355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Азольский » Кровь диверсантов » Текст книги (страница 10)
Кровь диверсантов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:54

Текст книги "Кровь диверсантов"


Автор книги: Анатолий Азольский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Я согласился, мне это было интересно, я еще с детства понял, что марксизм рухнет под тяжестью собственных конструкций, что большевики об этом прекрасно осведомлены, что Сталин уже сделал попытку ужать учение до набора банальностей, – произошло это, правда, в год, когда я мог зрело судить обо всем, а у Роберта я составил наикратчайший курс марксизма, его я до сих пор считаю шедевром философской мысли, труд мой изучен был в Берлине, оценку ему дали превосходную, освоить учение теперь могли самые тупые мозги, обучение партийных диверсантов передали другому наемнику, меня же привлекли к более прозаическим дисциплинам, я выглаживал речь малограмотного сброда, настолько озлобленного советской властью, что речь его, перенасыщенная матом, становилась нетерпимой для уха русского обывателя, и когда кем-либо произносилось слово «Сталин», с языка этих горе-агентов рефлекторно слетали выражения, которыми исписаны все стены провинциальных сортиров, «бисова мать» на фоне их казалась верхом благозвучия, сброд мог на Ярославском вокзале Москвы раскрыть рот и немедленно угодить на Лубянку, никакие легенды не спасли бы, вот тогда-то изобрел я способ прополки языковых сорняков, работа была строго индивидуальной, одного сквернослова, помню, я натаскал так: орал над ухом «Сталин» вместе с ударом палки по ягодицам, а ударяемый в ответ отчеканивал сакраментальную формулу: «Товарищ Сталин есть выдающийся археоптерикс всех птеродактилей советского народа». Эта абракадабра вплеталась в мозги, разрушая устойчивый рефлекс, подопытный забывал о всех фольклорных наименованиях гениталий, я же так, простите за слово, насобачился, что по стилю мата мог определять, на каких сутках диверсионной деятельности голубчика схватит НКВД. Вообще говоря, эта масса производила весьма комическое впечатление, провал следовал за провалом, в трех школах преподавал я и лишь дважды видел вернувшихся с задания агентов; у Роберта были более точные цифры, но и они соответствовали моим наблюдениям, вот почему в конце сорок второго года Роберт и Клаус пригласили меня посовещаться с ними, ответить на извечный германский вопрос: доверять или не доверять славянам. Нет, кто как выглядел, брюнет или шатен Клаус, говорить не буду, лишнее это, немцы как немцы, оба родом из Саксонии, что создавало для обоих кое-какие проблемы, еще с добисмарковских времен берлинцы недолюбливали выходцев из Саксонии, и хотя среди новых властителей Германии берлинцев почти не было, сама прусская традиция задвигала саксонцев на задний план, в то место, откуда они вышли, в данном случае – маленький городок, название не прозвучит, родители – лавочники, то есть те, кого социал-демократы и социалисты обзывали филистерами, бюргерами, михелями и похлеще, тот и другой, Клаус и Роберт, учились вместе в гимназии, единственной в городе, там-то и случилась некая страсть к пронырливой гимназистке, была она двумя годами старше их, обоим натянула нос, выйдя замуж за банкира из Гамбурга, обманутые влюбленные самодовольно усмехались, слыша впоследствии о себе самые невероятные домыслы, но не пресекали их, им такая версия нравилась, она объясняла их с каждым годом крепнущую дружбу, их подчас тайные встречи.

Поначалу им не везло, Роберт поступил в Потсдамское училище и выпустился в двадцать девятом году, Клаус учился в Берлинском университете, лет пять они еще осваивались, не зная, как относиться к национал-социализму, а потом приняли его, признали и диктатуру, она, утверждают, всегда теснит элиту и дает простор выходцам из средних и низших слоев, но, думаю, гимназисты и при Бисмарке пошли бы в гору, Клаус уж точно дослужился б до какого-нибудь оберрегирунгсрата, а Роберт обеспечил бы себе пенсию полковника. Сблизила их, сделала друзьями до гробовой доски не какая-то Лотта или Гретхен, а, вот уж что для меня дико, романтизация собственного будущего и такой расклад психологических характеристик, когда каждый обладал тем, чего не хватало другому; Гитлер к тому же дал им ощущение не только внутренней ценности своей, но и возможность закукленную в душе романтику приложить к мировым делам, обогатить собою историю, которая добром возместит тяготы службы на благо Великой Германии, ведомой фюрером, и вознесет честолюбивых плебеев, вклинит их в уже создающийся нобилитет. К сорок третьему году Роберт был уже подполковником, женился на девушке из промышленно-дворянских кругов, а Клаус, работавший под риббентроповым началом, носил чин, оканчивающийся на «рат», оба причем занимались разведкой, каждый в своем ведомстве, в германском МИДе, напомню, тоже была разведка, вот оба и делились информацией, минуя разрешения и согласования начальников, благодаря чему и продвигались по службе, но к концу сорок второго досадные провалы агентуры могли затормозить их продвижение к высотам, хайматланд терпел ущерб, вот у обоих и родилась идея, как расход превратить в приход, и для воплощения идеи требовалась