Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 4. Современная история"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 43 страниц)
– Бедняжка, она так несчастна и так симпатична.
Спустя полтора месяца во всех гостиных составилось определенное мнение, и это мнение было в пользу г-жи Бержере. Г-на Бержере, не ходившего по гостям, объявили плохим человеком. Его подозревали в скрытом разврате и тайных пороках. А г-н Мазюр, его друг и приятель по букинистическому углу, его коллега по «академии Пайо», уверял, что собственными глазами видел, как он однажды вечером вошел в кофейню на улице Эбдомадье, пользовавшуюся дурной репутацией.
Итак, общество вынесло свой приговор г-ну Бержере, в народе же о нем шла другая слава. От примитивного символического рисунка, нацарапанного когда-то на стене его дома, остались лишь полустертые линии. Но изображения подобного же рода появились по всему городу, и куда бы ни шел г-н Бержере – в университет, на городской вал или в лавку Пайо, а уж где-нибудь на стене, среди циничных, непристойных и пошлых изречений он обязательно натыкался на свой портрет с объяснительной надписью, нарисованный карандашом или углем или нацарапанный перочинным ножом.
Эти графито не волновали и не сердили г-на Бержере, его беспокоило только их число, возраставшее с каждым днем. Одно красовалось на белой стене молочной Губо, на улице Тентельри, другое – на желтом фасаде рекомендательной конторы Денизо, на площади св. Экзюпера, еще одно – на стене театра, под планом зрительного зала у второй кассы; и на углу Яблочной улицы и площади Старого рынка, и на службах особняка Ниверов, примыкающего к особняку де Громансов, и на университете, против квартиры педеля, и на заборе, окружающем сад префектуры. И каждое утро г-н Бержере находил все новые. Он заметил, что рисунки сделаны не одной и той же рукой. На одних человечек был изображен совсем примитивно, другие были более искусны, однако и они не претендовали ни на портретное сходство, ни на совершенство рисунка. Но везде недостатки рисунка восполнялись объяснительной надписью. И все эти произведения народного творчества изображали г-на Бержере с рогами. Он заметил, что рога росли то из голого черепа, то из цилиндра.
«Две школы!» – решил он.
Но грубость оскорбляла его душу, и потому он страдал.
X
Господин Вормс-Клавлен оставил к завтраку своего старого приятеля Жоржа Фремона, инспектора художественных музеев, объезжавшего департамент. В ту пору, когда они знавали друг друга на Монмартре, в мастерских художников, Вормс-Клавлен был очень молод, а Фремон – еще молод. У них были совершенно разные взгляды, и они ни в чем не сходились: Фремон любил споры, Вормс-Клавлен лишь терпел их, Фремон был многоречив и горяч, Вормс-Клавлен отступал перед горячностью и говорил мало. Они подружились, затем жизнь разлучила их. Но каждый раз они встречались как старые приятели и с удовольствием пикировались. Жорж Фремон, уже постаревший, занимал хорошее положение, был в чинах, раздобрел, но еще сохранил остатки прежнего пыла. В это утро, сидя за столом между г-жой Вормс-Клавлен, облаченной в пеньюар, и г-ном Вормс-Клавленом, облаченным в домашний пиджак, он рассказывал хозяйке, что нашел в музее, на чердаке, среди старого хлама запыленное деревянное изображение, изумительное по тонкой выразительности, в типично французском стиле,– миниатюрную св. Екатерину, одетую горожанкой XV века и такую благоразумную и благонравную с виду, что ему хотелось плакать, когда он сдувал с нее пыль. Префект спросил, статуэтка ли это, или же картина. Жорж Фремон, который относился к нему с ласковым презрением, мягко ответил:
– Вормс, не старайся понять то, что я говорю твоей жене! Ты совершенно неспособен воспринимать красоту в какой бы то ни было форме! Красота линий и благородство мыслей тебе недоступны.
Вормс-Клавлен пожал плечами:
– Замолчи, коммунар!
