ленька. И радостно забегал вдоль сарая. – Устроим свою радиостанцию! Концерты, беседы всякие, передачи для родителей… Я так и хотел! А потом будем на вопросы радиослушателей отвечать… если сумеем…
Так было всегда. Тихая Таня молчала-молчала, а потом вдруг высказывала самые дельные предложения, но коротко, в какой-нибудь одной фразе. Ленька тут же, на лету, подхватывал Танину идею, развивал ее – и через полчаса всем уже казалось, что это он, Ленька, все придумал. Да и сам он искренне в это верил.
– Прямо каждый день будем передачи устраивать! – торжествовал Ленька. – И утром и вечером!..
– Может быть, и ночью тоже? – спокойно поинтересовалась Таня. – Знаешь, так хорошо будет: все спят, а мы себе говорим, говорим!..
– Ночью нельзя…
– А утром можно? Занятия в школе отменим – так, что ли? Все домашние задания и книги сразу забросим?
От Таниных слов Ленька всегда, как говорится, приходил в себя, остывал. Так было и сейчас. Выражение его подвижного, худощавого лица мгновенно изменилось: восторг уступил место минутной растерянности, а потом – задумчивости.
– Ну-у… тогда по вечерам будем, – медленно проговорил Ленька. И сразу вновь оживился:– Это даже лучше! Все с работы приходят, все будут слушать!
Мы докажем! Мы докажем этому несчастному виолончелисту, что повесить репродуктор на столб – это еще не все! Это – ерунда! А вот передачи устраивать – другое дело. Пе-ре-да-чи!.. БОДОПИШ всегда что-нибудь придумает! Правда?
– Еще бы! – торопливо поддакнул Владик.
– «Еще бы»! – передразнил его Ленька. – А самого главного-то ты и не узнал!
– Чего это?
– А того – откуда они пластинки запускают. Не с чердака же, в самом деле!
– На чердак я не лазил…
– И не полезешь: испугаешься!
– Я?.. Я?! Я полезу! – внезапно расхрабрился Владик.
– Ладно уж! Все вместе туда пойдем. А по дороге и Фимку захватим.
Ребята подошли к дому и стали на разные голоса кричать:
– Фимка-а! Фима-а!
В окне, на пятом этаже, показалось бледное небритое лицо:
– Фима сейчас спустится!
– Когда протрезвится, всегда добрый! – процедил Ленька. – Рукой закрывается, стыдно!..
Фима был невысоким, худеньким пареньком. На его бледном лице в это утро особенно выделялись большие темные глаза с воспаленными веками.
– Опять ревел? – угрюмо спросил Ленька. Тихая Таня пристально взглянула на Леньку и твердо, отчетливо произнесла:
– Плакал, ты хочешь сказать?
– Ну, пла-акал…– поправился Ленька. – Какая разница! Он взглянул на окно, из которого недавно выглядывало небритое лицо, и погрозил кулаком.
– Ты кому? – удивился Фима.
– Кому? Ясно – кому! Отцу твоему! Фима опустил голову и тихо сказал:
– Не смей!








