Текст книги "Малый заслон"
Автор книги: Анатолий Ананьев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Ананьев Анатолий
Малый заслон
Боевым друзьям-однополчанам, бойцам Третьей батареи 1184 Краснознамённого артиллерийского полка Речицкой истребительно-противотанковой артиллерийской бригады РГК.
Девушка на батарее
Нет, какой вы все, ребята,
Удивительный народ!
А. Твардовский.
1
Командир батареи капитан Ануприенко полулежал на разостланной шинели и негромко напевал «Катюшу». Он пел, но едва ли сам сознавал, что поёт – взгляд его был прикован к карте; он мысленно ходил по тем впадинам, рощицам и полянам, по которым не сегодня-завтра придётся ему вести батарею в наступление, спускался в овражки, где стояли вражеские миномёты, а может быть, и танки – он весь был там, война научила его смотреть вперёд, угадывать замыслы противника, заранее продумывать возможные направления удара, чтобы потом в нужный момент быстро принимать правильные решения. Капитан пел и думал. Временами песня прерывалась протяжным «та-ак!»… и карандаш замирал на извилистой линии карты.
В открытую дверь блиндажа врывалось солнце, и на бугристой серой стене слюдяным блеском отсвечивали песчинки. Тяжёлые бревна наката, мокрые от недавнего дождя и местами покрытые зеленоватой плесенью, теперь подсыхали, и от этого в блиндаже стоял густой запах гнилого дерева. Ануприенко лёг на спину и закрыл глаза.
Вторую неделю на фронте царило затишье. Утомлённые и поредевшие в боях дивизии не могли продолжать наступление. Рассредоточившись на широких белорусских просторах, войска окопались в ожидании новых больших перемен. Где-то в штабах армий по ту и по эту сторону фронта разрабатывались планы, перемещались полки, скрытно, по ночам, сосредотачивались артиллерийские и танковые группы для удара, а солдаты углубляли жёлтые песчаные окопы и грелись в лучах нетеплого осеннего солнца. Разведчики ходили за «языком», взрывая иногда ночную тишину коротким боем, и снова насторожённое, затаённое спокойствие устанавливалось на передовой. Бездействовала и батарея Ануприенко, и это особенно не нравилось капитану. Он не любил стоять в обороне. В такие дни у него начинали пошаливать нервы. Болела перебитая ещё в сорок первом году ключица, нестерпимо, нудно, как у ревматика, ныли колени и все тело как-то лениво опускалось, пустело. Тогда он сам находил себе работу: лазил по передовой, изучая каждый кустик, а потом часами просиживал над картой, мысленно рисуя себе картину предстоящего боя.
В штабе давно шли разговоры, что артиллерийский полк, куда входила и батарея Ануприенко, должны отправить на переформировку, но ничего конкретного пока не предпринималось. И эта неопределённость тоже неприятно действовала на капитана. «На переформировку так на переформировку, – с досадой повторял он, – все равно ни черта не делаем!» А отдых бойцам был необходим, это капитан чувствовал и по себе. После тяжёлого сражения на Орловско-Курской дуге – полк был на самом трудном направлении – оборонял подступы к Обояньскому шоссе, – батарея только один раз пополнялась людьми. Беспрерывные бои в продолжение почти шести месяцев так измотали батарею, что она, по мнению капитана, была похожа скорее на партизанский отряд, чем на боевую единицу. Пропахшие дымом и пороховой гарью шинели на солдатах пообтрепались, гимнастёрки вылиняли и задубели от пота, а на землисто-серых обветренных лицах бойцов, казалось, навеки затвердели следы бессонных ночей и длинных переходов. Ануприенко не раз удивлялся, как ещё они могут веселиться и шутить, сохранять бодрость духа. Ответ приходил сам собой: они встали на защиту отцовской земли, и эта земля, вздыбленная и опепеленная, звала к мести. В памяти воскресали картины военных дорог: охваченные огнём деревни, задымлённые хлебные нивы, жёлтые поля подсолнечника в разрывах, изъеденные воронками огороды, луга, перекопанные противотанковыми рвами, панические до одури переправы, сиротливые обозы беженцев… Велика Россия, и неизмеримо горе, которое принесли на нашу землю фашисты.
Под потолком назойливо жужжал и бился о стенку только что залетевший в блиндаж шмель. И, словно вторя ему, звонко сопел задремавший у телефона пожилой связист Горлов. Навешанная на ухо трубка закрывала его небритую рыжую, как огонь, щеку. У панорамы стоял лейтенант Панкратов и вёл наблюдение за передним краем противника. Он медленно переступал с ноги на ногу, под сапогами шуршал и пересыпался подсохший песок.