Жорж Фремон действительно был в свое время коммунаром. Родом парижанин, сын владельца мебельной мастерской из Сент-Антуанского предместья, он учился в Академии художеств и в двадцатилетнем возрасте, во время прусского нашествия, вступил добровольцем в корпус вольных стрелков, который не был послан в дело. Фремон не простил Трошю {134} такого пренебрежения. Во время капитуляции он оказался в числе наиболее горячих и вместе с другими кричал, что Париж предали. Он был неглуп и разумел под этим, что Париж плохо защищали, а это несомненно так и было. Он стоял за войну не на жизнь, а на смерть. Когда была провозглашена Коммуна, он присоединился к Коммуне. По предложению одного прежнего рабочего его отца, гражданина Шарлье, делегированного в Академию художеств, он был назначен заместителем директора Луврского музея. Должность эта не оплачивалась. Свои обязанности он исполнял всегда в сапогах, в тирольской шляпе, украшенной петушиным пером, и с патронами вокруг пояса. Полотна были скатаны в первые же дни осады, упакованы в ящики и отправлены на склад, где он их затем так и не отыскал. Ему ничего не оставалось, как покуривать трубку в залах музея, превращенных в караульные помещения, и часами беседовать с солдатами национальной гвардии, жалуясь на Баденге, которого он обвинял в измене народу за то, что тот сдуру вздумал промыть картины Рубенса, от чего потускнели краски. Обвинял он его на основании газетной заметки и со слов г-на Вите {135}. Солдаты слушали, сидя на скамьях, не выпуская ружей из рук, и пили литр за литром, так как было жарко; но когда версальцы ворвались в Париж через разобранные ворота Пуэн-дю-Жур и перестрелка стала приближаться к Тюильри, Жорж Фремон, к ужасу своему, увидел, что национальные гвардейцы катят прямо в галерею Аполлона бочки с керосином. Он с трудом уговорил их не обливать керосином и не поджигать деревянной резьбы, угостил их вином и выпроводил. После их ухода он вместе со сторожами-бонапартистами скатил опасные в пожарном отношении бочки с лестницы и спустил их к самой Сене. Это дошло до сведения полковника федератов, и тот, заподозрив Фремона в измене делу народа, отдал приказ его расстрелять. Но версальцы приближались, и Фремон благополучно скрылся, братски объединившись со своими конвоирами, в дыму охваченного пожаром Тюильри. Через день на него поступил донос версальцам, и военный суд стал его разыскивать как участника восстания против законного правительства. В законности версальского правительства сомневаться не приходилось: заступив 4 сентября 1870 года место империи, оно приняло и сохранило законные формы предшествующего правительства, а Коммуна, которой так и не удалось установить телеграфную связь, без чего никакое правительство не может быть узаконено, разгромленная и подавленная, погибла в беззаконии. Кроме того, Коммуна родилась из восстания, поднятого в дни вражеского нашествия, и версальское правительство не могло простить ей происхождения, напоминавшего ему его собственное. Поэтому капитан армии-победительницы, занятый расстрелом инсургентов Луврского квартала, приказал разыскать подлежащего расстрелу Жоржа Фремона, который в течение двух недель скрывался вместе с гражданином Шарлье, членом Коммуны, где-то на чердаке в квартале Бастилии, а затем покинул Париж под видом огородника, переодевшись в блузу и шагая за телегой с кнутом в руке. Военный совет, заседавший в Версале, приговорил его к смерти, а он меж тем зарабатывал себе на жизнь в Лондоне, составляя для богатого любителя из Сити каталог полного собрания рисунков Роуландсона {136}. Умом, трудолюбием, честностью он завоевал известность и уважение в художественных кругах Англии. Он страстно любил искусство, а политика его не привлекала. Он оставался коммунаром из чувства порядочности, ибо считал позорным покинуть своих побежденных друзей. Но одевался он элегантно и знался с аристократами. Он много работал и умел извлекать пользу из работы. Его «Словарь монограмм» создал ему репутацию и принес некоторую сумму денег. Когда были устранены, по предложению доброго Гамбетты, последние остатки гражданской распри и была провозглашена амнистия, в Булони высадился джентльмен, гордый, веселый, симпатичный, несколько утомленный работой, с проседью, но еще молодой, в изящном дорожном костюме; за ним несли чемодан, полный рисунков и рукописей. Жорж Фремон скромно устроился на Монмартре и скоро завязал приятельские отношения с художниками. Но работа, которая обеспечивала ему безбедную жизнь в Англии, во Франции приносила лишь удовлетворение его самолюбию. Гамбетта дал ему место инспектора музеев. Фремон исполнял свои обязанности с большой добросовестностью и уменьем. Он был искренним и тонким ценителем искусства. Та же нервная впечатлительность, которая в юности заставляла его страдать при виде ран родины, а в зрелые годы не позволяла пройти равнодушно мимо социальных бедствий, влекла его к утонченным проявлениям человеческой души, к изысканным формам, к красивым линиям, к героической осанке. В то же время он был патриотом даже в искусстве, не смеялся над бургундской школой, был предан политике чувства и верил, что Франция даст миру свободу и справедливость.
