Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 4. Современная история"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 43 страниц)
– Да, генерал, я пришел попросить вас потрудиться на благо церкви. Вы знаете аббата Лантеня, ректора нашей духовной семинарии. Это пастырь, выдающийся добродетелью и ученостью, великий богослов.
– Я несколько раз встречался с аббатом Лантенем. Он произвел на меня приятное впечатление. Но…
– О генерал, если бы вам довелось слышать его духовные беседы, вы были бы, как и я, поражены его ученостью. А ведь я мог оценить далеко не все. Тридцать лет жизни провел я, напоминая о господе боге бедным солдатам, лежащим на лазаретных койках. Утешал их табачком да словом божьим. А теперь вот уже двадцать пять лет как исповедую благочестивых монахинь; ничего не скажешь, они добродетельны, но характер у них куда хуже, чем у моих солдатиков. Мне некогда было читать отцов церкви; у меня ни ума, ни богословских знаний недостанет, чтоб оценить по заслугам аббата Лантеня. Он ходячая библиотека. Во всяком случае, могу вас уверить, генерал, что у него слово не расходится с делом и дело со словом.
И старик священник, хитро подмигнув, прибавил:
– К сожалению, не все духовные лица таковы.
– И не все военные,– поддакнул генерал с невеселой улыбкой.
И они сочувственно взглянули друг на друга, так как оба не терпели происков и лжи.
Однако аббат де Лалонд не забыл, зачем пришел, и такими словами закончил похвалу аббату Лантеню:
– Он превосходный пастырь. Будь он военным, из него вышел бы превосходный солдат.
Но генерал вдруг спросил:
– Но что же я могу для него сделать?
– Помочь ему надеть фиолетовые чулки, которые он вполне заслужил. Выставлена его кандидатура на пустующий епископский престол в Туркуэне. Я прошу вас поддержать ее в министерстве юстиции и культов, мне говорили, что вы лично знакомы с министром.
Генерал покачал головой. Он никогда и ничего не просил у правительства. Картье де Шальмо, монархист и христианин, относился к республике с глубоким, молчаливым и непоколебимым осуждением. Он не читал газет, ни с кем не разговаривал и принципиально презирал гражданскую власть, действиями которой не интересовался. Он повиновался и молчал. Окрестных помещиков восхищала его скорбная покорность, порожденная чувством долга, подкрепленная глубоким презрением ко всему невоенному, еще подчеркнутая затрудненностью мысли и речи, которая становилась все заметнее и трогательнее по мере того, как усиливалась его болезнь печени.
Все знали, что в глубине души генерал Картье де Шальмо остался верен королевской власти. Но не все знали, что однажды, в 1893 году, он был поражен в самое сердце, поражен, как сказали бы христиане, той благодатью, которая молнией озаряет душу человека и в то же время переполняет ее глубоким и нежданным умилением. Событие это случилось 4 июня в пять часов вечера в зале префектуры, убранном цветами, которые собственноручно поставила в вазы супруга префекта. Там президент Карно {22}, бывший проездом в городе, принимал офицеров гарнизона. Генерал Картье де Шальмо, присутствовавший со своим штабом, впервые увидал президента и вдруг без логических оснований, без видимых причин был охвачен потрясающим восторгом. Спокойная важность и целомудренная чопорность главы государства сразу сломили все его предрассудки. Он забыл, что перед ним штатский правитель. Он ощутил благоговение и любовь. Он вдруг почувствовал, что связан узами взаимного понимания и уважения с этим человеком, таким же, как и он, желтым и грустным, но величественным и невозмутимым, как монарх. По-военному проглатывая слоги, быстро пробормотал он официальное приветствие, выученное наизусть. Президент ответил: «Благодарю вас от имени республики и родины, которой вы неподкупно служите». И тут вся преданность отсутствующему монарху, накопившаяся у генерала Картье де Шальмо за двадцать пять лет, хлынула из его сердца на президента, кроткое лицо которого поражало своей неподвижностью,– он говорил печальным голосом, не шевеля ни щеками, ни губами, словно запечатанными черной бородой. В его восковом лице, с тусклыми честными глазами, в чахлой груди, через которую торжественно протянулась красная орденская лента, во всем его облике больного автомата генерал почувствовал величие главы государства и невзгоды несчастливца, не умеющего улыбаться. И восхищение соединилось в нем с нежностью.