Ануприенко прислушивался к шорохам, и они казались ему странно знакомыми. Вот так же тихо шелестели ржавые дубовые листья у ног убитого русоволосого парнишки. Он лежал у насыпи железнодорожного полотна, сразу за выходной стрелкой, настигнутый пулей вражеского самолёта. На его слегка посиневшее, но чистое лицо сквозь голые ветки старого дуба падало солнце. Ветки колыхались, и от этого лицо казалось живым и тёплым. Ануприенко пошёл тогда по шпалам, покидая разъезд… После много разных смертей видел он, но они уже не вызывали в нем такой щемящей боли в сердце, а эта до сих пор волновала и мучила его, словно он был виноват в чем-то, что-то недосмотрел, что-то недоделал, не уберёг.
Внимание капитана привлекли глухие звуки ударяемого о кремень кресала. Это лейтенант Панкратов неумело высекал огонь. Искры радужным веером сыпались на шинель, но ватка в железной, из-под вазелина, баночке не загоралась. Ануприенко достал зажигалку и, приподнявшись на локте, протянул её лейтенанту:
– Держи, не мучайся…
– Спасибо, – Панкратов взял зажигалку, прикурил и тут же, вернув её капитану, снова прильнул к стереотрубе.
Ануприенко посмотрел на полусогнутую, почти мальчишескую спину лейтенанта, на мешковато сидевшую на нем гимнастёрку, на сапоги, начищенные пушечным салом, и с горечью подумал: вот так бы стоять ему, юному агроному, у теодолита и разбивать на участки колхозные поля…
Панкратова прислали на батарею совсем недавно, всего месяц назад. Недоверчиво встретил его Ануприенко – слишком молод! – но все же назначил командиром взвода управления. Панкратову едва-едва минуло девятнадцать. Он был проворен, исполнителен, но робок, как все новички на войне. В первый же день он все рассказал о себе, о том, что учился в сельскохозяйственном техникуме на агрономическом отделении, что закончил учёбу, но работать по специальности не пришлось, потому что война, и он, как тысячи его сверстников, не мог ждать, пока его призовут на службу, а попросился добровольцем, его направили в военное училище, и вот он уже здесь, на фронте; рассказал о доме, о братишке, больном и слабом, который занимается дома и к которому приходят учителя не только принимать экзамены, но и консультировать, помогать; все выложил и о сестрёнке, которой лишь восемь лет, но которая все делает по дому, потому что мать на работе; и, конечно же, о своей любимой, и, краснея и смущаясь, показал её фотокарточки. Душа у него, как говорится, была нараспашку, а это Ануприенко особенно ценил в людях. Он охотно разговаривал с лейтенантом и даже советовался с ним, хотя Панкратов – Ануприенко хорошо знал – не мог подсказать ничего дельного ни в выборе огневых позиций, ни в расположении и оборудовании наблюдательного пункта, но зато умел быстро, без карандаша и бумаги, вычислить прицельные данные и отлично корректировал огонь.
– Вот ты, Леонид, агроном, а считаешь, как профессор, – как-то сказал ему Ануприенко.
– В нашем деле без математики нельзя.
– Это почему же?
– Урожай подсчитывать, – отшутился тогда Панкратов.
Сейчас, медленно поворачивая стереотрубу, он не отрывал глаз от окуляров. Папиросу держал на вытянутой руке, и она дымила, обрастая пеплом.
Ануприенко тоже достал папиросу и закурил. Лежать ему больше не хотелось, он подтянул к себе раскрытую планшетку и снова начал рассматривать карту. У немцев очень удобные позиции, со скрытыми подходами, по которым можно подвести любую технику. Особенно беспокоила капитана берёзовая роща на выходе из села. Она не просматривалась с наблюдательного пункта, в ней-то как раз и могли сосредоточиться танки противника. Пехоты на переднем крае было мало. Если пойдут в атаку танки с автоматчиками, мигом прорвут оборону.
Утром капитан ходил на передний край выбирать место, где можно поставить орудия на прямую наводку, но теперь ему хотелось ещё раз осмотреть выбранную позицию, а заодно и наметить подходы. Была и другая необходимость идти к пехотинцам: недавно сообщили, что прибыл новый командир роты, и теперь нужно было с ним познакомиться, установить связь и договориться о совместных действиях.
Капитан захлопнул планшетку и встал.
– Леонид! – окликнул он Панкратова. – Оставайтесь здесь, а я схожу к пехотинцам.