моя помощь, мой совет, с такой целью приглашен я был на совещание, и не признать идею превосходной я не мог, она сулила выгоды при минимальной затрате людских сил Великой Германии, использованию подлежали сотни русских и украинцев, их собственно в Германии, не считая оккупированных ею территорий, насчитывалось около пяти миллионов, выбрать среди них несколько сот подонков труда не представляло, обучение разведделу заняло бы немного времени, разброс этой агентуры по всему пространству от фронта до Урала – еще меньше, весь смысл операции заключался в том, что намеренно необученный сброд станет легкой добычей советской контрразведки, будет ею перевербован, в кабинетах Генштаба РККА разработают целенаправленную дезинформацию, вот ее-то и надо будет в Берлине просеять и во лжи найти зерна правды, из массива липовых разведдонесений родится истинная картина того, что в тылу и что на фронте. Клаус, в университете бегавший от одного факультета к другому, обосновал идею математически, мне же отводилась роль, прямо противоположная той, которую играли сейчас все инструктора разведшкол: из сотен кандидатов отбирать в агенты тех, кто либо сам после приземления поднимет, сдаваясь, руки, либо – из-за тупости, необученности или природной невезучести – будет разоблачен в скором времени, а для облегчения задачи в планы подготовки я постараюсь ввести такой пунктик, чтоб уж провалы были абсолютными, чтоб уж весь Генштаб РККА потел над дезинформацией, которой и будет питаться абвер, – да, прекрасный план, согласитесь, кое-какие изъяны имелись, но в целом – великолепно, что я и сказал разработчикам невиданного в истории всех разведок плана, кое в чем дополнив расчеты Клауса, я ведь потомственный статистик, однако предостерег: руководство план не одобрит, потому что оно – руководство; Клаус и Роберт мало еще пожили при диктатуре, у чиновников иной склад ума, чиновники и погубят план, – тот же Канарис отвергнет его с ходу, и какой вообще государственный человек отрапортует о неурожае так: он организован сознательно, чтобы получить ценные данные о невсхожести зерен. Да такой чиновник потому не окажется в концлагере, что другой чиновник, его назначивший, тоже не хочет переодеваться в полосатую робу…

И я, господа, оказался прав, у руководства хватило, правда, ума не обвинять своих сотрудников в злоумышленном подрыве, в опалу они не попали, но подозрения в излишней инициативе приклеились к ним прочно; меня же вызвали в одно учреждение по месту жительства, так сказать, в кенигсбергское гестапо на дружескую беседу, я мог сравнивать карающие мечи обеих систем, предпочтение не было отдано ни той, ни другой, гестапо, как я заметил, так и не избавилось от прусской тягомотины, присущей временам Канта и Лейбница; Лубянка такой дурости не ведала, обхождение там и там одинаковое, те же атрибуты, удивили меня следственные дела, заведенные на вашего покорного слугу архангельским губчека еще в двадцать третьем году, – дела эти были, конечно, переброшены в Минск, громкий, видимо, процесс намечался, что предположил и чиновник, в несколько грубоватой манере проводивший со мной беседу, из которой я заключил, что мой философский шедевр переосмыслен берлинским идеологом и признан вредным, бросающим тень на постулаты национал-социализма. Чиновник в дальнейшем выразил скорбную мысль о тленности сущего, а затем мягко поинтересовался, а как я лично отношусь к Иосифу Сталину, вождю советского народа, и я, вдвое дольше чиновника живший при диктатуре, сразу разгадав незамысловатый маневр, ответил небрежно, что никакого личного отношения к Иосифу Сталину у меня нет; правильно среагировал, потому что после такого ответа интерес ко мне у гестапо пропал, там ведь как рассуждали: если ты ненавидишь одного фюрера, то, пожалуй, способен возненавидеть и другого, ты, следовательно, представляешь опасность для общества, скованного гением фюрера, иной почему-то вывод из этого суждения предполагался, если человек пламенно любил одного фюрера, над этой логической, или психологической задачкой, господа, я вам рекомендую подумать, как некогда советовал Клаусу и Роберту, когда они вытягивали из меня подробности беседы с гражданином, чин которого достигал министериалрата, и тут черт дернул меня за язык, я сказал, что есть у меня личное отношение к Иосифу Сталину, что я встречался с ним однажды и что арестован я был сразу после встречи в Кремле, случайно, и, кажется, это была не первая встреча, меня все лагеря и этапы преследовало одно воспоминание, все о том же марте семнадцатого года, я уже рассказывал о санках и призыве мчаться на штурм Бастилии, разные призывы слышались и в поезде, когда выехали из Красноярска, у меня же с детства было отвращение к этим революционным спорам, мне, мальчику, они мешали спать, гимназисту – думать, профессия родителей не предполагала воспитания детей и последовательного восхождения к знаниям, был я очень разболтанным юношей, задавал гостям странные вопросы, и когда, к примеру, при мне рассуждали об экспроприации экспроприаторов, то недоумение сквозило в моих расспросах: а кто же будет экспроприировать тех, кто в результате революции уже экспроприировал экспроприированное, не может же революция длиться