Текст книги "Близнец"
Автор книги: Анатолий Ким
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
– Такого ни у кого не бывает.
Мы еще немного поговорили, с любопытством приглядываясь друг к другу. Не знаю, каким предстал перед ним я, остающийся «в этой жизни» один, без своего близнеца, он же, предстоящий передо мной в последний раз, прежде чем уйти навсегда, – куда? мы не знаем этого и никогда не будем знать, – выглядел на девятый день после своей смерти совершенно неузнаваемым. При встрече в гостинице «Минск» это был сероглазый, с прищуром, настороженный человек, скорее блондин, нежели шатен. Теперь же передо мной находился мужчина средних лет с темными и добрыми глазами, улыбчивый и спокойный. Очевидно, он и на самом деле воспользовался той свободой, которой владел я на протяжении всего существования – не иметь своего обличия и собственного времени жизни, поэтому иметь любое чужое обличие и существовать с ним в любом отрезке времени, если, конечно, само время существует, господа, и располагается в пространстве в виде нескончаемой извилистой линии.
– Итак, девять дней назад ты пришел и застрелил меня, брат.
– Нет. Нет! Сегодня ты должен узнать правду. Нет!
– Тогда кто?
– Этого я не знаю.
Затем тот из нас, который прилетел на параплане и был в красивом летном комбинезоне, в кожаном шлеме, чем-то очень похожий на романтического Антуана де Сент-Экзюпери, остался один на вершине безымянной горы, посреди самого неприступного района Швейцарских Альп. А второй из нас, тот, кто выпал из пролетавшего на высоте 10000 метров самолета на эту вершину, куда-то исчез, господа, растворился в сиянии горнего света, опасного, ослепляющего незащищенные человеческие глаза. И, опасаясь за свои глаза, я натянул на них защитные очки, потом стал собирать в чехол парашют. Я перенес его на новое место, на каменный стол высочайшей, в несколько километров, отвесной скалы, и там вновь развернул и приготовил для полета.
Дождавшись нужного мне потока воздуха, я дал наполниться куполу текучим ветром и, когда ребристый длинный полуарочный парашют взмыл в воздух, туго натягивая стропы, разбежался и прыгнул с утеса в бездонную пустоту. Но меня не сбросило мелким камешком вниз – я взмыл вверх, влекомый мощной, веселой энергией ветра, и полетел на своем аппарате над альпийскими горными долинами, меж величавых седых вершин – на одной с ними высоте, в единой мелодии величественного света, словно равное им поднебесное существо.
ГЛАВА 5
В Испанию он все же попал, вдруг обнаружил себя лежащим на песке маленького пляжа, окруженного стеной охристых известковых скал, с одной стороны, и глыбами упавших в море камней – с другой.
Вода и волны морские не были видны отсюда, лишь уханье и шлепанье водяное выдавали их близкое присутствие да иногда в щелку между камнями, в одном месте, с тихим шипением пролезал рукав желтоватой пены – как будто не деталь бушующего вблизи моря, а какое-то самостоятельное вкрадчивое животное вроде змеи.
И вспомнил – утром ему захотелось быть маленьким японцем в панамке, в серых клетчатых шортах, с рюкзачком на спине, который выходил из отеля в компании других японцев, тоже с рюкзачками и без, и при этом вид имел самый уверенный и спокойный. Словно ему было передано тайное знание о полной фикции умирания человеков – если даже и сожгут за одно мгновение, сотнями тысяч, одним ядерным ударом, то и это означает полную фиктивность произошедшего: через тысячу лет подымется утром солнце над морем, а ты лежишь, оказывается, на шелковистом песке, в укромном месте среди желтоватых известняковых глыб…
Но японцем он не стал, а потому и пришагал на это место мускулистыми, поросшими рыжеватым волосом, длинными ногами некоего полуевропейца, ярославца, русского человека. Итак, я на этот раз оказался немолодым русским туристом из Ярославля, который когда-то давно случайно встретился там Василию. Однако ничего случайного, как известно, на свете не бывает.
Много лет назад, когда брату, наверное, особенно не везло в жизни, он бросил на все лето в Москве жену с детьми, не оставив даже им денег, а сам отправился с любовницей в город Ярославль.