Год спустя он узнал о трагической кончине президента, ради спасения которого охотно пожертвовал бы жизнью, и с тех пор мысленно представлял себе его неподвижным и черным, как знамя, скатанное вокруг древка, покрытое чехлом и поставленное в угол в казарме.
С той поры он потерял интерес к гражданским правителям Франции. Он знал только свое непосредственное начальство и повиновался ему с мрачной пунктуальностью. Его тяготило, что приходится отказывать аббату де Лалонду, поэтому он призадумался, а затем объяснил свои основания:
– Это вопрос принципа. Я никогда ничего не прошу у правительства. Вы со мной согласны? Правда? Ведь когда поставишь себе что-либо за правило…
Аббат посмотрел на него, и грусть, словно облачко, набежала на его старческое, блаженно улыбающееся лицо.
– Ну, как я могу с вами согласиться, генерал, когда сам только и знаю, что о чем-нибудь прошу? Я ведь закоренелый попрошайка. Ради господа бога и ради бедных я обращался ко всем сильным мира сего, к министрам короля Луи-Филиппа, временного правительства, Наполеона Третьего, к министрам правительства нравственного порядка {23} и к теперешним республиканским властям. Все они помогали мне сделать доброе дело. И раз вы знакомы с министром культов…
В это мгновение в коридоре раздался крикливый голос:
– Цыпонька! Цыпонька!
И в комнату ураганом ворвалась дородная дама в пеньюаре, в венце из папильоток на седой голове. Это была жена генерала, звавшая его завтракать.
Она с властной нежностью встряхнула мужа, еще раз крикнув: «Цыпонька!» – и тут только заметила старика аббата, прижавшегося к двери.
Она извинилась за небрежность туалета. По утрам хлопот не оберешься! Три дочери, два сына, сирота-племянник и муж – семеро детей на руках!
– Ах, сударыня, сам бог вас послал! – воскликнул аббат.– Вы мой ангел-хранитель!
– Я ваш ангел-хранитель?
Под серым капотом величественно вздымались могучие формы многодетной матери. Ее лоснящаяся усатая физиономия сияла гордостью почтенной матроны; по непринужденным движениям в ней сразу можно было признать рачительную хозяйку, у которой в руках все спорится, и в то же время светскую даму, привыкшую к знакам внимания. Она заслоняла собой генерала. Полина была его домашней фортуной и добрым гением; мужественной и твердой рукой вела она его бедный, но пышный дом, работала за прачку, за кухарку, за портниху, за горничную, воспитательницу, сиделку, даже за модистку, правда с несколько наивным пристрастием ко всему кричащему, а на званых обедах и приемах импонировала всем гостям непогрешимо хорошим тоном, величественным профилем и все еще красивыми плечами. Вся дивизия в один голос утверждала, что, ежели бы генерала сделали военным министром, генеральша не посрамила бы супруга, принимая гостей в особняке на Сен-Жерменском бульваре.
Кипучая деятельность генеральши не ограничивалась собственно семьей: она не жалела своих трудов на богоугодные дела и благотворительность. Генеральша Картье де Шальмо была попечительницей трех приютов и двенадцати богоугодных заведений, на которые указал ей кардинал-архиепископ. Монсеньер Шарло питал к ней особое расположение и не раз говорил с любезной улыбкой: «Вы командуете армией христианского милосердия». И, как добрый католик, монсеньер Шарло неизменно добавлял:
– А иного милосердия, кроме христианского, нет. Ибо только церковь может разрешить социальные проблемы, которые поражают наш ум своей трудностью и непрестанно заботят мое пастырское сердце.