веками, перманентно, – нет, не получал я удовлетворяющие меня ответы, и, сидя в сторонке от спорящих, всматриваясь в разрумяненные теорией лица революционеров, я всегда среди них находил человека, который точно знал, как экспроприаторы станут неэкспроприируемыми, и эти, знающие, всегда помалкивали, их теория не трогала, не волновала, более того, все теории они отрицали, а уж над этой не издевались только потому, что вслед за издевками посыпались бы возражения, опять споры, ими ненавидимые, и в прищуренных глазах этих неверующих я читал такую мысль: болваны вы, самого простого понять не можете, сказано же классиком, что философия – не объяснение, а изменение мира… Так вот, споры в поезде довели меня до того, что я ушел спать в пустое купе, забрался на верхнюю полку и заснул; пробудили меня голоса, была ночь, говорили не по-русски, по-грузински, в Тифлисе я прожил с матерью три месяца и кое-какие слова знал, интонации тоже; внизу спорили, были там два человека, один из них влез в купе совсем недавно, скрип отодвигаемой двери и был первым сигналом к пробуждению, я и заснул бы, да развеяла сон эмоциональность сорванных волнением голосов, дикая для русского уха страсть; яростно ругались двое – тот, кто проник в купе во время моего сна, и второй, приход которого предварен был скрипом двери, и этот, второй, бросал жаркие обвинения, гневные, бичующие, получая в оправдание жалкий лепет сломленного, в грехах повинного человека, но чем дольше тянулся этот словесный бой на уничтожение, тем увереннее начинал себя чувствовать обвиняемый, он уже переходил в наступление, но вдруг услышал слова, равные пощечине наотмашь, а затем человек, вошедший недавно в купе, смачно плюнул в того, кто, как и я, прятался в купе от бестолковых споров, и вышел, и скрип двери подсказал мне, что делать дальше. Я спрыгнул вниз, в темноту, я не видел оплеванного, но когда – уже в коридоре – задвигал дверь за собой, страх толчком поднялся во мне, темная сила неистощимой угрозы исходила от человека в купе, я побежал к отцу, который меня уже разыскивал, отец решил на следующей станции сойти, узнать о судьбе сосланного в эти края брата, я мог бы отговорить, напомнить ему о матери, о гимназии, но страх не проходил, я покинул поезд, унесший оплеванного, и забылось бы все, с Красноярском связанное, если б не день, когда в приемной Орджоникидзе забушевал представитель одного немецкого концерна. Я работал тогда в наркомате тяжелой промышленности, сидел на контрактах с зарубежными фирмами, немец в приемной требовал немедленно подписи наркома, ему я и позвонил, в Кремль, где засиделся Орджоникидзе, и тот приказал привезти в Кремль злосчастный контракт, здесь он его подпишет, и – поехал я, знал ведь, что нельзя соваться в этот зоологический музей, но поехал все же; я так волновался в кабинете Сталина, что не запомнил, кто сидел за столом, краем глаза определил, что Сталин здесь, ходит вдоль стола, сапоги его попали в поле зрения, трубка, низ кителя, в глаза его смотреть опасался, и уже в дверях, когда уходил с подписью, знакомый по красноярскому поезду страх обволок меня, и, придя домой около одиннадцати вечера, я обессиленно упал на диван; я знал уже, что ночью буду арестован, я готов был давно к этому акту, аресты шли волнами, ни при каком ветре не утихая, я радовался тому, что нет детей, что жена умерла, что уже надломленная мать занимает наискромнейший пост, выдает книги в старорусской библиотеке, растеряв чувства, погасив святое горение интеллигентной барышни, посвятившей себя культурному подъему трудящихся, и спасение матери только в том, что никуда я этой ночью не брошусь, не стану скрываться, избегая ареста, – вот вам, леди и джентльмены, еще одна психологическая задачка, усложненная тем, что и о немедленном аресте матери знал я, – вот в чем сказывается магнетическая сила диктатур, люди при ней всегда находят оправдание собственной немощи, сила в человеке возникает только тогда, когда он порывает со средой, его взрастившей, иначе – безволие, онемение и оцепенение, настигающее всех, от клерка до министра; шеф Роберта адмирал Канарис две недели проторчал перед арестом на своей вилле, был у него личный самолет, как пишет один из моих бывших знакомых, штурман на полетной карте вычертил уже маршрут до Мадрида, на всех заставах – верные люди, но так и не нашел в себе Канарис опоры для прыжка, чего уж тут говорить о Клаусе и Роберте, им, впрочем, бежать было некуда, подзадержались они с прыжком через Пиренеи, пересидели они потом смутное время, благополучно, как мне известно, проскочили денацификацию, никто так и не узнал, что задумали они и что с моей помощью затеяли в декабре сорок четвертого года, задумали, если уж быть точным, сразу после беседы со мной, когда я рассказывал им о вызове в гестапо и ни с того ни с сего ляпнул о встречах с Иосифом Сталиным, и опять я привираю, какой-то все-таки расчет у меня был, когда выкладывал им о причинах ареста в тридцать шестом, когда сам я обнаружил в себе личное отношение к фюреру советского народа, и немцы клюнули, я ведь подозревал у них веру в некое предназначение, от юношеской ли романтики она сохранилась, от безысходности ли родилась, но я в сорок втором скумекал: нет, эта парочка – не