Там и познакомился с этим человеком, которого впоследствии, после своей смерти, обнаружил стоящим перед зеркальной стенкой в холле гостиницы и не без скромного самодовольства рассматривающим свое отражение. И это происходило в одном из курортных городков Каталонии, на побережье Коста Брава – в отеле средней руки, на нулевом этаже в холле, в проходном тамбуре между двумя прозрачными раздвижными дверями. Стенки в этом проходе представляли собой сплошные громадные зеркала, куда и направили мы скромный самодовольный взгляд. Голова наша была прикрыта желтым кепи с длиннейшим козырьком, сбоку похожим на клюв аиста, сравнение это пришло в голову ярославца, когда он, скосив глаза, посмотрел на себя в сложном ракурсе – отраженным в таком же зеркале за спиной. В ту секунду я и осознал себя воплощенным в этого человека.
У любовницы Василия была в Ярославле родная тетя, одинокая женщина, к ней-то мы и поехали тогда в гости, но по нашем приезде оказалось, что тетя заболела и попала в больницу. Мы пошли навестить ее, это был старый советский госпиталь коллективного пользования, казарменного устроения – длинные амбарные залы на этажах, уставленные рядами бесчисленных коек, меж которых были оставлены проходы для передвижения больных, их посетителей и больничного персонала. И этими узкими проходами, словно запутанными переулками, мы добрались до тетушки, седой женщины с заячьей губой, высоко возлежавшей на подушках в белой казенной постели.
Я в палате побывал всего раз, больше не захотел и в последующие посещения предпочитал оставаться на улице, во дворе перед центральным корпусом больницы. И вот там, разгуливая по больничной дорожке, я впервые встретился с этим человеком. Он подошел ко мне, худой, высокий, молодой еще, но с ранними залысинами над висками, – попросил закурить. Это был один из ходячих больных, в коричневой больничной пижаме.
Разговорились – и оказалось, что мы ягоды одного поля, оба тяготеем к искусству, только он к живописи, а я к литературе. И у обоих тогда была полоса невезения, искусство не шло, не кормило, а у художника обнаружилась к тому же язва двенадцатиперстной кишки. Знакомство наше продолжалось недолго, не более часу, затем мы разошлись, не предполагая в дальнейшем когда-нибудь встретиться.
Был он тогда как-то постоянно, тягуче элегически-печален, с застывшей на устах и в блестящих глазах невнятной улыбкой – улыбчиво меланхоличен с ярославским, должно быть, оттенком меланхолии… Остался таким и по сей день… Повезло ему с заказами на реставрацию икон, на восстановление алтарей в церквах Ярославщины, заработал немало и впервые поехал путешествовать за границу. И первой страной выбрал Испанию – его почему-то всегда тянуло туда.
Как я мог обо всем этом узнать? Ответа нет и, вероятно, не может быть, господа. Никогда никто из нас не узнает, почему он жил и отчего происходило то, что произошло с ним. Мы только можем, словно со стороны, наблюдать за жизненными действиями своих земных близнецов. Ярославец целыми днями ходил с альбомом по улочкам городка, по светлому песчаному пляжу, наконец-то чувствуя себя совершенно одиноким, никому из близрасположенных в пространстве людей неизвестным, как ему этого давно хотелось.
Пожалуй, всю жизнь хотелось. Он представлял, что если вдруг оказаться среди совершенно незнакомых тебе и не интересующихся тобою людей, то наконец-то убедительным образом определится, какое ты есть на самом деле существо, – завершится твоя наука самопознания. Но, достигнув желаемого и очутившись в другой стране, где люди не говорят на русском языке и не понимают его, а он их тоже не понимает, – действительно став совершенно одиноким, человек никакого самораскрытия не достиг, а, наоборот, почувствовал себя глубоко неудовлетворенным, тоскующим по чему-то неизвестному и потерянным.
Что-то давно пережитое, но уже почти незнакомое, забрезжило в душе – из далекого прошлого, с того самого дня, когда мы встречались на больничной дорожке, познакомились и оставались знакомыми в продолжение часа. Он тогда сильно захотел курить, а сигарет не было, ему по болезни запрещено было курить, и он сдал початую пачку дешевых сигарет «Прима» медицинской сестре, а на следующий день отправился по двору, выискивая на земле брошенные окурки. И тут увидел Василия, подошел к нему и попросил у него сигарету. Когда он брал ее из чужих рук, доставая из протянутой ему вскрытой пачки, то увидел свои бледные вздрагивающие пальцы и через их жалкий вид вдруг постиг свой собственный вселенский образ. И я об этом догадался, лишь мельком взглянув на его унылое, испитое лицо. Однако в следующее мгновение на этом лице, в васильковых глазах язвенника вспыхнуло чувство величайшей озаренности. В ее свете он увидел, что, будучи таким же неловким, бледным и трясущимся, как его собственные пальцы, вытягивающие сигарету из чужой надорванной пачки «Явы», неуверенным в себе существом, он все равно когда-нибудь умрет, но не упадет при этом в черную бездну, а взлетит узким пучком света и устремится вдаль.
