Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 4. Современная история"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц)
Затем г-н де Термондр сказал, дотронувшись до рукава г-на Бержере:
– То, что вы нам прочли, дорогой профессор, действительно…
Тут в лавку влетел взволнованный Леон и громко крикнул:
– Госпожу Усье нашли задушенной в постели!
– Странно,– сказал г-н де Термондр.
– По состоянию трупа,– прибавил Леон,– предполагают, что смерть наступила три дня назад.
– Значит,– заметил архивариус Мазюр,– преступление было совершено в субботу.
Книгопродавец Пайо, стоявший с разинутым ртом и до сих пор не проронивший ни слова из уважения к смерти, стал припоминать:
– В субботу, около пяти часов пополудни, я хорошо слышал приглушенные крики и шум как будто от падения тела. Я даже сказал здесь присутствующим господам (он поглядел на г-на де Термондра и на г-на Бержере), что в «доме королевы Маргариты» творится что-то неладное.
Никто не выразил восхищения остротой чувств и тонкой сообразительностью, которые приписывал себе книгопродавец, заподозривший преступление в тот момент, когда оно совершалось.
Почтительно помолчав, Пайо прибавил:
– В ночь с субботы на воскресенье я сказал жене: «Больше ничего не слыхать в „доме королевы Маргариты“».
Господин Мазюр спросил, сколько лет было жертве преступления. Пайо ответил, что вдове Усье было лет семьдесят девять – восемьдесят, что она овдовела пятьдесят лет тому назад, что у нее были земли, ценные бумаги и много денег, но она была скупа и чудаковата, не держала прислуги, сама стряпала в камине, у себя в спальне, и жила одна, окруженная старой мебелью и посудой, за четверть века покрывшимися густой пылью. Действительно, уже более двадцати пяти лет «дом королевы Маргариты» не подметался. Вдова Усье выходила редко, закупала провизию сразу на целую неделю и никого к себе не пускала, кроме приказчика из мясной да двух-трех мальчишек, бывших у нее на посылках.
– Считают, что преступление было совершено в субботу, после полудня? – спросил г-н де Термондр.
– Так предполагают по состоянию трупа,– ответил Леон.– Говорят, на него смотреть страшно.
– В субботу, после полудня,– продолжал г-н де Термондр,– мы были здесь, только стена отделяла нас от ужасной сцены, и мы беседовали о разных пустяках.
Снова наступило долгое молчание. Затем кто-то спросил, известно ли хотя бы, кто убийца или, может быть, он уже задержан? Но Леон при всем желании не мог ответить на эти вопросы.
В книжной лавке стало темновато от сплошной толпы зевак, собравшихся на площади перед домом, где произошло преступление. И темнота все сгущалась, в ней было что-то зловещее.
– Должно быть, ожидаются полицейский комиссар и следственные власти,– сказал архивариус Мазюр.
Пайо, отличавшийся замечательной предусмотрительностью, приказал Леону закрыть ставни: он опасался, как бы любопытные не разбили стекол в витрине.
– Оставьте открытой только витрину, выходящую на улицу Тентельри,– сказал он.
В этой мере предосторожности все почувствовали известную деликатность. Завсегдатаи букинистического угла одобрили это. Но улица Тентельри была узкая, а окно с внутренней стороны было залеплено афишами и рисунками, и лавка погрузилась в полумрак.
Гул толпы, до сих пор малозаметный, в темноте стал как-то слышнее и разливался по лавке, глухой, властный, пожалуй даже грозный, выражая единодушное нравственное возмущение.
Взволнованный г-н де Термондр вновь повторил поразившую его мысль.
– Странно! – сказал он.– Тут совсем рядом совершалось преступление, а мы спокойно беседовали о разных пустяках.
Тогда г-н Бержере склонил голову к левому плечу, посмотрел вдаль и сказал так:
– Дорогой господин де Термондр, позвольте вам заметить, что тут нет ничего удивительного. Вовсе не обязательно, чтобы в момент совершения преступного деяния сами собой обрывались разговоры на несколько миль или хотя бы на несколько шагов в окружности. Действие, внушенное даже самой мерзостной мыслью, приводит лишь к естественным результатам.