фанатики, но когда-нибудь жизнь подвигнет их на какое-то экстравагантное и возвышенное действие, соединение университетского образования с пехотным даст диковинные плоды, они, догадываюсь, тоже испытывали мой вагонный страх, Клаус два, а Роберт три раза, когда бывали на приеме у фюрера, статистами, правда, кто он такой – это они понимали, частным образом с ним не общаясь, и к заговору против него тем не менее не примкнули, это уж точно; остались они незапятнанными, даже укрепили после двадцатого июля свое несколько пошатнувшееся положение и, главное, пришли к решению: надо действовать, пора спасать Германию, и без этого русского, то есть без меня, никак не обойтись, – так я вернулся к тому, с чего и начал, к пансиону, к торшеру, к томику бессмертного Карлейля. Я сижу, безмерно довольный отсутствием хозяйки, которая поперлась в кино, и можно безнадзорно пожить часок-другой, чего не получилось, потому что у подъезда остановился «хорьх», из него вышли двое. Карлейля я отложил, прислушался, догадываясь уже, что на номерных знаках красуются аббревиатуры, страшащие всех любителей немецкого порядка и беспорядка, и к двери я шел, точно зная, кто за ней, уверенный, что хозяюшку подзадержат в кино, что разговор будет долгим и чрезвычайно важным, не обманули меня и улыбающиеся физиономии саксонцев, содержимое же чемоданчика, набитого дарами нейтральной Швейцарии, обрадовало, как и первые пассы гостей, – как, спрашивали они, с памятью у меня, не могу ли я, знающий белую эмиграцию и пропустивший через себя пять миллионов хефтлингов, дать им человека, обязательно русского, готового и способного выполнить опасное задание, на что я, ни на секунду не задумавшись, ответил – да, такой человек и такие люди найдутся, на все горазды, мост ли подорвать, обком ли поджечь, но с такой просьбой не ко мне надо обращаться, такие люди у них под рукой, десять тысяч головорезов, объединенных разными знаменами – от жовто-блакитного до бело-синего… Знамена, как и головорезы, были немедленно отвергнуты, Клаус и Роберт подчеркнули: задание сопряжено с самопожертвованием, рекомендованный мною человек должен помнить, что завершение акции есть начало его гибели, семь-восемь секунд – и он испустит дух, тот самый, который соберет его на подвиг, который… и так далее, то есть все то, что я и ожидал услышать от двух патриотов Великой Германии, и патриотам, валяя дурака, я промямлил о пяти или шести человеках, есть они у меня на примете, их бы поднатаскать, их бы… Клаус и Роберт пронзительно смотрели на меня, как дергался я, давно уже заглотивший крючок, металлическая жесткость была в голосе их: требуется уже подготовленный русский, он мгновенно внедрится в московскую среду и совершит акт возмездия, отомстит за все беды, принесенные большевизмом русскому народу, – итак, наседали на меня Клаус и Роберт, ищите, перетряхивайте в уме всю картотеку, все встречи и все разговоры, найдите среди мелькавших людей того, кто выполнит свою историческую миссию, кто спасет два народа, немецкий и русский, от плахи, который тому и другому народу даст хотя бы начала свободы, изыщите! сотворите! создайте!.. того, кто недрогнувшей рукой убьет Иосифа Сталина!.. Того, кто…

…Возраст не тот, годы сказываются, а то бы я принял ваше приглашение, на лекционное турне я не рассчитываю… что?.. да?.. об этом стоит подумать… еще кофе?.. Да, да, сейчас продолжу… Так вот, ушли они, Клаус и Роберт, а я проворочался всю ночь, я вставал не раз, смотрел в ночной Берлин, засыпал, вздрагивал, вставал, – нет, нет, не на меня намекали мои шефы, я был уже староват для акции мирового значения, мне пошел сорок пятый год, я не умел ни прыгать с парашютом, ни стрелять в подброшенную монету, ни закладывать мины под мосты, но я же был и единственным, только я мог найти человека, о котором говорили Клаус и Роберт, идея-то, кстати, родилась в воображении Клауса, более приземленный Роберт был зато силен в тактике, обработка всех деталей операции доставалась ему, он и посвятил меня – Клаус при сем помалкивал – еще в одну особенность намечаемой акции: она должна быть не просто одноразовой – это понятно, тут не надо разъяснять, повторить покушение никто не позволит, но и совершиться как бы экспромтом, как бы невзначай, ни одно ведомство не должно о ней знать, ибо совсем недавно провалилась тщательно разработанная операция такого же направления. Всесторонне подготовленный агент был отправлен за линию фронта, снабжен специально сконструированным оружием и – провалился, едва оказавшись в расположении Красной Армии, впустую были хлопоты трех ведомств, служебное расследование еще не закончено, еще полетят головы, но кое-что Роберт выложил из своего портфельчика, лежавшего в чемодане под швейцарской снедью; что было в портфельчике – я изучил, на что ушел час. Роберт и Клаус варили кофе да посматривали в Карлейля, и по прошествии часа я указал двум разведчикам, какие ошибки совершили разработчики неудавшейся операции, и самая главная ошибка в том, что нельзя было немцам поручать задание такого масштаба, уж очень они пунктуальны и преисполнены сознанием ответственности, из-за чего тотально не доверяли агенту, русскому. При подготовке и подгонке его они сделали, кажется, все, чтоб