И вот теперь, медленным шагом прогуливаясь вдоль пляжа по широкой пальмовой аллее и присматриваясь к пестрой россыпи зонтов, палаточек, пледов и ярких костюмов на купальщиках, художник, когда-то встретившийся мне в Ярославле, выбирал себе место, где бы ему остановиться, устроиться и приступить к рисованию. Я благодушествовал изнутри, из души его, наблюдая за ним, человеком, который после некоторой растерянности вдруг наконец-то постепенно стал обретать равновесие в своей земной юдоли, покой и широту чувств, далеких от счастья или несчастья, справедливости или несправедливости. О, надо было многому совпасть, чтобы именно на каталонском побережье Коста Брава я снова встретился с этим ярославским художником – пусть и многие годы спустя и уже после безвременной смерти Василия, моего экзистенциального брата-близнеца. Ведь я снова встретился с тем, которым когда-то побывал в течение нескольких минут этой странной штуки, что называют временем, подышал прогорклым, подтравленным табачной горечью воздухом неудач и ранних болезней ярославского художника… А теперь он жив и здоров и дыхание его свежо и ароматно, чуть отдает букетом местной мальвазии.
Мне понравилась уединенная каменная скамейка, с которой можно было обозревать лодочное становье, тесно набитое разноцветными яхтами, катерами, вельботами, вытащенными на белый песок пляжа, художник присел на нее, положил на колени раскрытый альбом.
Рисовать все это обыкновенным чернильным пером было для него равносильно тому, чтобы творцу миров, демиургу, начертать в космическом пространстве пути планет какой-нибудь небесной системы и внедрить круглое солнце в середине, затем по начертаниям траекторий запустить крутящиеся шарики разновеликих планет… Я видел движения тех же бледных пальцев, много лет назад вытягивавших сигарету из протянутой ему пачки, а теперь державших особенным манером, легко и непринужденно, изящным трехперстием, блестящую авторучку белого металла… Рисунок, выходивший из-под мечущегося над бумагой пера, был столь похож на внутреннего близнеца этого просторного стойбища катеров и яхт, столь жив в переданном характере оригинала, что я был восхищен и глубоко благодарен художнику за его вдохновение. Оно возвышало и меня, зрителя, поднимало до уровня творца-демиурга.
Мне было уютно, спокойно в чувствах этого смиренного художника; видимо, он уже давно излечился от своей язвы, испытал жизненную удачу и обрел замечательное созерцательное спокойствие. Некое равновесие между жизнью и смертью. И, рассматривая готовый рисунок – всего десятка три-четыре неровных чернильных штрихов и пятен, из которых складывалась полная картина песчаного берега с лодками, я постепенно выходил из внутреннего пространства его созерцающих глаз, выбирался на его трепещущие ресницы – неожиданно густые и длинные, изящно загнутые, как у девушки, – и с этих трепетно-чувствительных ресниц слетел в совершенно иное пространственное размещение жизни.
Я устремился в холодно-синюю прозрачность морского простора скачущим полетом бабочки – быстро, почти мгновенно оказался в другом времени, на противоположном краю Земли. Огромная черная бабочка порхала в стеклянно застывшем воздухе над плывущим в Японию морским лайнером. Черная бабочка-махаон с синеватым отблеском крыл.
Тогда отца направили – по ротации кадров МИДа – русским консулом в город Осака. Воздушного сообщения из Москвы в Японию еще не было, и семья дипломата добиралась туда морским путем из Владивостока. Черная бабочка невиданных размеров опустилась на такелаж судна у самых берегов бухты Золотой Рог и выплыла на корабле в открытое море. Настал яркий, звонкий день под стеклянными небесами, с густой неистовой синевой всего обозреваемого морского простора – одинакового по силе цвета и вблизи, под самым судном, и вдали, у ровного, как линейка, отчетливого горизонта. Черная бабочка-махаон поверила тому, что она уже существует, может летать и пребывать в том образе, в котором замышлена, и весело вспорхнула в воздух, отцепившись от толстого лебедочного каната.