Господин де Термондр ничего не ответил на эти слова, а остальные присутствующие отвернулись от г-на Бержере со смутным чувством неловкости и осуждения.
Тем не менее преподаватель филологического факультета продолжал:
– Да и может ли столь естественный и заурядный факт, как убийство, привести к необычным и сверхъестественным результатам? Убивать свойственно животным, в особенности – человеку. В человеческом обществе к убийству долгое время относились одобрительно, и в наших нравах и учреждениях еще сохранились следы этого древнего одобрения.
– Какие следы? – спросил г-н де Термондр.
– Ну, хотя бы тот почет, каким пользуются военные,– ответил г-н Бержере.
– Это совсем не то,– возразил г-н де Термондр.
– Конечно,– согласился г-н Бержере,– но всеми человеческими поступками движут голод и любовь. Голод научил варваров убийству, подвигнул их на войны и вторжения. Цивилизованные нации похожи на охотничьих собак. Извращенный инстинкт толкает их на бессмысленное и бесцельное разрушение. Бессмысленность современных войн именуется династическими или национальными интересами, европейским равновесием, честью. Последний довод, пожалуй, наиболее странный, ибо нет на свете нации, которая не запятнала бы себя всевозможными преступлениями и не покрыла всяческим позором. Нет нации, которая не испытала бы всех унижений, какие судьба посылает жалкой кучке людей. Если у наций все же сохранилось еще чувство чести, то странно поддерживать эту честь при помощи войны, то есть совершая все те преступления, которые бесчестят любого человека в отдельности: поджоги, грабежи, насилия, убийства. А действия, которыми движет любовь, в большинстве случаев такие же насильственные, такие же неистовые и жестокие, как и действия, вызванные голодом; таким образом невольно приходишь к выводу, что человек – животное зловредное. Остается выяснить, откуда я это знаю и почему испытываю чувство горечи и возмущения? Если бы существовало только зло, мы бы его не замечали, все равно как и ночь не имела бы названия, если бы ее не сменял день.
Однако г-н де Термондр отдал уже религии кротости и человеколюбия достаточную дань, упрекнув себя за легкомысленный и веселый разговор в тот момент, когда совершалось преступление, да еще так близко. Теперь трагический конец вдовы Усье начинал казаться ему случаем житейским, на который можно взглянуть совершенно трезво, взвесив все его последствия. Он подумал, что отныне ничто не помешает ему приобрести «дом королевы Маргариты», разместить там свои коллекции, мебель, фарфор, гобелены и устроить таким образом нечто вроде городского музея. За свои труды и щедроты он рассчитывал получить не только благодарность сограждан, но еще и орден Почетного легиона, а может быть, и звание члена-корреспондента Французского института {74}.
В Академии надписей у него было два-три приятеля, таких же старых холостяка, как и он сам. Когда он бывал в Париже, они завтракали вместе где-нибудь в кабачке и рассказывали друг другу пикантные анекдоты о женщинах. Члена-корреспондента от его округа в Академии не было.
Он уже подумывал о том, что надо бы сбить цену на вожделенный дом.
– «Дом королевы Маргариты»,– сказал он,– еле держится. Балки накатов прогнили и трухой осыпались на бедную старуху. Придется затратить огромные средства, чтобы привести его в должный вид.
– Самое лучшее было бы снести его,– заметил архивариус Мазюр,– а фасад отправить во двор музея. Жаль будет, если герб Филиппа Трикульяра пойдет на слом.
С площади донесся гул толпы: полиция разгоняла народ, чтобы очистить следственным властям проход к месту преступления.
Пайо высунул нос в приоткрытую дверь и сказал:
– Вот следователь, господин Рокенкур, со своим секретарем, господином Сюркуфом. Они вошли в дом.
Ученые мужи из букинистического угла по одному проскользнули вслед за книгопродавцем на улицу Тентельри и оттуда стали наблюдать за возбужденной толпой, наводнившей площадь св. Экзюпера.
Пайо узнал в толпе председателя суда Кассиньоля. Старик совершал свою ежедневную прогулку. Ходил он мелкими шажками, видел плохо и теперь, попав в возбужденную толпу, никак не мог оттуда выбраться, но держался он еще прямо и твердо, гордо нося свою высохшую седую голову.
Увидев его, Пайо побежал ему навстречу, снял свою бархатную ермолку и, подав ему руку, пригласил зайти посидеть в лавку.
– Ну, разве можно, господин Кассиньоль, быть таким неосторожным! Попали в самую давку. Настоящий бунт.
При слове «бунт» перед стариком встал как бы призрак революционного века, трех четвертей которого он был свидетелем. Ему шел восемьдесят седьмой год, и уже двадцать пять лет он пребывал в звании почетного советника.
Поддерживаемый под руку книгопродавцем Пайо, он переступил через порог лавки и сел на соломенный стул, среди почтительно расступившихся ученых мужей. Тросточка с серебряным набалдашником, которую он зажал между худыми коленями, дрожала у него в руке. Он сидел, не сгибаясь, прямой, как спинка его стула. Он снял свои черепаховые очки, протер их и снова не спеша надел. Память на лица он потерял и, хотя был туг на ухо, узнавал теперь людей по голосу.
Он осведомился в немногих словах о причине скопления народа на площади и не дослушал ответа г-на де Термондра. Его крепкий, одеревенелый, словно мумифицированный мозг не воспринимал уже новых впечатлений, зато старые мысли и чувства глубоко врезались в него.
Де Термондр, Мазюр и Бержере стояли вокруг. Они не знали истории его жизни, затерянной в незапамятном прошлом. Знали только, что он был учеником, другом, товарищем Лакордера {75} и Монталамбера {76}, что в границах, дозволенных должностью, он оказывал сопротивление империи, что в свое время снес обиду от Луи Вейо {77} и теперь каждое воскресенье ходит к обедне с толстым молитвенником под мышкой. Для них, как и для всего города, его окружал ореол давней неподкупной честности и славы человека, всю жизнь ратовавшего за свободу. Но никто не мог бы сказать, в чем состояли его свободолюбивые убеждения, ибо никто не прочел изданной г-ном Кассиньолем в 1852 году брошюры о римских делах, где было напечатано следующее: «Свободу дает только вера во Христа и в нравственное достоинство человека». Рассказывали, что, сохранив до преклонного возраста ясность ума, он приводил в порядок свою корреспонденцию и трудился над книгой об отношениях между церковью и государством. До сих пор еще он был словоохотлив.
Когда в разговоре, которого он почти не слушал, кто-то упомянул фамилию г-на Гаррана, прокурора республики, он сказал, глядя на набалдашник своей трости, как на единственного уцелевшего свидетеля минувших дней:
– В тысяча восемьсот тридцать восьмом году я знавал в Лионе одного королевского прокурора, который высоко ставил свое звание. Он утверждал, что один из атрибутов прокурорского надзора – непогрешимость и что королевский прокурор не может ошибаться, так же как и сам король. Именовался он господином де Клавелем, и после него остались ценные работы по уголовному судопроизводству.
И старик умолк, пребывая среди людей наедине со своими воспоминаниями.
Пайо с порога лавки смотрел на улицу.
– Вот господин Рокенкур выходит из дома.
Господин Кассиньоль, вспоминая прошлое, сказал:
– На первых порах я служил в суде. Я служил под началом господина де Клавеля, который непрестанно твердил: «Хорошенько усвойте следующее правило: интересы обвиняемого священны, интересы общества дважды священны, интересы правосудия трижды священны». В то время отвлеченные принципы имели больше влияния на умы, чем теперь.
– Справедливо изволили заметить,– подтвердил г-н де Термондр.
– В ручной тележке вывозят ночной столик, посуду и белье,– сказал Пайо,– верно, вещественные доказательства.
Господин де Термондр, не выдержав, пошел посмотреть, как нагружают тележку. Вдруг он воскликнул, нахмурившись:
– Черт возьми!
И в ответ на вопросительный взгляд Пайо прибавил:
– Так, ничего!
Он был тонким знатоком и сразу заметил среди взятых следователем предметов старинный фарфоровый кувшин, о котором он решил справиться по окончании следствия у секретаря Сюркуфа, человека весьма обязательного. Он часто прибегал к хитрости, составляя свои коллекции. «Ничего не поделаешь, времена тяжелые»,– оправдывался он сам перед собой.
– Двадцати двух лет я был назначен товарищем прокурора,– снова повел речь г-н Кассиньоль.– У меня были тогда длинные кудри, розовое и безбородое лицо, и я выглядел совсем юным, что очень меня огорчало. Чтобы внушить окружающим уважение, я напускал на себя важность и был строг в обхождении. Я выполнял свои обязанности с должным усердием, за что и был награжден. Тридцати трех лет я уже был прокурором в Пюи.
– Весьма живописный город,– заметил Мазюр.
– По роду моей новой службы мне пришлось выступать обвинителем по одному делу, малоинтересному с точки зрения самого преступления и характера обвиняемого, но не лишенному значения, ибо оно могло кончиться смертным приговором. Некоего довольно зажиточного фермера нашли убитым в его постели. Я опущу обстоятельства преступления, хотя они и запечатлелись у меня в памяти,– в них нет ничего особенного. Достаточно сказать, что с самого начала следствия подозрение пало на работника с этой фермы. Ему было лет тридцать, звали его Пудрай, Гиацинт Пудрай. На другой же день после убийства он исчез. Отыскался он в каком-то кабаке, где пропивал довольно крупные деньги. Веские улики указывали на него, как на виновника преступления. При нем была найдена сумма в шестьдесят франков, происхождение которой он не мог объяснить; на одежде обнаружили следы крови. В ночь убийства два свидетеля видели его около фермы. Правда, другой свидетель подтверждал его алиби, но этот свидетель славился своим безнравственным поведением.
Следствие вел чрезвычайно умелый следователь. Обвинительный акт был составлен с большим искусством. Но Пудрай не сознавался. На суде в продолжение всех прений он отрицал все начисто, и ничем нельзя было его заставить отказаться от такого систематического запирательства. Я приготовил обвинительную речь со всем тщанием, на какое был способен, и с добросовестностью молодого человека, желающего быть на высоте своего призвания. Я произнес ее с пылом, свойственным моему возрасту. Алиби, устанавливаемое женщиной по фамилии Корто, которая утверждала, будто Пудрай был у нее в Пюи в ночь преступления, очень меня смущало. Я постарался его опровергнуть. Я пригрозил этой женщине наказанием за лжесвидетельство. Один из моих аргументов особенно поразил присяжных. Я им напомнил, что, по словам соседей, дворовые собаки не лаяли на убийцу. Значит, они его знали. Значит, это был свой. Это был работник, это был Пудрай. Словом, я требовал его казни. И я добился своего. Пудрай был приговорен к смерти большинством голосов. По прочтении приговора он громко крикнул: «Я не виновен!» Тогда мной овладело ужасное сомнение. Я подумал, что в конце концов это, возможно, и правда, ведь у меня самого нет той уверенности, которую я внушил присяжным. Мои сослуживцы, наставники, начальники, все вплоть до защитника осужденного, поздравляли меня с блестящим успехом, наперебой хвалили мое молодое и грозное красноречие. Похвалы были мне приятны. Вам, господа, известна тонкая мысль Вовенарга {78} о первых лучах славы. И все же у меня в ушах звучали слова обвиняемого: «Я не виновен!»
Я не мог отделаться от сомнений и то и дело повторял сам себе свои аргументы.
Просьба о помиловании была отклонена, а между тем сомнения мои усилились. В то время отмены смертных приговоров бывали чрезвычайно редко, не то что теперь. Пудрай напрасно ходатайствовал о смягчении наказания. Утром того дня, который был назначен для казни, когда эшафот был уже воздвигнут в Мартурэ, я отправился в тюрьму, велел впустить меня в камеру осужденного и, оставшись с ним наедине, сказал: «Ничто не в силах изменить вашу участь. Если у вас сохранились добрые чувства, то ради спасения своей души и ради моего спокойствия, скажите мне, Пудрай, виновны ли вы в преступлении, за которое вас осудили?» Мгновение он смотрел на меня молча. Как сейчас вижу его плоское лицо и большой крепко сжатый рот. Я пережил ужасную минуту. Наконец он медленно опустил голову и тихо, но внятно проговорил: «Теперь, когда ждать больше нечего, я могу сказать, что это мое дело. И повозился я порядочно, старик-то был силен, да еще и злющий вдобавок». Услыхав это последнее признание, я вздохнул с облегчением.
Господин Кассиньоль умолк и долго не сводил своих угасших, тусклых глаз с набалдашника трости, потом изрек:
– За всю мою долгую судебную практику мне ни разу не пришлось столкнуться с судебной ошибкой.
– Такое утверждение радует,– сказал г-н де Термондр.
– А меня приводит в ужас,– пробормотал г-н Бержере.
XVI
В этом году, как и в прежние годы, г-н префект Вормс-Клавлен отправился на охоту в Валькомб к г-ну Делиону, горнозаводчику и члену департаментского совета, у которого была лучшая охота во всей окрестности. Префекту очень нравилось в Валькомбе; ему льстило, что он встречается там с местной знатью, а именно с Громансами и Термондрами, и он с искренним удовольствием стрелял фазанов. Довольный и сияющий, разгуливал он по лесным просекам. Стреляя, он отставлял ногу, поднимал плечи, наклонял голову, прищуривался и хмурил брови, подражая своим первым товарищам по охоте, букмекерам и содержателям кофеен, жителям Буа-Коломб. Громко, с нескрываемым удовольствием возвещал он о каждой убитой им птице; иногда присваивал себе подстреленную соседом, что, конечно, раздражало окружающих, но он обезоруживал всех неизменно хорошим настроением и полным непониманием того, что он мог кого-нибудь рассердить. Во всех его манерах приятно сочетались достоинство государственного чиновника и простота веселого сотрапезника. Титулы в его устах звучали, как дружеские прозвища, и так как ему, как, впрочем, и всему департаменту, было известно, что жена г-на де Громанса часто наставляет супругу рога, он при каждой встрече без всякой видимой причины сочувственно похлопывал по плечу этого чопорного господина. Он полагал, что в валькомбском обществе ему рады, и, пожалуй, не совсем в этом ошибался. Поскольку он не попадал в присутствующих дробью и не говорил им в лицо дерзостей, его находили достаточно ловким и даже вежливым, несмотря на его невоспитанность и обжорство.
В этом году с ним были особенно любезны в мире капиталистов. Стало известно, что он противник введения подоходного налога, который в своей компании он остроумно назвал мерой инквизиционной. В Валькомбе признательное общество всячески ему льстило, а г-жа Делион, смягчив для него выражение своих синих стальных глаз и высокого чела, обрамленного седеющими волосами, ласково ему улыбалась.
Выйдя из отведенной ему комнаты, где он переодевался к обеду, в неосвещенный коридор, он увидел, как мелькнула, шурша платьем и звеня драгоценностями, г-жа де Громанс, обнаженные плечи которой в сумерках казались еще более обнаженными. Он бросился за ней, догнал, обнял за тонкую талию и поцеловал в шею. Она поспешила высвободиться из его объятий, и он сказал тоном упрека:
– А мне почему нельзя, графиня?
Тогда она дала ему пощечину, что его весьма озадачило.
На площадке нижнего этажа он встретил Ноэми, выглядевшую настоящей дамой в своем черном атласном платье, покрытом черным же тюлем; она медленно натягивала длинные перчатки. Он ласково подмигнул ей. Он был хорошим мужем, очень уважал свою жену и в известной мере даже восхищался ею.
И она того заслуживала. Нужно было обладать необыкновенным умением, чтобы понравиться антисемитскому валькомбскому обществу. А к ней там относились неплохо. Она даже завоевала себе симпатии. И что всего удивительнее – она не казалась там чужой.
Сидя в холодном зале большого помещичьего дома, она делала удивленное лицо и держалась чрезвычайно скромно; это заставляло сомневаться в ее уме, но создавало впечатление, что она честная, кроткая и добрая женщина. В обществе г-жи Делион и прочих дам она восторгалась, соглашалась и молчала. Если же ей выказывал внимание остроумный и светский человек, она напускала на себя еще бо́льшую скромность и застенчивость и, робко потупив взор, вдруг бросала игривое замечание, которое было особенно пикантно своей неожиданностью и воспринималось как выражение особой симпатии, так как исходило из столь сдержанных уст и из столь скрытной души. Она покоряла сердца старых волокит. Не кокетничая, не меняя позы, не прибегая к игре веером, только чуть прищурив глаза и сделав быструю гримаску губами, она внушала им лестные для их самолюбия мысли. Она увлекла самого г-на Морисе, великого знатока женщин, который так отзывался о ней:
– Она всегда была дурнушкой, не похорошела и теперь, но это – женщина!
Господин Вормс-Клавлен сидел за столом между г-жой Делион и г-жой Лапра-Теле, супругой сенатора. Г-жа Лапра-Теле была миниатюрной бледной особой; казалось, будто смотришь на нее сквозь дымку, такие у нее были неопределенные черты. В девушках она вся была пропитана благочестием, как елеем. Выйдя замуж за ловкого человека, женившегося на ней ради денег, она изнуряла плоть в умиленной набожности, а супруг меж тем обделывал дела, спекулируя на своем антиклерикализме и грея руки на передаче церковного имущества светским властям. К церкви она была очень усердна. Когда в сенате было возбуждено ходатайство о разрешении привлечь к судебной ответственности Лапра-Теле и нескольких других сенаторов, г-жа Лапра-Теле, как преданная супруга, поставила две свечи св. Антонию, раскрашенная статуя которого находилась в церкви св. Экзюпера, моля этого великого подвижника даровать мужу прекращение дела за отсутствием улик. Дело именно так и окончилось. Г-н Лапра-Теле, ученик Гамбетты {79}, имел в руках кое-какие бумажки, фотографический снимок с которых он послал в нужный момент министру юстиции. В порыве благодарности г-жа Лапра-Теле поместила в качестве ex voto на стене часовни мраморную доску со следующей надписью, сочиненной его преподобием отцом Лапрюном: «Святому Антонию в благодарность за нечаянную радость от благочестивой супруги». С тех пор г-н Лапра-Теле пошел в гору. Он дал серьезные доказательства своей преданности консерваторам, которые рассчитывали на его великие финансовые способности для борьбы против социализма. Его политическое положение понемногу восстанавливалось, ему только было поставлено условие не форсировать событий и не добиваться личной власти. И г-жа Лапра-Теле своими восковыми пальцами вышивала пелену на алтарь.
– Ну-с, сударыня,– обратился к ней после супа префект,– как дела благотворительности? Преуспевают? Знаете, после генеральши Картье де Шальмо вы возглавляете наибольшее число богоугодных заведений в департаменте.
Она ничего не ответила. Он вспомнил, что она туга на ухо, и повернулся к г-же Делион:
– Сударыня, расскажите-ка, что это за благотворительные учреждения в память святого Антония. Меня навела на эту мысль наша милая госпожа Лапра-Теле. Жена уверяет, будто это новая форма почитания святых пользуется громадным успехом у наших дам.
– Ваша супруга права, дорогой господин префект. Мы все – почитательницы святого Антония.
В это время раздался голос Морисе, который, отвечая на слова, затерявшиеся в шуме разговора, говорил г-ну Делиону:
– Вы льстите мне, дорогой друг. Ну как можно сравнивать охоту в Пюи-дю-Руа, где со времен Людовика Четырнадцатого все в полном запустении, с охотой в Валькомбе! В Пюи-дю-Руа мало дичи. Правда, браконьер по фамилии Ривуар, редкий мастер своего дела, не оставляет своими ночными посещениями Пюи-дю-Руа и настрелял там порядочно фазанов. И знаете, из какой рухляди он их бьет? Прямо музейный экспонат. Как-то он разрешил мне хорошенько рассмотреть это оружие, за что я ему очень благодарен. Представьте себе такой…
– Меня уверяли, сударыня,– сказал префект,– будто почитательницы святого Антония посылают ему просьбы в запечатанном конверте и платят лишь по получении желаемого.
– Не смейтесь,– ответила г-жа Делион,– святой Антоний оказывает множество милостей.
– …такой ствол старой солдатской винтовки,– продолжал г-н Морисе,– обрезанный и укрепленный на особого рода шарнире, чтобы он мог наклоняться, и…
– Мне казалось,– возразил префект,– что специальность святого Антония – отыскивать потерянные вещи.
– Вот потому-то к нему и возносят столько просьб,– ответила г-жа Делион. И прибавила со вздохом: – Кто здесь на земле не потерял какого-либо драгоценного блага? Душевный покой, чистую совесть, дружбу, сложившуюся с детства, или… привязанность мужа? Тогда и обращаются к святому Антонию.
– Или к его четвероногому сподвижнику {80},– прибавил префект, повеселевший от вина горнозаводчика и спутавший по неведению святого Антония Падуанского со святым Антонием Отшельником.
– Скажите,– спросил г-н де Термондр,– ведь Ривуар, кажется, носит звание браконьера префектуры?
– Вы ошибаетесь, господин де Термондр,– возразил префект.– На него возложены более высокие обязанности епархиального браконьера. Он поставляет дичь монсеньеру.
– Он не отказывается также обслуживать и суд,– сказал председатель суда г-н Пелу.
Господин Делион и генеральша Картье де Шальмо разговаривали вполголоса.
– Моему сыну Гюставу, сударыня, в этом году предстоит отбывать воинскую повинность. Мне очень бы хотелось, чтобы он попал под начало к генералу Картье де Шальмо.
– Не желайте этого. Муж – враг всяческих поблажек и скуп на отпуска: он считает, что молодые люди из хороших семейств должны подавать пример усердной службы. Всем своим полковникам он внушил те же правила.
– …и этот ствол,– продолжал г-н Морисе,– не соответствует ни одному из установленных калибров, так что Ривуару приходится пользоваться неподходящими по размеру гильзами. Вы легко поймете…
Префект развивал перед г-жой Делион свои соображения, которые должны были окончательно примирить ее с существующим строем, и закончил их следующей возвышенной мыслью:
– Теперь, когда царь собирается посетить Францию {81}, необходимо, чтобы республика объединилась с высшими классами, дабы установить чрез них связь с нашей великой союзницей Россией.
Тем временем Ноэми со спокойствием мадонны принимала ухаживания председателя суда Пелу, пожимавшего ей под столом ножку.
А молодой Гюстав Делион тихонько шептал г-же де Громанс:
– Надеюсь, сегодня вы не поставите меня в такое глупое положение, как тогда, когда вы кокетничали с этим молодящимся старичком Морисе и мне ничего больше не оставалось, как портить для собственного развлечения часы у вас в желтой гостиной.
– Что за превосходная женщина госпожа Лапра-Теле! – воскликнула г-жа Делион во внезапном порыве дружбы.
– Превосходная,– согласился префект, запихивая в рот четверть груши.– Жаль, что она глуха, как тетерев. Муж у нее также превосходный человек и очень умен. Я с удовольствием замечаю, что он вновь входит в силу. Он пережил трудное время. Враги республики хотели его скомпрометировать, чтобы подорвать доверие к существующему строю. Он стал жертвой происков, целью которых было изъять из парламента видных представителей делового мира. Подобное изъятие понизило бы уровень народного представительства и было бы печально во всех отношениях.
На минуту он задумался, затем сказал с грустью:
– Впрочем, скандалов больше не будет; дел больше не делается. Это одно из наиболее досадных последствий той кампании клеветы, которая велась с такой неслыханной наглостью.
– Очень может быть! – прошептала г-жа Делион вдохновенно и задумчиво. И вдруг в сердечном порыве она воскликнула: – Господин префект, верните нам монахов, откройте монахиням двери госпиталей, а богу – двери школы, откуда вы его изгнали! Не препятствуйте нам воспитывать наших сыновей в духе истинной религии, и… мы с вами быстро придем к согласию.
Услыхав эти слова, г-н Вормс-Клавлен поднял руки вместе с ножом, к которому пристал кусочек сыру, и воскликнул в простоте душевной:
– Господи боже мой! Да ведь улицы в нашем городе черным-черны от кюре, да и монахов у нас сколько угодно. А если ваш Гюстав, вместо того чтобы ходить в церковь, бегает за девицами, так я тут ни при чем.
А г-н Морисе под шум голосов, взрывы смеха и стук серебра по фарфору заканчивал описание чудесного ружья.
Префект, торопившийся покурить, первый прошел в бильярдную. Вскоре к нему присоединился председатель суда Пелу, которому он предложил сигару:
– Возьмите, пожалуйста. Сигара прекрасная.
И на благодарность г-на Пелу он ответил, указывая на ящик гаванских сигар:
– Не благодарите, это сигары хозяина дома.
Подобные шутки были для него обычны.
Наконец явился г-н Делион вместе с большинством гостей, которые оказались более галантными и еще несколько минут поболтали с дамами. Он снисходительно слушал г-на де Громанса, который доказывал ему, как важно для охотника уметь точно определить расстояние.
– Например,– говорил он,– на неровном месте вам представляется, будто заяц еще сравнительно далеко, а на ровном кажется, что можно в него попасть, когда он более чем за пятьдесят метров от вас. Этим объясняется…
– Ну-ка,– предложил префект, беря кий,– ну-ка, Пелу, сыграем разок?
Префект Вормс-Клавлен хорошо играл на бильярде, но председатель суда Пелу мог дать ему несколько очков вперед. Когда-то он был скромным стряпчим в Нормандии, но после одной неудачной земельной сделки ему пришлось продать контору; он был назначен судьей в ту эпоху, когда республика производила чистку судебного ведомства. Его посылали в разные концы Франции по судам, где почти не осталось знатоков права и где он был полезен как специалист по части крючкотворства, а благодаря связям в министерстве он получал повышения по службе. Но повсюду за ним следовал слух о его темном прошлом, и уважением в обществе он не пользовался. Он умел с завидным благоразумием сносить долголетнее презрение. С невозмутимым спокойствием пренебрегал, обидами. Г-н Лерон, товарищ прокурора в отставке, а ныне адвокат при суде в городе ***, говорил: «Это человек умный, он понимает, что расстояние от его кресла до скамьи подсудимых не так уж велико». Однако общественное уважение, которого г-н Пелу не добивался, да и не мог бы добиться, было ему неожиданно возвращено. Уже в течение двух лет весь судебный мир считал председателя суда Пелу безупречным чиновником. Все были в восхищении от его мужества: в то время как заседатели побледнели от страха, он спокойно, с улыбкой приговорил к пяти годам тюремного заключения трех анархистов, обвиняемых в распространении в казармах воззвания, призывавшего ко всеобщему братству народов.
– Двенадцать и четыре,– объявил председатель Пелу.