тот провалился, обложили проверочными ловушками, психику измотали, подсунули ему радисткой заагентуренную бабу, его же любовницу, тем самым связав ему руки, еще более глупо поступили, когда экипировали агента, – оружием выбрали миниатюрную реактивную ракетную установку, прикреплялась она к руке, в испытании и доработке снарядика участвовали десятки людей; радиоперехват установил, что советская разведка осведомлена о полигонных испытаниях этого фаустпатрона, надо бы отменять операцию, но ответственность, ответственность, кто же признает себя дураком, а идиотизмы дальше пошли косяком, достаточно сказать, что исполнитель выбрасывался за линию фронта в реглане того образца, что принят в Красной Армии, и такого кожаного реглана почему-то среди трофеев не нашли, шили реглан в частном рижском ателье, о котором доподлинно было известно: среди портных – подпольщики. Агентам придали мотоцикл с коляской, куда вмонтировали рацию, такой груз требовал посадки самолета, причем до самого последнего момента неясно было, а что делать с летчиками, если самолет будет поврежден и ему не удастся взлететь, самолет же, вот уж дурость немецкая, выбран был специализированной конструкции, готовили его к вылету тщательно, то есть опять с привлечением людей, которые на учете, на одного человека трое учитывающих; и одно полезное обстоятельство извлек я из портфельчика Роберта: тот исполнитель, имя которого ждут от меня, ни на кого рассчитывать не должен, только на себя, мы натянем тетиву лука, а стрела сама должна вонзиться в цель, управляя собственным полетом, имя же этого человека, вся предыдущая жизнь которого была подготовкой к решающей стадии существования, имя его…

Нет, не сразу сказал я Клаусу и Роберту, что есть у меня такой человек, что я подумал о нем в тот момент, когда зашуршали у подъезда шины «хорьха», память о нем вросла в мякоть полушарий – о человеке этом я слышал в лагере, а потом и на пересылке; было это в году эдак тридцать девятом, увидел же я его в сорок втором, на Украине, меня послали туда разбирать склоку, возникшую из-за умопомрачительного по комизму обстоятельства, вам, джентльмены, полезно будет услышать эту историю, вы ведь посиживали в библиотеках и корпели в архивах. Заключалась история в том, что люди Розенберга, эти воры от культуры, решили вывезти в Германию один архив с документами грандиозной исторической важности, но когда глянули, как эти документы содержатся, в каких условиях, то пришли в ужас, большевики ведь бастарды, а бастарды до помешательства ненавидят любые документальные свидетельства своей незаконнорожденности, прошлое для них – повивальная бабка, что помогала плоду покидать отнюдь не царственную утробу, они всю историю до октября перечеркнули бы жирным крестом и все архивы свалили бы в общий костер, но в бастардах еще и подсознательное преклонение перед законным наследником, который когда-нибудь да погонит их с трона, потому-то кое-что и сохраняется; что же касается упомянутых мною архивов, то разъяренные немцы арестовали всех музейных работников и готовы были расстрелять их за преступное отношение к культурным ценностям, тут-то и обратились ко мне не сами арестованные, а профессора из Веймара и Берлина, через Клауса, тот – Роберту, словечко того оказалось действенным, меня и послали в музей. В ресторане для немцев я и встретился с обер-лейтенантом Рымником, о котором надо было говорить с самого начала, с того момента, когда вы спросили меня, он вам нужен, господа, он – Антон Иванович Рымник, фамилию его немцы сперва писали, как Римник, а потом уж совсем по-ихнему – Римнек. Представьте себе маленький украинский городишко, сильный немецкий гарнизон, ресторан, входит среднего роста офицер, китель сшит не просто ладно, а с налетом изысканности, у классного портного, и что сразу обращало внимание – ноги, не сами ноги, мужские ноги в отличие от женских, а расстановка их при ходьбе, манера тела утверждать себя на поверхности земли, опираясь на безотказные, мощные, пружинящие конечности, при некоторой массивности фигуры походка казалась легкой, почти воздушной, но поступь свидетельствовала: этого человека с места не столкнуть, его и не согнуть, он, падая, всегда мягко опустится на землю, выпрямленным, стреляющим с обеих рук, их тоже следовало бы отметить: нормальные человеческие конечности, но очень хваткие, обер-лейтенант мог бы не хуже обезьяны прыгать с ветки на ветку, висеть на них, раскачиваться… Превосходные психофизические данные, не мог я не восхититься ими. Мой собеседник, кисло наблюдавший за мною, язвительно промолвил, что офицер-то русский, фамилия его Римник, я бровью не повел, глаза – к тарелке, чтоб скрыть волнение, я вспомнил об Антоне Ивановиче Рымнике, уголовнике высочайшей квалификации, мы разминулись с ним на красноярской пересылке, его прогнали этапом сутками раньше, спустя же неделю по всему конвойному маршруту прошла весть о его побеге, очередном побеге, и пока я шел путем отца к Тунгуске, только и слышно было о Рымнике. Я напитался поразительными сведениями о нем, рассказывали те, кто врать не мог, и еще до Минска, до Кенигсберга, до украинского городка узнал я и понял, какой талант резвится на российских просторах, такие рождаются раз в