Накинув шинель на плечи, Ануприенко вышел из блиндажа. В глаза ударило полуденное солнце. Оно светило так ярко, что все вокруг, казалось, было охвачено жаром: и жёлтые листья на деревьях, и выгоревшая трава, и старые, гнилые, оплывшие коричневыми наростами пни. Далеко в тылу виднелся лес, окутанный мутной преддождевой дымкой, и над ним низко-низко плыли журавлиным клином подрумяненные солнцем облака. Они надвигались с востока, с родных волжских просторов, по-осеннему свинцово-тяжёлые, набрякшие; и лёгкий ветерок, струившийся по земле, предвещал скорую непогодь. Нет, не случайно капитан чувствовал ломоту в коленях: не сегодня-завтра погода изменится, небо затянется хмарой, и заморосит мелкий нудный дождь, зарядит на сутки, двое, на неделю; расквасятся дороги, размякнут поля, и окопы наполнятся непролазной, чавкающей под сапогами грязью. А ещё хуже – пойдёт снег вперемешку с дождём и будет такая промозглая сырость – душу наизнанку! Но как ни холодна, как ни противна тогда земля, все же прижимаешься к ней – своя, не выдаст. Капитан ещё раз с тоской посмотрел на облака и, надев шинель, позвал разведчика Щербакова: – Пойдём со мной к пехотинцам.
Через поляну до кустарника, где проходила передняя линия окопов, было двести метров. Можно пройти напрямик, но капитан решил двигаться овражком – зачем напрасно рисковать и подставлять себя под шальную пулю. Он внимательно осматривал склоны, определяя, где можно удобнее провести орудие, запоминал ориентиры, потому что занимать огневую придётся только ночью, а в темноте все деревья и пни будут одинаковые, чёрные, нужно искать особые приметы. Через овражек тянулись следы гусениц. Здесь прошла немецкая самоходная пушка. Следы вели в кустарник, к передовой, где в окопах лежала наша пехота. «Проторённая дорога, – подумал капитан, – это хорошо…» На краю оврага стояла надломленная осина. Бронебойный снаряд надрезал ствол, осина наклонилась, словно щупала голыми ветвями землю, да так и застыла, сгорбленная, но живая.
– Щербаков, запомни: надломленная осина…
Пошли по гусеничному следу в кустарник и вскоре наткнулись на исковерканную взрывом самоходную пушку. В нескольких шагах от неё лежал убитый немецкий солдат. «Это из тех, что позапрошлой ночью контратаковали нас», – подумал Ануприенко и вспомнил, как неожиданно разгорелся в этом кустарнике короткий ночной бой; стрелять шрапнелью было нельзя, потому что в темноте можно угодить по своим, и все на батарее, в том числе и он, капитан, готовились к рукопашной. Но пехотинцы сами отбили вражескую контратаку. Ануприенко ещё раз посмотрел на убитого немецкого солдата и пошёл дальше по следу.
Но Щербаков даже не взглянул на фашиста; проходя мимо, поправил на груди автомат, плотнее надвинул каску и как-то ровнее и увереннее зашагал вперёд.
Кустарник редел, прогалины становились шире. В ветвях изредка цокали пули. Но это не беспокоило ни капитана, ни разведчика.
На выходе из кустарника остановились.
– Где же наша пехота? – удивлённо спросил Щербаков и пожал плечами.
– Здесь, – ответил капитан. Он заметил шагах в двадцати справа окоп. – Вон она!..
Короткими перебежками добрались до окопа и спрыгнули в него. Он был глубокий и просторный, с ячейкой для стрельбы и противотанковой щелью. На самом дне, на земляном приступке, сидел пожилой солдат и ел чёрствый серый хлеб, посыпая его солью. Рядом стояла винтовка.
Солдат встал.
– Сиди, сиди, – сказал капитан, но солдат, поёжившись, остался стоять. – Один?
– Один.
– А где рота?
– Тутока, – сказал солдат, указывая вдоль кустарника. – Вон до тое берёзы… Нас, товарищ капитан, двенадцать человек в роте.
– Где командир роты?
– Младший лейтенант? А он у тое берёзы и есть.
Вид у солдата был довольно не солдатский – шинель расстёгнута, каска забрызгана грязью. И в манере отвечать не чувствовалось ничего военного. Такому только в обозе и место, и на самой последней подводе. Если бы капитан встретил его где-нибудь на дороге или на плацу, он бы и остался о нем такого мнения. Но здесь был окоп, сделанный с умением, по всем правилам военного искусства. Видно, солдат основательно укрепился и решил стоять насмерть.