Так же думала и генеральша Картье де Шальмо. Она была благочестива свыше всякой меры, всем напоказ, и часто в ее благочестии было что-то крикливое, как в цветах на ее шляпках и в звуке ее голоса. Ее шумная вера неудержимо выпирала наружу, как и грудь ее, вмещающая эту веру, и расцветала особенно пышным цветом в гостиных. Пылкостью своих религиозных чувств генеральша часто вредила мужу. Но ни он, ни она не обращали на это внимания. Генерал тоже был религиозен, что не помешало бы ему арестовать кардинала-архиепископа, будь на то приказ за подписью военного министра. Тем не менее демократы ему не доверяли. Даже сам префект, отнюдь не отличавшийся фанатизмом, считал генерала Картье де Шальмо человеком опасным. Виновата в этом была генеральша. Она была честолюбива, но исполнена чувства долга и неспособна отречься от господа бога.
– Как же я могу быть вашим ангелом-хранителем, господин аббат?
И, узнав, что вопрос шел о кандидатуре на туркуэнскую епископскую кафедру аббата Лантеня, человека твердой и высокой добродетели, она оживилась и тут же проявила готовность взяться за это дело.
– Вот такие епископы нам и нужны. Аббат Лантень должен получить епархию.
Старик аббат не дал остыть такому похвальному рвению.
– Сударыня, убедите генерала написать министру культов, он ведь с ним в хороших отношениях.
Она энергично тряхнула венцом из папильоток.
– Нет, господин аббат. Муж не станет писать. Незачем и настаивать. Он полагает, что военный не должен ни о чем просить. И он прав. Отец мой держался тех же взглядов. Вы знавали его, господин аббат, и помните, что он был достойным человеком и хорошим солдатом.
Бывший полковой священник хлопнул себя по лбу.
– Полковник де Бальни! Ну, как же, разумеется, знавал. Он был герой и христианин.
Тут в разговор вмешался генерал:
– Мой тесть, полковник де Бальни, славился главным образом тем, что помнил наизусть весь кавалерийский устав тысяча восемьсот двадцать девятого года. Устав этот был так сложен, что мало кто из офицеров помнил его наизусть. Впоследствии он был отменен, и полковник де Бальни впал в уныние, что ускорило его кончину. Затем были введены новые уставы, значительно более простые, и это надо считать их неоспоримым преимуществом. И тем не менее я постоянно задаю себе вопрос, не лучше ли было при прежнем положении дел. Надо быть требовательным к кавалеристу, иначе ничего от него не добьешься. То же самое и с пехотинцем.
И генерал принялся заботливо передвигать свою картонную дивизию, разложенную по коробочкам.
Генеральша не впервые слышала эти слова. Она неизменно отвечала на них одним и тем же. И на этот раз она опять сказала:
– Цыпонька! Ну, как ты можешь говорить, будто папаша умер с горя, когда с ним случился удар во время смотра.
Старик аббат с простодушной хитростью перевел разговор на интересующую его тему:
– Ах, сударыня, ваш почтенный батюшка несомненно оценил бы аббата Лантеня по заслугам, и возведение этого пастыря в епископский сан отвечало бы его желаниям.
– И моим также, господин аббат,– сказала генеральша.– Муж не может и не должен предпринимать никаких шагов. Но я, если только вы думаете, что мое вмешательство может принести пользу, шепну словечко монсеньеру. Нашего архиепископа я не боюсь.
– Конечно, одно слово из ваших уст…– пробормотал аббат.– Монсеньер Шарло отнесется к вашей просьбе благосклонно.
Генеральша заявила, что увидит архиепископа на освящении богоугодного заведения «Хлеб святого Антония», попечительницей коего она состояла, и что там…
Вдруг она спохватилась:
– Котлеты!.. Простите, господин аббат!..