столетие. И надо ж было судьбе, перед которой Рымник преклонялся, надо ж было року, фатуму, провидению отвлечься от своих прямых обязанностей в тот момент, когда в провинциальном цирке на истертой попоне юная шпагоглотательница родила мальчонку, которому лет бы на пятьдесят раньше закричать, стал бы тогда мальчик последним великим авантюристом планеты, а он прозябал с рождения в цирковой семье; циркачи объединены в одну семью, Антоша умел делать все, что вытворяли его братья и сестры, дядьки и тетки, и выделывал все с некоторым перехлестом, талант его не знал меры, а уж подначить, разыграть, выдать себя за другого не из-за денег или добычи, а ради смеха, это для него распустяшное дело; и неизвестно, на чем сфокусировались бы его дарования, если б не замели его в домзак за какое-то словечко на манеже, четырнадцать лет не помеха, но отмерили ему по-божески: три года, в эшелон – и на Соловки, где тогда, если верить молве, не жизнь была, а вольница, Антоша до них не доехал, сбежал, он вообще не умел подчиняться чужим, свои же – это цирк, его и ловили там, сколько бы ни бегал, а убегал он самыми невероятными способами, и промышлял тоже с фантастическими изысками, если уж воровал, то в особо крупных размерах, если наносил экономический ущерб, то исчислялся он миллионами, угнал ведь однажды вагон с мануфактурой, и во всех дерзких акциях – буффонада, потеха, Антона Рымника не оставляла мечта о цирке, куда рвался, где все так мило; дед вместе с Чинизелли основывал в Петербурге цирковой бизнес, и Антон не столько очищал сейфы и кошельки, сколько разыгрывал сцены на манеже, – нет бы ему пройти с наганом по вагону-ресторану да побросать в сумку отобранные портмоне: такой вариант представлялся ему скучным, Антон изображал работника НКВД, настигающего банду фальшивомонетчиков, предлагал пассажирам в ресторане проверить все купюры, нет ли среди них поддельных, и забирал их на экспертизу… Вот какой человек вошел в ресторан украинского городка, я узнал от собеседника, что делает Рымник здесь, потом, по возвращении, сообщил Роберту, какая феноменальная личность служит в пятом отделе, но тот не заинтересовался. Теперь же, когда я Клаусу и Роберту выложил эту кандидатуру, они ошеломленно смотрели друг на друга, как это прошляпили такую дичь, птицу такого полета, где у них были глаза, уши, кое-какие справки о Рымнике я навел, еще больше разузнали мои шефы, окрыленные надеждой. Рымник, оказывается, был в Берлине, совсем рядом, отлеживался после ранения, последний год он провел в Югославии, война для него стала продолжением гастролей, четвертым или пятым актом пьесы, занавес все не опускался, в войне Антон нашел себя, он уже куска хлеба не мог прожевать без ощущения сладости риска, опасности, когда нервы напряжены ровно в той мере, чтоб не перебирать, как в довоенных игрищах, через край, показал он себя в Югославии отлично, и если б не славянское происхождение, то на кителе его давно бы болтался еще и крест с дубовыми листьями; но не награды восхитили моих шефов, а неизвестное мне достоинство Рымника, его феноменальное умение стрелять, попадая в цель, из любого положения, при любой видимости, из любого оружия, искусство это всегда было при нем, мать его, помнится, показывала доверчивой публике фокус: духовое ружье прикладом к щеке, дуло смотрит за спину, в вытянутой руке зеркальце – и бывшая шпагоглотательница лупит по шарикам, видя их отраженными в зеркальце. Во все годы разбоев и побегов стрелять метко нужды не было, уроки матери вспомнились там, в Югославии, пистолет так обхватывался рукой, что становился неотъемлемым от тела, такой же частью тела, как глаза, лоб, подмышечная впадинка, и как нельзя было изогнуть направление взгляда, так и невозможно было отклонить пулю от той точки, в которую вонзался нацеленный глаз. И Рымник показал нам всем свое искусство, поднялся на второй этаж особняка, в пригороде Берлина, мишень в половину человеческой фигуры мы поставили на первом этаже. Антон, стоя спиной к окну, сделал внезапное сальто, ногами оттолкнулся от стены, вылетел в раскрытое окно, опустился на землю, успев пуля в пулю всадить в мишень обоймы двух пистолетов разных марок, затем мгновенным прыжком достиг стены и оказался в мертвой зоне, со второго этажа его не достать уже ни пулей, ни гранатой, – нет, я все-таки подозреваю, что Антон еще эмбрионом тренировался в утробе с крохотным пистолетиком в сморщенном кулачке… Особняк этот мы покинули, нашли скромненькую загородную виллу, обнесенную ажурно-решетчатой изгородью, два без малого гектара земли, лес, невдалеке психиатрическая больница, принадлежала вилла другу Клауса, секретарю посольства в Монтевидео, гараж был, бомбоубежище, где и отстреливал Рымник пистолет особой марки, не для него специально изготовленный, – мы учли провал парочки на мотоцикле, – а случайно найденный в Льеже, в музее оружия, калибр девять миллиметров, пули пришлось брать от другого пистолета, никаких официальных заказов, никакого грифа «секретно», вообще ни одного документа не написано, не напечатано, не оглашено и тем более не разглашено; как все это делалось – не знаю, техническая часть операции возлагалась на Роберта, мне же надо было заглянуть в душу Рымника, убедить, снять