– Молчит немец-то, а? – спросил капитан, хотя спрашивать об этом не было никакой необходимости; ни наши, ни немцы не стреляли.
– Молчит.
– Готовится?.. Как думаешь?
– Пущай готовится…
– А не слыхать шума моторов?
– Танков, что ли?
– Да.
– Бывае гудят, бывае и нет. Как когда.
– Ну, сегодня, например, вчера ночью гудели или нет?
– Вон в том леску так на зорьке шумели.
– А не боишься танков, если пойдут?
– Чего бояться? – солдат посмотрел в сторону противотанковой щели.
Капитан тоже повернул голову – там вдоль стенки рядком стояли четыре противотанковые гранаты.
– Закуривайте, товарищ капитан, – предложил солдат, протягивая кисет. – Табачок свежий, вчерась старшина принёс… – он говорил так, будто речь шла о чем-то съестном, что только что из печки гораздо вкуснее, чем зачерствелое.
– Давай попробуем.
Кисет был новый, и это сразу бросилось в глаза капитану. Он развернул его и увидел вышитую шёлковыми нитками надпись: «Лучшему бойцу. Пионеры школы № 21 г . Игарки».
– Подарок?
Солдат смущённо улыбнулся:
– Полагалось не мне, да вот дали.
– Откуда родом?
– Из Сибири.
– Вот шельмец, видал ты его! – неожиданно воскликнул Щербаков. Он стоял возле бруствера и смотрел на немецкие траншеи.
Ануприенко и солдат-сибиряк подошли к нему.
– Вот стервец, вот нахал, – продолжал возмущаться Щербаков. – С автомата его не возьмёшь, гада!.. – он повернулся и попросил у солдата винтовку.
На насыпи, за проволочными заграждениями, во весь рост стоял немец и махал рукой, давая знаки не стрелять. Он был хорошо виден из окопа – без каски, с густой рыжей шапкой волос. Немец снял с шеи автомат и положил его на землю. Затем не спеша спустился с насыпи и пристроился справлять большую нужду.
– Гад, – процедил сквозь зубы Щербаков и, щёлкнув затвором, начал целиться. – Где хочу, там и сяду?..
– Напрасно ты это, братец, – деловито заметил солдат и покачал головой. – Растревожишь только и все. Зальёт пулями, а то и миномёты пустит в ход.
Щербаков выстрелил и промахнулся. Поспешно выстрелил второй раз, и опять промах; снова щёлкнул затвором, краснея и смущаясь, потому что рядом стоял капитан и, главное, незнакомый солдат, насмешливо улыбавшийся сейчас; Щербаков и в третий раз промазал. Но пуля, очевидно, прожужжала над самой головой немца, потому что тот торопливо встал и, поддерживая рукой штаны, побежал к своей траншее. Едва он скрылся за жёлтым бруствером, как оттуда грянула пулемётная очередь. Возле окопа, в котором стоял Ануприенко, Щербаков и солдат-пехотинец, вспыхнули фонтанчики земли. «Тю-ю-тю-ю…» – впивались пули в твёрдую красную глину. Кустарник зашумел, будто рой пчёл зажужжал над ветками. Стреляли из пулемётов, автоматов, винтовок. Сквозь общий шум и треск послышались звуки летящей мины: «Ищу-ищу-ищу-у… р-раз!» В окоп посыпались комья и ветки. Мина разорвалась где-то совсем близко. Потом вторая, третья, и по всему кустарнику рассыпались гулкие разрывы.
– Злишься, – злорадно процедил Щербаков.
– Теперь зарядил на полчаса, а то и на час, – задумчиво проговорил солдат.
Но хотя Ануприенко ничего не сказал, он был недоволен и раздосадован тем, что Щербаков затеял эту перестрелку; хочешь не хочешь, а теперь придётся сидеть здесь, в этом окопе, и пережидать, пока затихнет стрельба, а потом двигаться дальше.
2
Огневые позиции третьей батареи располагались на опушке леса, почти перед самым овражком, по которому капитан с разведчиком Щербаковым прошли на передовую. Орудия были врыты в землю и замаскированы. Бойцы размещались тут же в наскоро сооружённых землянках. В лесу, на просеке, уткнувшись радиаторами в кусты, стояли машины, тоже замаскированные ветками, чуть в сторонке от них – кухня.
Землянка старшего на батарее лейтенанта Рубкина находилась позади орудий, под старым развесистым дубом. Крыша и неглубокая, тянувшаяся от входа траншея были усыпаны желудями и опавшими жёлтыми листьями. По утрам, обильно покрытые росой листья мягко пружинили под ногами, налипали на сапоги, а под вечер, когда сюда проникали косые лучи оранжевого осеннего солнца, траншея наполнялась тихим звенящим шелестом. Старшина Ухватов, любивший, как все старшины, чистоту и порядок, приказал было солдатам выгрети из траншеи листья, но Рубкин отправил их обратно.
– Ты что же, спросить не мог?
– Хотел как лучше, товарищ лейтенант.
– Лучше… Степной ты человек, Емельян, красоту лесную понимать надо!..
Рубкин по-своему переживал томительные дни временного затишья: часами бродил по лесу, разгребая сапогами жёлтые вороха, но не отходил далеко от батареи. Орудия все время были на виду. Издали они казались маленькими и заброшенными, как ненужный садовый инвентарь на опустевшей, покинутой людьми даче. Между толстых стволов деревьев виднелось небо. По утрам оно было особенно голубым и спокойным. Иногда его бороздили девятки тяжёлых бомбардировщиков, улетавших в глубокие немецкие тылы; когда самолёты уходили за линию фронта, небо покрывалось белыми облачками разрывов, и они, эти крохотные облачка, долго держались в безветренной выси. В полдень бомбардировщики, выполнив боевое задание, возвращались на свои базы, и небо вновь усеивалось ватными клочками, С севера, со стороны Калинковичей, временами доносился гул орудийной канонады. Особенно отчётливо стрельба слышалась на зорьке, когда гасли последние звезды, и желтовато-зелёная трава, отягчённая росой, начинала серебристо отсвечивать в первых лучах солнца. Но эти отдалённые и глухие раскаты боя не тревожили Рубкина; бродя по лесу, он сбивал наросты с пней – тренировался в меткости; затем уходил в землянку и долго, и старательно чистил пистолет.
В этот тёплый осенний день Рубкин, погуляв по лесу, раньше обычного вернулся в землянку. Каждые прошедшие в обороне сутки он отмечал насечкой на стене. Вот и сейчас, подошёл к столу, взял тяжёлый и плоский, как тесак, штык. Стальное жало с хрустом и скрежетом прошлось по песку, прочертив ровную бороздку.
– Девять!
Он небрежно бросил штык на стол и сбил пустую консервную банку. Банка с грохотом покатилась по полу в угол, ударилась о стенку, качнулась и замерла.
Рубкин лёг на мягкую, из сухих листьев, накрытую плащ-палаткой постель и заложил руки за голову. От двери по полу стелился пряный запах осени. Между верхним косяком и бруствером выходной траншеи виднелась полоска белесоватого закатного неба. На самом гребне бруствера шевелились, словно передвигались, скрюченные дубовые листья; их негромкий, цедящий говор просачивался в землянку, заполнял все её уголки колыбельным, баюкающим шёпотом. Рубкин, с минуту смотрел на этот заворожённый, с необычайной гармонией красок мир и, повернувшись набок, дремотно смежил веки.
Он хотел заснуть, но не мог; не мог, потому что вокруг него была непривычная для фронтовика тишина. Но хотя Рубкин и думал, что не может заснуть оттого, что было тихо, – его мучили совсем иные воспоминания и мысли, далёкие от войны, крови и человеческих жертв, от окопов, рвов и братских могил, от всего того, чем живут люди на фронте, что видят, слышат и что на годы откладывается в их сознании; жёлтые деревья, жёлтые вороха листьев под сапогами напомнили ему сегодня о другой осени, о той, когда он, только что окончивший институт геолог, собирался в первую поисковую партию… Сейчас, лёжа в блиндаже и восстанавливая в памяти картины той, – это было перед войной, – далёкой теперь осени, он как бы вновь переживал уже однажды пережитое, и вновь с той же неприязнью думал о начальнике поисковой партии, к которому ушла от него, Рубкина, любимая девушка. И хотя Рубкин был во многом виноват сам, – он не кинулся в горящую палатку и не вынес оттуда её дневники, а сделал это начальник поисковой партии, тоже молодой геолог, тоже выпускник, только из другого института, из Ленинградского, – все же тяжело было признать себя даже теперь, спустя столько лет, трусом. Как живые, полыхали сейчас перед глазами языки пламени, охватившие палатку, стелился по опушке дым, и в этом дыму, чёрный от сажи, с опалёнными бровями и тлеющей меховой шапкой на голове стоял во весь рост начальник партии и прижимал к груди прикрытые полой пиджака дневники…