– Старый коммунар! – повторил префект Вормс-Клавлен.
– Замолчи, Вормс! Ты мелкая душа и тупица. Сам по себе ты ровно ничего не значишь. Но ты – представитель народа, как теперь говорят. Господи боже мой! Сколько жертв загублено за целый век гражданских войн, и все для того, чтобы господин Вормс-Клавлен сделался префектом республики. Вормс, ты не дорос до префектов империи.
– Подумаешь! – возразил г-н Вормс-Клавлен.– Я презираю империю! Во-первых, она привела нас на край гибели, а затем, я – государственный чиновник. Но в конце концов сейчас, как и при империи, делают вино, сеют хлеб; как и при империи, играют на бирже; как и при империи, пьют, едят и занимаются любовью. В сущности жизнь осталась той же. Как же могут измениться система управления и правительство? Есть, конечно, оттенки, понимаешь? У нас больше свободы, даже слишком ее много. У нас больше спокойствия. Мы пользуемся благами режима, отвечающего желаниям народа. Мы сами распоряжаемся своей судьбой, разумеется в пределах возможного. Все социальные силы находятся в равновесии, приблизительном, конечно. Ну, скажи, что тут можно изменить? Пожалуй, только цвет почтовых марок… Да и то…– как говаривал старик Монтессюи {137}. Нет, друг мой, во Франции нечего менять, разве только французов. Я, конечно, прогрессист. Надо на словах звать вперед, хотя бы для того, чтобы иметь возможность не идти вперед на деле. «Вперед, вперед!» Ведь марсельеза для того и была нужна, чтобы не идти на фронт!..
Жорж Фремон посмотрел на префекта внимательно, с ласковым, глубоким и искренним презрением.
– Так, выходит, все превосходно, Вормс, а?
– Не делай из меня дурака. Ничто не превосходно, но все держится, одно другим подтыкается, одно другое подпирает. Вроде вон той стены в доме дядюшки Мюло, что видна отсюда, позади оранжереи. Она вся расселась, потрескалась, перекосилась. Вот уж тридцать лет этот болван Катрбарб, епархиальный архитектор, останавливается перед домом дядюшки Мюло и, задрав нос, заложив руки за спину и расставив ноги, изрекает: «Не понимаю, как она держится». Сорванцы школьники, возвращаясь домой, передразнивают его и кричат хриплым голосом: «Не понимаю, как она держится». Он оглядывается, никого не видит, смотрит на мостовую, будто на его голос отозвалось эхо из-под земли, и уходит, повторяя: «Право, не понимаю, как она держится!» А держится она потому, что ее не трогают, потому, что дядюшка Мюло не зовет ни каменщиков, ни архитекторов, а главное, потому, что он не идет за советом к господину Катрбарбу. Вот и мы держимся, потому что до сих пор держались. Держимся, старый утопист, потому что не проводим налоговой реформы и не пересматриваем конституции.
– Иначе говоря, все держится обманом и несправедливостью,– возразил Жорж Фремон.– Мы погрязли в позоре. Наши министры финансов на поводу у банкиров-космополитов. А что всего печальнее,– Франция, та Франция, которая некогда была освободительницей народов, теперь только и знает, что вступается в Европе за права венценосцев. Мы позволили, не посмев даже пикнуть, уничтожить на Востоке триста тысяч христиан, а ведь согласно традициям мы считались их высокими и почетными покровителями. Отступившись от интересов всего человечества, мы отступились от своих интересов. Ты видишь, в водах Крита республика барахтается среди других держав, словно цесарка среди морских чаек. Вот куда завела нас дружественная нация!
Префект запротестовал:
– Фремон, не отзывайся плохо о союзе с Россией. Это лучшая избирательная реклама.
– Союз с Россией! – подхватил Фремон, размахивая вилкой.– Я встретил его зарождение радужными надеждами. Увы! Разве я знал, что с самого начала он втянет нас в партию султана-убийцы и приведет на Крит метать мелинитовые бомбы в христиан, виновных лишь в том, что их долгое время притесняли? Но мы старались угодить не России, а крупным банкам, вложившим свои капиталы в турецкие бумаги. И мы видели, с каким великодушным энтузиазмом приветствовал еврейский финансовый мир славную победу при Канее {138}.
– Вот она,– воскликнул префект,– вот она, политика чувства! А ты должен бы знать, куда она ведет. Не пойму, какого черта дались тебе греки. Они неинтересны.
– Ты прав, Вормс,– сказал инспектор изящных искусств.– Ты совершенно прав. Греки неинтересны. Они бедны. У них только и есть, что их синее море, лиловые холмы и обломки мрамора. Гиметский {139} мед не котируется на бирже. А вот турки, те действительно достойны внимания финансовой Европы. У них есть и беспорядок и средства. Они платят плохо, но платят много. С ними можно делать дела. Курсы на бирже растут. Все в порядке. Вот где источник вдохновения нашей внешней политики!
Вормс-Клавлен быстро перебил его и посмотрел на него с упреком.
– Брось, Жорж, не лукавь, ты отлично знаешь, что внешней политики у нас нет и быть не может.
XI
– Кажется, назначено на завтра,– сказал г-н де Термондр, входя в лавку Пайо.
Все поняли, что дело идет о казни Лекера, приказчика из мясной, 27 ноября приговоренного к смерти за убийство вдовы Усье. Молодым преступником интересовался весь город. Судья Рокенкур, человек светский и дамский угодник, любезно проводил в тюрьму г-жу Делион и г-жу де Громанс и через решетчатое окошечко в дверях камеры показал им приговоренного, игравшего в карты с тюремным сторожем. Со своей стороны смотритель тюрьмы Оссиан Коло, удостоенный академического отличия, охотно угощал своим смертником господ журналистов и видных граждан. В свое время г-н Оссиан Коло авторитетно высказался в печати по различным вопросам Уложения о наказаниях. Он гордился своей тюрьмой, устроенной согласно новейшим правилам, и не пренебрегал популярностью. Посетители с любопытством смотрели на Лекера, так как знали об отношениях, существовавших между этим двадцатилетним юношей и восьмидесятилетней вдовой, ставшей впоследствии его жертвой. Своим чудовищным скотством он повергал всех в изумление. Между тем тюремный священник, аббат Табари, со слезами на глазах рассказывал, что бедное дитя проявляет назидательнейшие чувства раскаяния и благочестия. А Лекер с утра до ночи три месяца подряд дулся в карты с тюремщиками и выкликал очки на их жаргоне, ибо был из одного с ними мира. Его плечи опустились, бычий загривок высох, и шея казалась теперь тощей и непомерно длинной. Все были того мнения, что он уже исчерпал всю меру отвращения, сострадания и любопытства своих сограждан и что пора с ним кончать.
– Завтра в шесть часов… Я узнал от самого Сюркуфа,– прибавил г-н де Термондр.– Гильотина уже в пути.
– Давно пора,– сказал доктор Форнероль.– Вот уж три ночи на перекрестке дез’Эве собирается толпа; были несчастные случаи. Сын Жюльенов упал с дерева вниз головой и проломил себе череп. Боюсь, что не удастся его спасти. А осужденному уже сейчас никто, даже сам президент республики, не в силах даровать жизнь,– продолжал доктор.– Этот юноша, до ареста такой силач и здоровяк,– теперь в последнем градусе чахотки.
– Вы были у него в камере? – спросил Пайо.
– Был несколько раз,– ответил доктор.– Я даже оказывал ему медицинскую помощь по просьбе Оссиана Коло, который чрезвычайно заботится о физическом и нравственном состоянии своих подопечных.
– Он филантроп,– сказал г-н де Термондр.– И надо признать, наша городская тюрьма – учреждение в своем роде замечательное: белые, чистые камеры расходятся лучами от центрального наблюдательного пункта и так хитро расположены, что арестованные всегда на виду, а им самим никого не видно. Ничего не скажешь, все хорошо обдумано, по последним правилам науки, идет в ногу с прогрессом. В прошлом году, путешествуя по Марокко, я видел в Танжере, во дворе, осененном тутовым деревом, жалкое глинобитное строение, перед которым клевал носом огромный негр в лохмотьях. Он был солдат и потому вооружен палкой. В узкие окна высовывались чьи-то смуглые руки и протягивали корзинки из ивовых прутьев. Это арестанты из окон тюрьмы за медяки предлагали прохожим произведения своего кропотливого труда. Гортанными голосами на все лады повторяли они мольбы и жалобы, которые прерывались руганью и яростными воплями. Они были заперты все вместе в одной большой камере и спорили из-за окон, потому что каждому хотелось просунуть свою корзинку. Слишком шумная ссора разбудила чернокожего солдата, и он палкой загнал назад, за тюремные стены, корзины и протянутые руки. Но вскоре появились новые руки, тоже коричневые с голубой татуировкой, как и те, что были раньше. Я полюбопытствовал взглянуть через щель старой деревянной двери внутрь тюрьмы. В полутьме я увидел толпу оборванцев, растянувшихся на голой земле, бронзовые тела в красных лохмотьях, суровые лица, тюрбаны, почтенные бороды; проворные негры, скаля зубы, быстро плели корзинки. Тут и там торчали опухшие ноги, обернутые грязными тряпками, плохо прикрывавшими язвы и нарывы. И видно было, даже слышно было, как все кишит паразитами. По временам раздавался смех. Черная курица долбила клювом загаженную землю. Солдат не торопил меня, интересуясь только тем, чтоб не упустить момент, когда я буду уходить, и протянуть руку. И мне вспомнился директор нашей образцовой департаментской тюрьмы. Я подумал: «Если бы Оссиан Коло побывал в Танжере, он заклеймил бы такое попустительство, такое отвратительное попустительство».
– В картине, нарисованной вами,– отозвался г-н Бержере,– я узнаю варварство. Оно менее жестоко, чем цивилизация. Мусульманские узники страдают лишь от равнодушия да иногда от жестокости своих стражей. Но им по крайней мере нечего бояться филантропов. Они живут сносно, потому что их не держат в одиночках. Всякая тюрьма – блаженство по сравнению с одиночным заключением, изобретенным нашими учеными криминалистами.
Цивилизованным народам присуще особое зверство, которое по своей жестокости превосходит все измышления варваров. Криминалист гораздо злее дикаря. Филантропы придумывают пытки, неизвестные ни в Персии, ни в Китае. Персидский палач морит узников голодом. И только филантроп додумался до того, чтоб морить их одиночеством. Вот это и есть настоящая пытка одиночным заключением. Нет равной ей по длительности и жестокости. К счастью, страдалец сходит с ума и перестает сознавать свои муки. Пытаются найти оправдание этой мерзости, ссылаясь на необходимость уберечь осужденного от развращающего влияния ему подобных и лишить его возможности совершать безнравственные или преступные деяния. Те, кто так рассуждают, слишком глупы, и только поэтому их нельзя считать лицемерами.
– Вы правы,– сказал г-н Мазюр,– но не будем несправедливы к своему времени. Революция, сумевшая провести судебную реформу, значительно улучшила участь заключенных. При старом режиме тюрьмы были по большей части смрадными и темными.
– Правда, люди во все времена были злы и жестоки и всегда находили наслаждение в издевательствах над несчастными,– ответил г-н Бержере.– Но по крайней мере до появления филантропов людей мучили просто из чувства ненависти и мести, а не ради исправления их нравственности.
– Вы забываете,– возразил г-н Мазюр,– что средние века знали филантропию, и притом самого гнусного свойства – филантропию духовную. Ведь именно так должны быть названы деяния, в которых выразился дух святой инквизиции. Ее суд посылал еретиков на костер из чистого милосердия, ибо, принося в жертву тело, он, по его словам, спасал душу.
– Нет, суд святой инквизиции этого не говорил и не думал,– сказал г-н Бержере.– Виктор Гюго действительно поверил, что Торквемада {140} сжигал людей для их же блага, дабы ценой кратких страданий обеспечить им вечное блаженство. На этой мысли он построил драму, сверкающую антитезами. Но мысль эта не выдерживает критики. И я не понимаю, как могли вы, столь ученый человек, так сказать вскормленный древними рукописями, поддаться на вымыслы поэта. На самом деле суд святой инквизиции, предавая еретика светской власти, отсекал больной член у церкви из страха, как бы зараза не распространилась на все тело. А этот самый отсеченный предоставлялся воле божьей! Вот он, дух инквизиции. Он ужасен, но не романтичен. А то, что вы справедливо называете духовной филантропией, проявлялось в наказании, которое святая инквизиция налагала на заблудших овец, вернувшихся в лоно церкви. Она милостиво осуждала их на вечное заточение и замуровывала ради спасения их душ. Но я имел в виду только гражданские тюрьмы, какими они были в средние века и в новое время, до царствования Людовика Четырнадцатого.
– Это правда, что одиночное заключение не дало ожидаемых результатов, благоприятных для нравственного возрождения осужденного,– согласился г-н де Термондр.
– Одиночное заключение,– сказал доктор Форнероль,– часто вызывает довольно серьезные психические заболевания. Следует, правда, заметить, что преступники предрасположены к подобного рода расстройствам. Ныне признано, что преступники – это дегенераты. Благодаря любезности господина Оссиана Коло я имел возможность осмотреть интересующего нас убийцу, этого самого Лекера. Я нашел у него физические недостатки. Так, например, у него неправильные зубы. Отсюда я заключаю, что он не вполне ответствен за свои поступки.
– Однако у одной из сестер Митридата {141} был двойной ряд зубов на каждой челюсти, а брат высоко ценил возвышенность ее души,– заметил г-н Бержере.– Он так нежно любил ее, что, спасаясь от преследований Лукулла {142}, послал ей шнурок, дабы она не попалась живой в руки римлян. Она оправдала доброе мнение Митридата,– приняла удавку с радостным спокойствием и сказала: «Я благодарна моему брату царю за то, что среди одолевающих его забот он вспомнил о моей чести». Из этого примера видно, что неправильные зубы не мешают героизму.
– У интересующего нас Лекера,– продолжал доктор,– есть и другие особенности, которые несомненно представляют интерес с точки зрения науки. Как у многих прирожденных преступников, у него притуплена чувствительность. Я имел возможность освидетельствовать Лекера. У него все тело покрыто татуировкой. И приходится только удивляться извращенной фантазии, руководившей выбором сцен и предметов, изображенных у него на коже.
– Вот как? – сказал г-н де Термондр.
– Хорошо бы,– продолжал доктор Форнероль,– препарировать по всем правилам искусства кожу этого субъекта и отдать в наш музей. Но мне хотелось обратить ваше внимание не на характер татуировки, а на ее изобилие и распределение по телу. Некоторые моменты операции должны были причинить такую боль, какую вряд ли мог бы вынести человек с нормальной чувствительностью.
– Постойте! Я вас перебью,– сказал г-н де Термондр.– По всему видно, что вы незнакомы с моим другом Жилли. Однако он довольно известен. Жилли еще очень молодым, не то в тысяча восемьсот восемьдесят пятом, не то в тысяча восемьсот восемьдесят шестом году, совершил кругосветное путешествие со своим другом лордом Торнбриджем на яхте «Old friend» [22]22
«Старый друг» (англ.).
[Закрыть]. Жилли клянется, что за все время плавания, которое бывало и благоприятным и неблагоприятным, ни лорд Торнбридж, ни он носа не показали на палубу, а просидели все время в рубке, где пили шампанское в компании старого марсового матроса королевского флота, обучившегося искусству татуировки у одного тасманского вождя. За время путешествия этот старик марсовой покрыл обоих друзей татуировкой с головы до пят. И Жилли вернулся во Францию весь разрисованный лисьей охотой, содержащей не менее трехсот двадцати четырех фигур – мужчин, женщин, лошадей и собак. Он с удовольствием их показывает добрым друзьям в ресторане за ужином. Правда, я не знаю, притуплена ли чувствительность у моего друга Жилли, но уверяю вас, что он славный малый, порядочный человек и неспособен…
– Но, доктор, если вы полагаете, что существуют прирожденные преступники, и если вам кажется, что мясник Лекер, как вы говорите, не вполне ответствен за свои поступки, так как от природы предрасположен к преступлению, неужели вы считаете справедливым, чтобы его гильотинировали? – спросил г-н Бержере.
Доктор пожал плечами:
– А что же прикажете с ним делать?
– Разумеется, судьба этого субъекта меня мало трогает,– сказал г-н Бержере.– Но я вообще против смертной казни.
– Объясните, Бержере, почему? – воскликнул архивариус Мазюр, питавший восторженные чувства к девяносто третьему году и террору и приписывавший гильотине какую-то таинственную силу и нравственную красоту.– Я стою за отмену смертной казни для уголовных преступников и за ее восстановление для политических.
Во время этой речи, исполненной гражданских чувств, вошел г-н Жорж Фремон, инспектор художественных музеев, которому г-н де Термондр назначил свидание в лавке Пайо. Они собирались вместе осмотреть «дом королевы Маргариты». Г-н Бержере с некоторым трепетом поглядел на г-на Фремона и почувствовал себя совсем ничтожным рядом с такой значительной особой. Мыслей он никогда не боялся, а перед людьми робел.
Господин де Термондр не захватил ключа от «дома королевы Маргариты». Он послал за ним Леона, а пока пригласил Жоржа Фремона в букинистический угол.
– Господин Бержере расхваливал сейчас тюрьмы старого режима,– сказал он.
– Вовсе нет,– возразил г-н Бержере, слегка смутившись,– вовсе нет. Это были смрадные ямы. Несчастные узники томились там в оковах. Но они жили не в одиночестве – у них были товарищи по темнице. И горожане, знатные господа и дамы, посещали их. Посещение темницы считалось одним из семи подвигов милосердия. Теперь же никому и в голову не придет посещать узников. Впрочем, тюремными правилами это и не разрешается.
– Совершенно верно,– заметил г-н де Термондр,– прежде существовал обычай посещать тюрьмы. В моем собрании эстампов есть гравюра Авраама Босса {143}, где изображен дворянин в шляпе с перьями и дама в парчовом платье с венецианским кружевом, пришедшие в темницу, которая кишит оборванцами в жалких лохмотьях. Этот эстамп принадлежит к серии из семи досок, имеющейся у меня в старинных оттисках. Вообще же надо остерегаться подделок, так как позднее понаделали отпечатков с изношенных досок.
– Посещение узников,– сказал г-н Жорж Фремон,– обычный сюжет христианского искусства в Италии, Фландрии и Франции. Так, его с поразительной правдивостью использовал делла Роббиа {144} на фризе из цветной терракоты, который великолепной полосой опоясывает госпиталь в Пистойе. Вы бывали в Пистойе, господин Бержере?
Преподавателю латыни пришлось сознаться, что он не бывал в Италии.
Господин де Термондр, стоявший у дверей, тронул г-на Фремона за локоть:
– Господин Фремон, взгляните на площадь, справа от церкви. Вон идет самая красивая женщина в нашем городе.
– Это госпожа де Громанс,– сказал г-н Бержере.– Она очаровательна.
– Она дает обильную пищу для толков,– заметил г-н Мазюр.– Госпожа де Громанс – урожденная Шапон. Ее отец был стряпчим и самым бессовестным ростовщиком в департаменте. А она по типу настоящая аристократка.
– Так называемый аристократический тип,– отозвался Жорж Фремон,– понятие чисто отвлеченное. В нем не более реальных признаков породы, чем в классическом типе вакханки или музы. Я неоднократно задавал себе вопрос, как создался тип аристократки, как он запечатлелся в народном сознании. Мне кажется, он сложился из весьма разнообразных реальных элементов. Среди этих элементов я указал бы на актрис драмы и комедии старого театра Жимназ и Французского театра, а также на актрис из театров Крымского бульвара и Порт-Сен-Мартен, в течение столетия показавших французам, большим ценителям театральных представлений, множество принцесс и светских дам. Надо также отметить натурщиц, с которых наши современные художники писали королев и герцогинь для своих исторических и жанровых картин. Не следует пренебрегать и более новым, не столь распространенным, но весьма действенным влиянием живых манекенов из ателье известных портных, красивых девушек, высоких и стройных, умеющих носить туалеты. А ведь все эти актрисы, натурщицы, продавщицы – плебейского происхождения. Отсюда я заключаю, что тип аристократки сложился исключительно из прелестей простолюдинок. В таком случае нечего удивляться аристократическому типу госпожи де Громанс, урожденной Шапон. Она изящна, и – что большая редкость в ваших городах с неровными мостовыми и грязными тротуарами – у нее хорошая походка. Но мне сдается, что зад у нее несколько плосковатый. Это большой недостаток.
Господин Бержере, подняв нос от XXXVIII тома «Всеобщей истории путешествий», с восхищением взглянул на этого парижанина с пламенно-рыжей бородой, который холодно и строго разбирал пленительную красоту и обаятельные формы г-жи де Громанс.
– Теперь, когда мне известен ваш вкус, я познакомлю вас с моей тетушкой Куртре,– сказал г-н де Термондр.– Она могучего телосложения и умещается только в одно определенное фамильное кресло, которое уже в течение трех веков гостеприимно раскрывает свои непомерно широкие объятия всем старым дамам семьи Куртре-Майян. Физиономия тетушки соответствует всему прочему и, надеюсь, вам понравится. Красная, как помидор, с белокурыми, довольно эффектными усами, которым она предоставляет расти по их воле. Да, тетушка Куртре – не того типа, как ваши актрисы, натурщицы и манекенщицы!
– Заранее чувствую, что ваша почтенная тетушка придется мне по вкусу,– ответил г-н Фремон.
– В прежние времена образ жизни провинциальных дворян не отличался от образа жизни нынешних крупных фермеров. Значит, и по виду они были схожи,– заметил г-н Мазюр.
– Несомненно порода мельчает,– сказал доктор Форнероль.
– Вы полагаете? – спросил г-н Фремон.– Но в пятнадцатом – шестнадцатом веках цвет итальянского и французского рыцарства составляли, видимо, люди в достаточной мере тщедушные. Княжеские доспехи конца средних веков и эпохи Возрождения, мастерски выкованные, с искусной насечкой и чеканным узором, так узки в плечах и талии, что человеку нашего времени было бы в них тесно. Почти все они изготовлены для маленьких и щуплых мужчин. Действительно, если судить по французским портретам пятнадцатого века и по миниатюрам Жеана Фуке {145}, народ тогда был довольно низкорослый.