колебания, представить убийство И. Сталина рядовой операцией, мало ли людей, мол, убивают на войне, вот и этого надо шлепнуть – с такого примерно пассажа и начал я беседу с ним, а он переспросил: «Кого? Кого?..» – и, вновь услышав о Сталине, покачал снисходительно головой, придумают же люди… Он очень мне понравился при первом контакте, улыбающийся, серые спокойные глаза, та же памятная мне походка никогда не падающего человека, руки, которые не видны, то есть они есть, но что в них и как они действуют – это не замечается, располагающая к себе манера держаться, слабые люди такого человека бояться не будут, а сильные не осмелятся потревожить, остальные же доверятся ему, и, когда наши руки соединились в пожатии, мне в этом мире стало спокойнее. Антон Иванович казался человеком из нейтральной страны, где ни бомбежек, ни светомаскировок, ни боевых маршей по радио, ни сводок, ни уже вплетенного в сознание всех немцев страха перед неминуемым концом, бывший артист и налетчик с детства знал, что падение с высоты и ушибы, неудавшиеся номера и сорванные трюки – более чем убедительный повод для того, чтоб улыбкой приветствовать публику и посылать ей воздушные поцелуи, настоящий артист покидает арену с гордо поднятой головой. Антон Иванович Рымник ее и покидал в декабре сорок четвертого, когда Роберт привез его ко мне в пансион, хорошо чувствуя, что жизнь его пошла насмарку; предстоял последний полет под куполом, без лонжи, с неминуемым падением, русские вздернут на виселице, если американцы не сделают это раньше, он им крупно насолил, пристрелив в Триесте кого-то из их миссии, об англичанах и говорить нечего, он с ними сталкивался в Греции, французы в счет не шли, немцы из него все выжали, и если такого, как он, ненужного свидетеля еще не устранили, то только потому, что времени на него не оставалось. Да, прекрасно держался, превосходно выглядел, но глаз-то у меня верный, я видел: уже погас, уже на грани истощения, про буффонады и розыгрыши не помнит, похолодала душа его, но что-то теплилось еще, на мою русскую речь он отреагировал полупрезрительным поджатием губ, биографию мою принял, однако, хорошо, а когда узнал, что я в Брянске видел его семью, его цирк, то глянул на меня со скрытым вопросом, а как ты, мол, из этого бедлама будешь выбираться, и я пожал плечами, сам недоумевая, стоит ли прыгать с тонущего корабля, если море полно акул и до любого берега не доплыть, – так не лучше ли, сказал я, пустить пулю не себе в лоб, а в Сталина, и он вновь переспросил: «В кого, кого?..» Подали голоса Клаус и Роберт, сидевшие в сторонке, эти знали, как нужны артисту аплодисменты, и служебно-деловым тоном сообщили: в Европе – пятьдесят миллионов стреляющих мужчин, но только один из них способен выполнить то, о чем его просят, сама история вопит, сама Европа умоляет Рымника заступиться за нее, спасти ее от Сталина… Неожиданное препятствие обнаружилось, Сталин так вознесен был над Рымником, что тот не видел его, а угадывал по смутным очертаниям покоящееся в небе божество, надо было подтянуть верховное существо поближе к Антону, чтоб тот разглядел его, и я приступил к снижению образа, сказал, что вождь советского народа и продолжатель дела Ленина всего лишь грузин да еще из той паскудной породы людишек, что в любой нации подвергаются насмешкам, что все, кто знал Сталина с детства, помнят о мелких подлостях этого кинто, мать не уставала его колотить за разные проделки, отец неизвестно кто, несчастный ребенок, на ногах по шестому пальцу, скрытен и мстителен, кое-какая поэтичность юношеской натуры давно исчерпалась эксами, нападениями на почти безоружных людей, в начале же так называемой революционной деятельности – подозрительные связи с полицией, их, возможно, и не было вовсе, но вся логика поведения указывает на то, что либо охранка выбрала его для будущего сотрудничества, либо сам он коснулся порога предательства, но даже если ни того ни другого не было, то сам Иосиф Сталин внутренне, подлостью характера в любой момент мог стать провокатором, и, будучи позднее членом партийных и государственных органов, он вел себя так, словно с минуты на минуту ожидал губительного для себя письма, появления вдруг человека, перст которого воткнется в него, предателя, в таком вот ожидании существовал он и существует; вокруг него когда-то обретались люди, во многих отношениях лучше его, порядочнее, есть такие и сейчас, из-за мыслей о собственном убожестве Иосиф не мог не научиться смотреть на себя глазами этих людей, и то, что эти глаза видели, вынуждало его уничтожить этих людей, чтоб глаза их навечно закрылись; умерщвление стало потребностью, под любым предлогом из жизни изгонялись те, кто мог проницательно глянуть на хитрого и мстительного грузина, ну а то, что весь мир считает от рождения или опыта принадлежащим Сталину, то есть ум, искусство властвования и прочее, это все черты исторического процесса, его результаты, уже неотделимые от личности, мыльный же пузырь, вздутый эпохой, разросся до необъятных размеров и не лопается только потому, что никто не догадается проткнуть его пальцем, тем самым, который нажмет на спусковой крючок, и пуля наконец-то оборвет зло, покарает палача миллионов, существо, предвосхитившее