Она выскочила на лестницу и оттуда громко отдала распоряжение кухарке. Потом вернулась в комнату.
– И там я отведу его в сторонку и попрошу замолвить нунцию словечко за аббата Лантеня. Ведь это как раз и требуется?
Старичок аббат сделал движение, как бы собираясь пожать ей обе руки.
– Именно это, сударыня. Да пребудет с вами святой Антоний Падуанский и да поможет вам убедить монсеньера Шарло. Это великий святой. Я имею в виду святого Антония… Напрасно дамы думают, будто он только и знает, что разыскивать потерянные драгоценности. У него на небесах есть дела поважнее. Куда лучше просить его о хлебе насущном для бедняков. Вы это поняли. «Хлеб святого Антония» – угодное господу дело. Надо будет поближе с ним познакомиться. Но упаси меня бог заикнуться об этом моим сестрам.
Он имел в виду сестер женской общины, где был духовником.
– У них и без того много богоугодных заведений. Они жены достойные, но они мелочны и придают слишком большое значение обрядам.
Он вздохнул, вспомнив то время, когда был полковым священником, трагические дни войны, вспомнив, как он сопровождал раненых, лежащих на лазаретных носилках, и вливал им в рот глоток водки, ибо обычно осуществлял свое апостольское служение, раздавая водку и табак. И снова он поддался соблазну поговорить о битвах под Мецом и стал рассказывать разные случаи из военной жизни. Большинство их относилось к саперу по имени Лармуаз, уроженцу Лотарингии, малому, неистощимому на выдумки.
– Я не рассказывал вам, генерал, что этот самый пройдоха сапер каждое утро притаскивал мне мешок картошки. Вот как-то я и спрашиваю, где он ее раздобыл. А он мне в ответ: «В неприятельских окопах». Я говорю: «Сумасшедший!» Ну вот он и объяснил, что среди немецких караульных отыскались у него свои. «Свои?» – «Да, свои, земляки. Нас только граница и разделяет. Ну, обнялись, покалякали про родных, про знакомых. Они и говорят: «Бери картошки сколько душе угодно».
И аббат прибавил:
– Этот простой случай лучше всяких рассуждений убедил меня в несправедливости и жестокости войны.
– Да,– сказал генерал,– такое нежелательное общение наблюдается иногда, когда две армии стоят в непосредственной близости одна от другой. Это надо сурово пресекать, считаясь, конечно, с обстоятельствами.
VII
В этот вечер аббат Лантень, ректор духовной семинарии, гуляя по крепостному валу, встретил г-на Бержере, преподавателя филологического факультета, слывшего человеком умным, хотя и большим оригиналом. Аббат прощал ему скепсис и охотно с ним беседовал, когда они встречались на валу под вязами, если только там не было других гуляющих. И г-ну Бержере тоже было интересно заглянуть в душу умного священника. Они оба знали, что их беседы на скамейке под вязами не нравились ни декану факультета, ни архиепископу. Но аббат Лантень презирал житейскую осмотрительность, а г-н Бержере, усталый, разочарованный, грустный, пренебрегал бесполезной осторожностью.
Он был неверующим, но, как человек со вкусом, не щеголял своим неверием; а из-за богомольной жены и из-за дочерей, усердно изучавших закон божий, в министерстве его считали клерикалом; добрые же католики и ревностные патриоты вменяли ему в вину кое-какие приписываемые ему речи. Обманувшись в своих честолюбивых надеждах, он хотел по крайней мере жить на свой лад и, не сумев стать приятным для своих сограждан, находил удовольствие в том, что понемногу старался стать для них неприятным.
В этот тихий и светлый вечер г-н Бержере, увидев ректора семинарии, вышедшего на свою обычную прогулку, отправился ему навстречу до первых вязов городского сада.
– «Благоприятны мне места, где вас я встретил»,– сказал аббат Лантень, позволявший себе невинное кокетство – блеснуть знанием литературы перед профессором университета.
В нескольких неопределенных фразах они высказали друг другу ту глубокую жалость, которую внушал им сей мир. Только аббат Лантень оплакивал упадок этого древнего города, славившегося в средние века ученостью и философской мыслью, а ныне подпавшего под власть нескольких лавочников и франкмасонов; г-н же Бержере, наоборот, сказал:
– И тогда люди были такими же, как и сейчас, не очень хорошими и не очень плохими.
– Нет! – возразил аббат.– Люди были сильны духом и крепки в вере в ту пору, когда Раймунд Великий {24}, прозванный «доктор Бальзамикус», преподавал здесь в городе весь свод человеческих знаний.
Аббат и профессор сели на каменную скамейку, на которой уже молча сидели два бледных и унылых старика. От скамейки до самых прибрежных тополей шел пологий зеленый склон, подернутый легкой дымкой.
– Господин аббат,– сказал профессор,– я, как и все, перелистал в городской библиотеке «Hortus» [9]9
«Сад» (лат.).
[Закрыть] и «Thesaurus» [10]10
«Сокровище» (лат.).
[Закрыть] Раймунда Великого. Кроме того, я прочитал только что выпущенную книгу аббата Казо, посвященную Раймунду Великому. И вот что поразило меня в этой книге…
– Аббат Казо мой ученик,– перебил аббат Лантень.– Его книга о Раймунде Великом насыщена фактическими данными, что очень ценно; она опирается на догматы христианской веры, что достойно еще большей похвалы и что редко теперь встречается, ибо вера слабеет в нынешней грешной Франции, которая была самой великой страной, пока она была и самой богословской.
– Книга господина Казо,– продолжал г-н Бержере,– заинтересовала меня с нескольких точек зрения. Не располагая богословскими познаниями, я многого не понял. Но, по-моему, блаженный Раймунд, монах, строго придерживавшийся учения церкви, требовал признания за учителем права высказывать два противоположных суждения по поводу одного и того же предмета – одно богословское, согласное с божественным откровением, другое – чисто человеческое, основанное на опыте и рассуждении. Доктор Бальзамикус, суровая статуя которого украшает двор архиепископского дворца, утверждал, насколько я понял, будто один и тот же человек, исходя из опыта и рассуждений, может отрицать истины, которые как христианин он признает и исповедует. И мне показалось, что ваш ученик, господин Казо, одобряет такую странную теорию.
Аббат Лантень, взволнованный этими словами, вытащил из кармана цветной шелковый платок, развернул его наподобие стяга и, широко раскрыв рот, высоко подняв пылающее чело, ринулся в предложенный ему словесный бой.
– Господин Бержере, я решаю в положительном смысле вопрос о том, можно ли иметь об одном и том же предмете два различных суждения: одно – богословское, то есть божественного происхождения, другое – чисто рассудочное или основанное на опыте, то есть человеческого происхождения. И я берусь доказать законность этого кажущегося противоречия на самом простом примере. Иной раз, сидя в кабинете за столом, заваленном книгами и бумагами, вы говорите: «Уму непостижимо! Сейчас только положил на этот самый стол нож для разрезания бумаги, а теперь не нахожу его. Я его так и вижу перед собой, вот так, кажется, и вижу, и все-таки я его не вижу». Размышляя так, господин Бержере, вы высказываете об одном и том же предмете два противоположных суждения: одно, что ваш нож на столе, потому что должен там быть,– суждение, основанное на рассудке, другое – что ножа на столе нет, раз вы его там не находите,– суждение, основанное на опыте. Вот два несогласуемых суждения об одном и том же предмете. И они одновременны. В одно и то же время вы утверждаете присутствие и отсутствие ножа. Вы говорите: «Он тут, я в этом уверен»,– и в то же время ваш опыт устанавливает, что его здесь нет.
И, закончив доказательство, аббат Лантень потряс своим клетчатым, испачканным в табаке платком, как ярким стягом схоластики.
Но он не убедил преподавателя филологического факультета. Тот без труда доказал всю порочность приведенного софизма; он ответил не громко, так как берег свой слабый голос, что, разыскивая нож, он ощущал не одновременно, а последовательно страх и надежду, из-за неуверенности, которая не могла быть продолжительной; ибо в конечном счете он обязательно установил бы, есть на столе нож или его там нет.
– В вашем примере с ножом, господин аббат, нет ничего общего с тем противоречивым суждением, которое блаженный Раймунд, или господин Казо, или вы сами могли бы высказать о том или другом событии, изложенном в библии, одновременно утверждая и его достоверность и его ложность. Позвольте и мне привести пример. Я сошлюсь,– конечно, не потому, что хочу смутить вас, а просто потому, что этот пример сам собой напрашивается,– я сошлюсь на историю Иисуса Навина, остановившего солнце…
Господин Бержере облизнул губы и улыбнулся,– в глубине души он был вольтерьянцем.
– …на историю Иисуса Навина, остановившего солнце. Можете вы утверждать и то, что Иисус Навин остановил солнце, и то, что он его не останавливал?
Ректор семинарии, превосходный софист, нисколько не смутился. Он обратил на противника пламя очей и дыхание уст своих:
– Со всеми особыми оговорками относительно истинного толкования, одновременно буквального и духовного, того места из «Книги Иисуса Навина», которое вы имеете в виду и на котором уже до вас опрометчиво споткнулись многие маловеры, я без колебания отвечу: «Да, у меня два разных суждения об этом чуде. Как человек, знающий физику, я верю, что земля вращается вокруг неподвижного солнца. А как человек, изучавший богословие, я верю, что Иисус Навин остановил солнце. Здесь есть противоречие. Но противоречие, легко устранимое. Я вам это сейчас докажу. Наше представление о солнце чисто человеческое; оно относится только к человеку и не обязательно для бога. Для человека солнце не вращается вокруг земли. Согласен и всецело присоединяюсь к Копернику. Но не буду же я принуждать господа бога стать, как и я, последователем Коперника, и не буду же я доискиваться, вращается или не вращается для бога солнце вокруг земли. По правде говоря, я и без «Книги Иисуса Навина» знаю, что человеческая астрономия необязательна для бога. Теории времени, числа и пространства не охватывают бесконечность, и нелепо ловить духа святого на физических или математических трудностях.
– Значит,– спросил г-н Бержере,– вы допускаете, что даже в математике возможны два противоположных суждения – человеческое и божественное?
– Я далек от такой крайности,– ответил аббат Лантень.– Точность математики сближает ее с абсолютной истиной. Числа же опасны только постольку, поскольку разум, видя в них первопричину, может впасть в заблуждение и рассматривать всю вселенную лишь как систему чисел. Подобное заблуждение было осуждено церковью. Во всяком случае, я без малейшего колебания утверждаю, что есть математика человеческая и математика божественная. Конечно, между ними не должно быть противоречия, и вы, надеюсь, не ожидаете услышать от меня, что для бога три плюс три равно девяти. Но нам неизвестны все свойства чисел, а богу они известны.
Я знаю духовных лиц, которых считают выдающимися и которые утверждают, что между наукой и богословием не должно быть противоречий. Мне противна такая дерзость, я сказал бы даже: такое богохульство, потому что разве это не богохульство – заставлять вечную, абсолютную истину применяться к несовершенной и временной истине, именуемой наукой? Это безумное стремление уподобить видимый мир невидимому, тело – душе породило множество жалких и пагубных идей, в которых обнаружилось все безрассудство и слабость современных его апологетов. Один видный член ордена иезуитов допускает многочисленность обитаемых миров; он готов признать, что на Марсе и Венере живут разумные существа, лишь бы за землей сохранилось преимущество христианской веры, что делает землю исключительной и единственной в мироздании. Другой ученый богослов, с достоинством занимавший в Сорбонне ныне упраздненную кафедру богословия, допускает, что геологи могут найти следы преадамитов, и сводит сотворение мира, о котором учит библия, к устройству небольшой области вселенной для пребывания там Адама и его потомства. О тупое безумие! О жалкая дерзость! О древнее, как мир, и уже стократ осужденное новшество! Посягательство на божественное единство! Не лучше ли, подобно Раймунду Великому и его историографу, утверждать невозможность слияния науки и религии, так же как относительного и абсолютного, конечного и бесконечного, тени и света?
– Господин аббат,– сказал профессор,– вы презираете науку.
Аббат покачал головой.
– Вовсе нет, господин Бержере, вовсе нет! Наоборот, я, по примеру святого Фомы Аквинского и всех великих учителей церкви, считаю, что науке и философии должно быть отведено почетное место в школах.
Нельзя презирать науку и не презирать разума; нельзя презирать разум и не презирать человека; нельзя презирать человека и не оскорблять бога. Безрассудный скептицизм, который нападает на человеческий разум,– первая ступень к тому преступному скептицизму, который восстает на божественные тайны. Я почитаю науку за благодеяние, ниспосланное нам богом. Но, если бог дал нам науку, это не значит, что он дал нам свою науку. Его геометрия – не наша геометрия. Наша ограничена плоскостью и пространством, его же безгранична. Он нас не обманул,– вот почему я полагаю, что существует истинная человеческая наука. Он нам не все открыл,– вот почему я утверждаю, что даже истинная наука бессильна и не может быть в полном соответствии с предвечной истиной. И каждый раз, как мне приходится сталкиваться с этим несоответствием, я подхожу к нему безбоязненно: оно не доказывает ничего противного небу или земле.
Господин Бержере признался, что такая теория представляется ему столь же остроумной, сколь смелой, и во всяком случае соблюдающей интересы религии.
– Но,– прибавил он,– наш архиепископ мыслит иначе. В своих пастырских посланиях монсеньер Шарло охотно распространяется об истинах религии, подтвержденных научными открытиями, например опытами Пастера.
– О, его высокопреосвященство соблюдает евангельскую нищету, по крайней мере в философии,– ответил аббат гнусавым, свистящим от презрения голосом.
И в тот момент, как эти слова бичом рассекли воздух, по аллее мимо скамейки проплыла пузатая стеганая сутана, увенчанная широкополой шляпой.
– Говорите тише, господин аббат,– сказал преподаватель филологического факультета,– вас слышит аббат Гитрель.
VIII
Префект Вормс-Клавлен беседовал с аббатом Гитрелем в лавке Рондоно-младшего, ювелира и золотых дел мастера. Он развалился в кресле и положил ногу на ногу, задрав носок чуть не к самому подбородку смиренного аббата.
– Господин аббат, что там ни говори, а вы просвещенный пастырь; религия для вас – свод моральных предписаний, необходимых правил, а вовсе не отжившие догматы, не таинства, просто нелепые и совсем не таинственные.
Аббат Гитрель усвоил правила поведения, превосходные для духовного лица. Одним из этих правил было молчать во избежание соблазна и не выставлять на посмеяние безбожников истинную веру. И так как подобная осмотрительность соответствовала его душевному складу, он неуклонно соблюдал ее. Но префект не отличался деликатностью. Его большой, мясистый нос, его толстые губы казались какими-то мощными насосами, все в себя вбирающими и поглощающими, а его срезанный лоб и бесцветные навыкате глаза говорили о полном отсутствии душевной чуткости. Он не унимался, выдвигал против догматов христианской религии аргументы, бывшие в ходу в масонских ложах и литературных кофейнях, и в заключение заявил, что умный человек не может поверить ни единому слову катехизиса. Потом он опустил свою большую руку, унизанную перстнями, на плечо аббата и сказал:
– Вы молчите, дорогой аббат,– значит, вы со мной согласны.
Господину Гитрелю, в известной мере мученику за веру, пришлось исповедовать свои убеждения:
– Простите, господин префект; катехизис, эта тоненькая книжка, к которой в известных кругах считают нужным относиться с пренебрежением, содержит больше истин, чем толстые философские трактаты, нашумевшие на весь мир. Умозрительная ученость соединяется в катехизисе с поразительной простотой. Это не мое мнение; оно принадлежит выдающемуся философу, господину Жюлю Симону {25}, который ставит катехизис выше платоновского «Тимея».
Префект не осмелился оспаривать мнение бывшего министра. К тому же он вспомнил, что его непосредственный начальник, нынешний министр внутренних дел,– протестант. Он сказал:
– В качестве лица должностного я в равной мере уважаю все вероисповедания: и протестантское и католическое. В качестве частного лица я человек свободомыслящий, и если уж говорить о предпочтении той или другой религии, то, с вашего разрешения, господин аббат, я предпочел бы реформатскую.
Аббат Гитрель ответил елейным голосом:
– Разумеется, среди протестантов есть люди высокой нравственности, осмелюсь даже сказать, люди, могущие служить примером, если судить о них с мирской точки зрения. Но так называемая реформатская церковь отсечена от живого тела церкви католической, и рана еще сочится кровью.
На префекта не подействовала выразительная цитата, заимствованная из Боссюэ; он взял толстую сигару, закурил, затем протянул портсигар Гитрелю:
– Не угодно ли, господин аббат?
Префект предложил сигару г-ну Гитрелю, желая смутить его и ввести в соблазн, ибо не имел ни малейшего понятия о церковных правилах и полагал, что курение запрещено духовенству. По своему невежеству он думал, что, угостив аббата сигарой, введет его в грех, толкнет на ослушание, возможно даже на святотатство, чуть ли не на вероотступничество. Но г-н Гитрель спокойно взял сигару, бережно спрятал в карман своей ватной сутаны и добродушно сказал, что выкурит ее после ужина у себя в спальне.
Так беседовали в конторе ювелира префект Вормс-Клавлен и аббат Гитрель, преподаватель красноречия в духовной семинарии. Рондоно-младший, поставщик архиепископства, работавший также и на префектуру, молча присутствовал при их беседе, из деликатности не вмешиваясь в разговор. Он был занят деловыми письмами, и его гладкая лысина поблескивала над торговыми книгами и образцами ювелирных изделий, наваленными на столе.
Вдруг префект встал, отвел аббата Гитреля в другой конец комнаты, к окну, и шепнул ему на ухо:
– Дорогой Гитрель, вам известно, что место епископа туркуэнского вакантно?
– Да,– ответил аббат,– я слышал о смерти монсеньера Дюклу. Для французской церкви это тяжелая утрата. Монсеньер Дюклу при всех своих достоинствах был чрезвычайно скромен. Он был превосходным проповедником. Его пастырские поучения – образцы назидательного красноречия. Осмелюсь упомянуть, что знавал его в Орлеане; тогда он был еще аббатом Дюклу, настоятелем церкви святого Эверта; в то время он удостаивал меня своей благосклонностью и дружбой. Известие о его преждевременной кончине было для меня тяжелым ударом.
Он замолк, опустив в знак скорби углы губ.
– Не об этом сейчас речь,– сказал префект.– Он умер; речь о том, что ему надо найти заместителя.
Господин Гитрель мгновенно преобразился. Глаза у него стали маленькими и круглыми, как бусинки, а сам он сделался похож на крысу, увидевшую в кладовой сало.
– Вы понимаете, дорогой Гитрель,– продолжал префект,– что все это меня нисколько не касается. Не я назначаю епископов. Я, слава богу, не министр юстиции, не нунций и не папа.
И он расхохотался.
– Кстати, в каких вы отношениях с нунцием?