Она вначале полетела к носу судна, но ощутила упругое сопротивление встречного ветра, который рождался при быстром ходе огромного корабля, и, на миг приостановившись в воздухе, слепив за спиною крылышки, крутнулась в воздухе, как слетевший с дерева палый лист, перевернулась и поменяла направление полета.
Ее тут же подхватило вихревым потоком и потащило назад, она едва успела опомниться, как длинное судно проскочило под нею, и бабочка оказалась уже одна над плотной водяной пустыней. В которой на этом месте, в русле прямого и бесконечно длинного следа от прочь уплывающего корабля, еще вскипали, всплывали вверх, с тихим шорохом лопались неисчислимые пузырьки воздуха.
Из-за них и представлялся след промелькнувшего, будто громадное видение, океанского судна белым как молоко.
Неизвестно, сколько людей еще, помимо маленького Василия, заметило краткий полет черного, с синими всплесками в крылах, большого махаона над верхней палубой комфортабельного лайнера.
Но Василий настолько был зачарован внезапным и мгновенным пролетом бабочки, что, пробежав вслед за нею до самой кормы судна и более не увидев ее, даже усомнился в том, а была ли на самом деле бабочка. И спросил у первого же подвернувшегося взрослого человека, лысого толстяка в пестром свитере, под которым бугрилось здоровенное брюхо, – видел ли он только что большую, очень большую черную бабочку. Толстяк ничего не ответил Василию, пошел дальше своей дорогой, а мальчик примолк и, глядя на белеющий след корабля, ровно уходящий к горизонту, на мгновение словно воссоединился с той изначальной пустотой, откуда произошли и он сам, и черная бабочка, и толстяк в свитере, и этот одноцветный огромный океанический пустырь вокруг… Слияние человеческой души с дао-пустотой длится мгновенно, однако успевает она и за такое краткое время наполнить эту пустоту предельным содержанием.
От той прощелкнувшей на часах мира секунды затерянного времени идет дальнейший отсчет судьбы черного махаона, который отстал, сброшенный потоком встречного воздуха с океанского корабля, и долго еще летел в сторону оставленного сутки назад дальневосточного побережья России, удивительным образом точно и безошибочно выбирая направление своего полета. Но вот наступила мускульная усталость крыльев – и бабочка безо всякого страха или сомнения опустилась отдохнуть на гладкую морскую волну. Вначале ее крылышки были приподняты над мохнатым тельцем, которое легко поплыло по воде, мелко вздрагивая, и от этого вокруг махаона пошли частые концентрические морщинки. Затем, ни о чем не тревожась, бабочка распластала свои крыла веером по сторонам, и они тотчас прилипли к водяной поверхности. И удивительно емкие по информации пошли сигналы от распластанной на воде бабочки-махаона, сигналы о том, что в пустоту возвращается, проходя через смерть, обольстительное чудо одной жизни, имевшее два черных крыла с лазурными проблесками в глубине своей черноты и веселый, танцующий характер полета.
Когда частая вибрация концентрических морщинок вокруг упавшей в море бабочки прекратилась, вдруг из глубины моря выплыла пучеглазая и большеротая рыба. Дивясь на незнакомую, пробуемую в первый раз пищу, рыба проглотила черного махаона, а вместе с ним и меня, мой дорогой читатель, ибо я, как ты уже давно догадался, был помещен в черную бабочку волею моего брата-близнеца.
Произошла обычная вещь – жизнь была поглощена другой жизнью, которая тоже, когда настал час, оказалась использованной третьей: большеротую рыбу с ходу перехватила зубами огромная черно-белая касатка и торопливо проглотила добычу.
Касатка была могучим хищником, но и ее время истаяло, растворилось в соленой воде Тихого океана. На большой глубине у кита-убийцы, гнавшегося за очередной добычей, разорвалось и остановилось сердце. И, постепенно распадаясь, растаскиваемое на мелкие части другими обитателями моря, исчезло тело огромной касатки, когда-то проглотившей пучеглазую рыбу, которая съела черного махаона, – сей удивительный и сложный замысел, осуществленный вначале на земле, продолжился затем, как видите, под водой в океане.
И хотя по истечении вселенского времени уже не было там ни кита-касатки, ни той морской рыбы, которая проглотила бабочку, ни бабочки и ни меня самого, и все в пучине морской было обновленным в составе своих обитателей, – протянулась некая путеводная нить между тем мгновением, когда маленький брат-близнец мой увидел неимоверно большую черную бабочку над кораблем в открытом море, и той минутой, когда некий ярославский художник оказался в укромном местечке испанского побережья, на шелковистом песке, меж желтых глыб известняка. И услышал вблизи себя тихий шорох и шипение. Море же ухало и тяжко роняло оземь свои волны совсем близко, но невидимо за скальными обломками, окружавшими пятачок уютного пространства… И вот, просочившись тайными расселинами, вытекла туда обогащенная временем морская вода. Она выдавилась из каменной скважины в виде длинного рукава, покрытого шипучей пеной, и подползла, извиваясь, к человеку, лежавшему на песке. Словно желтовато-серая медлительная змея, истлевающая прямо на глазах. И эта распадающаяся в тихом шорохе змея являла собой связующую нить между детством Василия, который умер, и мною – свидетельством того, что все равно сохраняется власть его снов и фантазий над моими дальнейшими воплощениями в жизни. Однако в этом наметились и некоторые видоизменения.
ГЛАВА 6
Судите сами. В испанских рисунках художника из Ярославля неоднократно повторяется мотив четырехугольной приземистой башни, стоящей на плоской вершине горы в окружении зонтичных сосен. Они в ландшафте кажутся совсем маленькими рядом со средневековым сооружением, но на самом деле это могучие раскидистые реликтовые деревья. И мне вдруг захотелось воплотиться в эту башню – стоять на самой высокой точке горы и, день и ночь овеваемому свежим бризом, обозревать морские дали.
Такое желание не могло возникнуть у моего брата-близнеца прежде, при его земном существовании, потому что он никогда не бывал в Испании и не видел квадратной башни на горе, – видел ее ярославский художник и запечатлел в своих рисунках. А я, выйдя из виртуальности этих рисунков и из самого художника, вселился на какое-то время невидимым жильцом в это полуразрушенное рыцарское сооружение. И, кажется, сполна испытал чью-то давно истлевшую в веках горделивую радость, что живу выше других на побережье Коста Брава и обозреваю морские просторы дальше всех.
Вместе с этим я осознал, мой читатель, что подобное чувство гордости, свойственное всем строителям башен на вершинах скал, не могло исходить от моего брата-близнеца, и потому, стало быть, импульс воли стать башней связывался не с ним.
Значило ли это, что у меня стали появляться собственные желания и я могу реализовать их тем же способом, что и прижизненные химерические вожделения моего брата? Он умер; правда, его отдаленные грезы и фантазмы настигали меня по-прежнему, но как было понимать, господа, появление никак не связанных с его существованием новых желаний? Означало ли это, что я, рожденный стеклянной колбой, продолжал существовать на Земле во исполнение какого-то замысла, исходящего напрямую из пустоты дао? И одним из фрагментов этого замысла является, очевидно, моя способность выходить в жизненную конкретность от какой-то посторонней воли – не только от нашей с Василием общей, близнецовой.
Кому-то ведь приходило в голову, что стоять на этой плоской скалистой вершине, поросшей реликтовыми соснами, и на протяжении веков озирать морские дали – дело, может быть, славное и почетное, но невероятно тяжелое и скучное в силу своего однообразия. Из-за чего, кстати, даже деревья устают жить и отмирают, постепенно иссыхая с вершины и продвигаясь в смерти к корням, глубоко уходящим в землю. А ведь вся причина – в роковой неизменности, в вынужденном однолюбстве земли, которое воспринимается теми, кто на ней стоит недвижимо, на одном месте – деревьями, башнями – как навязанная любовь, сильно смахивающая на семейное взаимное рабство!
О, кому же, кому в голову приходили подобные мысли? Ведь я сам, будучи четырехгранной башней, сложенной из красного песчаника, не мог нести в себе, внутри своей каменной кладки, скрепленной известью, ничего подобного – скука однообразного существования на одном и том же пятачке пространства не была изначально заложена во мне. Мой характер, заранее предопределенный в кубическую форму моим строителем, архитектором из вольных каменщиков, был свободен от рефлексий существа, в чем-то недовольного судьбой. Я, красноватая полуразрушенная башня, простоявшая на месте семь веков, вовсе и не думала сетовать на свою судьбу. Но какой-то могущественный и знатный сеньор, который и заказал строителям возвести крепость с башней, и прожил в ней многие годы, от черных как смоль волос до белоснежных седин, вдруг однажды пришел к мысли, что, заранее определяя свою мечту, а потом упорным трудом и ратным боем достигая ее, можно прожить очень скучную жизнь…
Но, промелькнув поначалу неясной тенью в памяти семивековой башни, тот скучающий ее хозяин, рефлексирующий сеньор рыцарь, не успел проявиться для меня в более выпуклом, конкретном образе, ибо я вынужден был вдруг расстаться с ним и немедленно покинуть гористое побережье Каталонии. Однажды я увидел над бирюзовым морским пространством ясного дня, в голубовато-жемчужной размытости воздуха низко летящий над горизонтом серебристый длинный самолет.
Далее произошло вот что. Этот самолет держался в воздухе как-то неуверенно, необычно, то замедляя скорость полета и при этом задирая нос и порываясь набрать высоту, то вдруг срываясь вниз, как-то опасно кренясь набок и являя взору наблюдающих с берега свои скошенные назад серебристые крылья. И следить за этим было жутко и тревожно. Самолет словно метался в небе в тоске смертного предчувствия. В другое мгновение представлялось, что огромный металлический лайнер разыгрался, словно малая пташка, и хочет слететь к воде, чиркнуть об нее грудью и снова взмыть в небеса. И вдруг самолет превратился в продолговатое огненное облако. Оно промчалось вперед еще на довольно большое расстояние, клубясь, сверкая желваками более мелких взрывов и разбрызгивая клочья пламени по воде. Через несколько секунд от этого промелькнувшего в небе самолета и от его огненного призрака уже ничего не осталось. Лишь кое-где по пути следования дымились на морской поверхности гирляндами вытянутые догорающие ошметки огня.
Оказалось, эта катастрофа, произошедшая с самолетом швейцарской авиакомпании в виду испанских берегов, унесла около трехсот человеческих жизней. А меня самого, наблюдавшего за нею с высоты одной из прибрежных гор, каким-то образом выбросило за пределы того времени и вновь вернуло в стеклянную колбу, в мою истинную родительницу. Кто знает – может, в погибшем самолете находился человек, очень близкий моему брату при его жизни, и в миг катастрофы, сгорая дотла, он успел вспомнить про Василия? А сила этого гибнущего воспоминания была настолько велика, что оказалась способной перечеркнуть собой все другие воспоминания и душевные связи того, кто погибал. И мгновенно втягиваясь в черную дыру инобытия, все вещество жизни моего брата разом провалилось туда и потянуло меня за собой. И я вновь оказался отброшенным к самым своим изначалам, загнанным в состояние внутриутробного развития. Тогда ведь между нами, близнецами, еще не было никакой связи, и мы, уже существуя, находились врозь, хотя были оплодотворены в лоне одной и той же матушки семенем нашего общего отца.
И, находясь в полном одиночестве, я уже тогда понимал, что промелькнуть на свету жизни каким-нибудь существом, животным или человеком, мне вовсе не хочется. Жить – это было чье-то постороннее желание, не мое, я вовсе не стремился познать самого себя, но меня обозначили и еще как бы подставили зеркало – близнеца – и сказали: вот, полюбуйся на себя. Вытаскивая меня из пустоты – для того чтобы я пробежался по жизни, а затем, закончив бег на отметке смерти, снова вернулся в пустоту, – надо мной совершили вероломное насилие. Но при наличии близнеца вероломство это делилось пополам, и вселенское одиночество моей души было бы, очевидно, облегчено и утешено ровно наполовину.
Все это утешение я получил бы, если бы был выношен нормально, как все, питаясь вместе с братом через зеленовато-бурую пуповину матушки. И стал бы вполне послушным обывателем жизни, преданным, запроданным конформизму со всеми своими потрохами – если бы не особенные обстоятельства моего появления на свет.
Итак, находясь еще в стадии внутриутробного развития, я имел возможность – в отличие от моего брата-близнеца – самым кратким путем, напрямую, вернуться обратно в пустоту, не проходя через всю длинную и запутанную канитель жизни. Но, уже брошенный в материю для осуществления чьей-то воли, никуда из колбы деться не мог и вынужден был на глазах у многочисленных свидетелей – сотрудников клиники – развиваться, расти, позевывать, почесывать кулачком нос, сучить ножками – искусно делать видимость того, что все у меня в порядке и я абсолютно такой же по всем параметрам, как и другие эмбрионы, благополучно выращенные в условиях клиники. Еще не родившись, я уже понимал, что надо изо всех сил притворяться, что ты такой же, как и все, иначе тебя постараются уничтожить.
И вот я снова повис в мировом пространстве, смиренно скорчившись, обхватив ручками свои рахитичные коленки, уткнувшись в них лобастой головой, и думаю, думаю, плотно сомкнув глаза, вернее, напрягая те места, где под прозрачной пленкой начинают формироваться мои будущие глаза. Я углубленно размышляю: кто же был тот человек, который застрелил Василия? И рассматриваю то, что возникает перед моим космическим внутренним взором: худощавый человек с плохо выбритыми щеками, со взглядом ночного зверя. Неужели там, откуда берет начало весь грандиозный исход материальной Вселенной, в великой пустоте, возможна идея бандита с плохо выбритой физиономией?
Как писатель Вас. Немирной оказался мелким, неинтересным, хотя и широко известным на очень короткое время. Он сделал свои небольшие деньги на волне вседозволенности и никому не мешал.
Кто бы стал заказывать дорого киллера для такого ничтожного объекта? Он ни у кого не способен был отнять деньги – он их только выпрашивал у своих заграничных покровителей. А выпросить много денег никогда не получится. Бандиты должны были знать об этом… За что его надо было убивать?
Прежде, чем каждому из нас, одушевленных тварей или минеральных тел, механических изделий или простых звезд средней величины, явиться на свет – кому-то в дао-пустоте должны прийти в соображение и наша внутренняя суть, и наш внешний облик. Мы никогда не узнаем, кто нас замышлял и потом отправлял на свет жизни, подбрасывая туда, словно птиц в воздух. И мы пролетаем сквозь жизнь, как птицы сквозь пламя светового пожара, а затем снова влетаем назад в темноту. В которой вопросы не задаются.
Значит, ответ на мучающий меня вопрос: кто же это был? – я могу получить только там, где он и возникал, на свету жизни. И если в космических сновидениях мне представлялась земная жизнь, еще не увиденная и не испытанная мной, то это значило, что, прежде чем она возникла, ее замыслили, – и я, скорчившись в своей стеклянной колбе, видел частичку этого замысла. Я видел человека с небритой физиономией, со светящимися демоническими глазами – кто-то уже придумал и послал его в мой внутриутробный сон.
Итак, кто же это был? Впервые в моих дожизненных снах он явился в виде спящего младенца, который сосал далеко отгибающийся большой палец своего сжатого кулачка, и это был тот самый палец, которым он – через многие годы – оттянет курок перед тем, как выстрелить в Василия. Но я видел этого человека и безусым юношей, спящим теплой южной ночью на крыше дома, и во сне он посасывал все тот же большой палец. Также мне приснилось, что он изображен на полотне великого художника Возрождения в образе одного из апостолов «Тайной вечери», который в порывистом движении устремился к Спасителю, вперив в Него горящий преданностью взгляд. Но на откинутой руке его, на сжатом кулаке как-то не очень апостольски, скорее даже мошеннически торчал отогнутый большой палец, указуя куда-то, кому-то, словно подавая тайный воровской знак… Наверное, это было изображение предателя – на картине гения Ренессанса, которая мне приснилась, но которую он никогда не создавал.
Впрочем, во внутриутробных снах близнеца образ этого человека, убийцы Василия, не только варьировался в самых разных, порой причудливых, обличиях грядущих или прошлых людей, но вполне убедительно, грубо, натуралистично представал и в виде какого-нибудь животного, отправляющего естественную надобность, или даже просто в виде части тела этого животного. Уже было известно, и я видел это во сне – для своего усталого Учителя ученики нашли молодого ослика. Копыто ослика, на котором ввозили Пророка в город, было окаймлено светлым ободком – серое чистенькое копытце, снизу наполовину розовое. Это обнаружилось, когда невинное животное, неожиданно затруднившись, почувствовало необходимость облегчиться и на ходу помочилось себе на ноги. И в этой полоске розового на копыте значился тайный знак, что и Спасителя преследует по пятам рок, что путь его к предстоящей Голгофе неотвратим и что даже розово-серые копыта белого ослика, на котором еще никто не ездил, неотвратимо топали по пыли дорог в направлении Его погибели. Даже в копыте ослика мог таиться, оказывается, дух грядущего убийцы.