всю мерзость национал-социализма, давшее ему символы, и лозунги, и систему власти, и не уничтожить Сталина – значит сохранить еще на пятьдесят, на сто лет несчастную, нелепую, смертоносную советскую власть в том виде, в каком она ныне существует, убить его – это поставить на его место другого, который в любом своем человеческом варианте окажется чуточку получше Сталина, что уже есть выигрыш, при новом властителе будущие отношения с союзниками претерпят кое-какие благоприятные изменения, хоть какая-то часть человечества заживет не в страхе… «А мне-то что? – возразил Рымник с натянутой усмешкой. – Где моя личная выгода? Где гарантия безопасности?» Ответили – квалифицированно – Клаус и Роберт, разговор, сказали они, сугубо мужской и абсолютно честный, предмет слишком серьезен для того, чтоб хитрить, обманывать или давать опрометчивые обещания, но они сделают все, чтоб, во-первых, Рымник все-таки остался жив и на свободе, а во-вторых, они согласны удовлетворить его разумные претензии к ним, если такового не произойдет, и в интересах самого Рымника операцию готовить в полной тайне, четыре человека – те, которые сидят за этим столом, – знают о покушении, никто больше не должен посвящаться, поэтому ответ на их предложение Рымник обязан дать в ближайшие часы, ни с кем не советуясь, сейчас все четверо поедут отсюда в предместье, в снятый особняк, там Рымнику дадут время на обдумывание, пусть сам, без принуждений решит исторический для мира вопрос: убить или не убить, быть или не быть… Антон прервал их, спросив отчужденно, насмешливо, а как поступят с ним, если согласия он не даст, уж не честным ли словом его удовлетворятся, на что Роберт суховато заметил: абвер уже в подчинении Кальтенбруннера, у них и у Рымника общий хозяин, но в данном случае предложение делается не от имени Имперского управления безопасности, а носит приватный характер; три человека, на свой страх и риск, просят четвертого выполнить их частное поручение, о каких-либо санкциях за непослушание и речи нет, либо они ударят по рукам, либо с миром разойдутся… «Хорошо, едем», – поднялся Антон, а я собрал кое-какие свои вещички, включая Карлейля, и продолжили разговор в особняке, поев и выпив, Клаус вновь намекнул на вознаграждение, и Рымник задумался, стал на бумаге чертить какие-то загогулины, потом вывел цифру, сумму, очень значительную, превышающую возможности саксонцев, да еще на анонима в швейцарском банке, и на лицах шефов отразилась неловкость покупателей, смущенных тем, что товар на витрине ой как нужен, а денежек – кот наплакал, а выглядеть ой как хочется богатенькими, – это вот смятение лавочников перед витриною берлинского универмага и увидел Антон Рымник, усмехнулся, по-русски обратился ко мне, очень серьезно спросил: эти-то – что за люди?.. И я ответил, что люди эти, немцы, со сверхзадачей, им уже начхать на Гитлера, на Гиммлера, на всех, им больно за немцев, попавших в тот переплет, в каком не одно уже десятилетие живут русские, они боятся, что красноармейский сапог вытопчет их нацию, немецкий народ они спасают; Клаус и Роберт, поднявшиеся из-за стола в момент, когда Рымник заговорил по-русски, посовещались и в некотором замешательстве сообщили: они могут вознаградить Рымника суммой, в пять раз меньше той, на которую он рассчитывает, и я по-русски подтвердил это Антону, – небогатые люди, сказал я о шефах, к тому же все операции с недвижимостью запрещены, Клаус мог продать имение умершей супруги, но кто сейчас его купит. «И я тоже небогат!» – отпарировал Рымник, но, кажется, неплатежеспособность работодателей уверила его в реальности и честности предложенного, кое-какие колебания еще сохранялись, и тут я нанес решающий удар: сказал, что у него, Рымника, есть и личные поводы не оставлять Сталина живым. Иосиф убил всю семью его, отец помер в лагере, мать тоже кантуется там… «Я знаю», – опустил голову Антон, а я продолжал: «Калинкиных помнишь?» Он вздрогнул: что с ними? Я выдержал паузу, Калинкины – это труппа лилипутиков, самое больное место Антона. «Расстреляны!» Он помертвел: за что? За то, ответил я, что они маленькие, что они лилипуты, что японцы тоже низкорослые, вот и решили в НКВД, что Калинкины – японские шпионы, взяли их на гастролях цирка во Владивостоке всех, самого Калинкина расстреляли сразу, остальных утопили вместе с баржой. «Бедные мои дети…» – прошептал он, потому что лилипутики всегда были его детьми, он в цирке за ними присматривал, он был судьей во всех ссорах Калинкиных, он был отцом их и строгим воспитателем, и гибель их, изуверский силлогизм НКВД, каким заражена была вся Россия, потряс его, он уже дал ответ молчанием, погружением в свою боль. Утром сказал, что начнет подготовку после того, как пятьдесят тысяч долларов окажутся в распоряжении женщины, имя которой ему известно, женщину же надо переправить в нейтральную страну, и пусть она даст ему весточку: все, мол, в порядке – только тогда он приступит к операции… Боюсь, джентльмены, вам известна эта женщина, от нее могла истечь информация, выключите поэтому ваш диктофон, дайте мне освоиться с тем, что она жива… что?… уже нет… мир ее праху, успела все-таки перед смертью наябедничать…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю