Текст книги "Цыганочка, ваш выход!"
Автор книги: Анастасия Туманова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Тьфу, стоеросина! – с сердцем сплюнула Нина. – Ничего умнее не выдумала?!
– Вот на тебя бы я посмотрела, милая моя, – с горечью сказала Танька, поворачивая к Нине бледное лицо. – Коли б твой мужик другую любил, а с тобой иногда неделями и слова бы не сказал! С тобой-то по два часа языком чесать может! И такие слова говорить, что я и во сне не увижу!
– Чушь какая! – взвилась Нина, с ужасом вспоминая, что пару дней назад за общим столом они с Мишкой действительно сцепились по поводу стихов Есенина, которые Нина очень любила, а Скворечико называл пьяными бабьими соплями. – Да мало ли с кем я языком чешу, ты всех их ко мне в полюбовники запишешь? Вот так и дала бы тебе в морду, кабы ты тяжёлая не была!
– И я б тебе дала, коли б польза оказалась, – с ненавистью сообщила Танька. – Вот чего ты за него не пошла, скажи мне, холера, что?! – заголосила она вдруг так, что Нина машинально оглянулась: не слышит ли кто. – Чем он тебе негоден был?! Где ты лучше нашла б, лахудра стриженая?! И какого такого царя небесного ты ждёшь? Уж так я надеялась, что ты за чекиста выпрыгнешь, ведь всем хорошо бы оказалось, – нет!!! Не гож нашей богородице оказался! Мишка от тебя ошалел – ты и ему оглобли завернула! Кого хочешь-то, скажи мне, брильянтовая моя?! Я тебе его на верёвке приведу и своими руками в стойло поставлю!!!
Нина невольно усмехнулась, но подавила смешок, взглянув в искажённое отчаянием лицо Таньки. Вздохнув, искренне сказала:
– Дура ты, дура… Никого я не хочу. Ещё года нет, как мой Ромка помер, а ты уж хочешь меня снова замуж засунуть. Да пропади они все пропадом, мужики эти, мне и без них хорошо. Девок бы вот только на ноги поднять, и больше ни о чём Бога не прошу. Вот тебе крест истинный.
Танька с сердцем сплюнула, отвернулась. Молчала и Нина. За окном совсем стемнело, начал падать снег. Нужно было зажечь лампу, но обе цыганки сидели неподвижно, глядя, как сквозят за окном вечерние тени.
– Уедешь, может? – безнадёжно, тихо спросила Танька. – Прости, что говорю так… Дом-то этот твой, отца твоего, и деда, и прадеда… Мы-то с Мишкой здесь Христа ради обитаем.
– Что за глу… – начала было Нина, но Танька только отмахнулась.
– Да замолчи ты… Мне и так мало радости перед тобой позориться. Но чего уж тут, коли сама виновата… Я ведь знала, видела, что Мишка за тобой пропадает. Знала, что он и на мне только со злости женится… Послать его надо было к чёртовой матери, а я, дурища… Подумала – ну чем я тебя-то хужей? Учёности, конечно, твоей у меня в помине нету, ну так бабам от грамоты неприятность одна. И солистка была познаменитее, чем ты, и господа у меня в ногах лежали, и фигура имелась… И люблю его! Всегда любила! Ещё за кобелём своим Серёжкой замужем была, а на Скворечико смотрела и думала: вот коль был бы этот цыган мой – каждый день богу свечку бы ставила! И пусть хоть пьёт, хоть бьёт, хоть гуляет! Как он меня замуж позвал – от радости глаза застило… Понадеялась, что я его так любить буду, что он о тебе думать забудет! Дура несчастная… – Танька низко опустила голову. Нина осторожно обняла её за плечи. Та, глубоко, горько вздохнув, не отстранилась.
– Танька, но куда мне ехать? – растерянно спросила Нина. – Видит бог, я тебе с Мишкой только счастья хочу… Я же не виновата, что вот так всё… Только куда же я поеду?
Танька только пожала плечами. Через минуту она поднялась и, взглянув прямо на Нину заплаканными, но уже сухими глазами, хрипло сказала:
– Забудь, пхэнори. И в самом деле… Что тут сделаешь? Будем уж жить, как жили… Только если я, спаси бог, увижу, что ты с моим мужиком… – Узкие глаза Лиски холодно, зло блеснули. – Клянусь, я тебя убью. Своими руками напополам разорву. И пусть потом твой чекист хоть расстреливает.
Нина ничего не сказала. Танька уже ушла, её шаги давно стихли на скрипучей лестнице, а Нина всё сидела за столом и, не замечая бегущих по лицу слёз, думала о том, куда ей теперь деваться. Отца с матерью больше нет, младшая сестра – за морем… Уехать к дяде в Смоленск?.. Нина знала, что там, в огромной семье, её примут с радостью и без лишних вопросов. В конце концов, вся таборная родня неизменно приезжала к дяде Григорию зимовать.
«Вот-вот, там же сейчас яблоку негде упасть… – горестно размышляла Нина. – Таборным, конечно, всё равно, они перин с подушками на пол накидают, разлягутся сверху и Богу спасибо скажут, что не на улице зимуют! А я куда денусь с девочками? Светка учиться пошла, ей читать нравится, гимнастикой заниматься ходит – где я ей там это всё возьму? Да и дяде сейчас тяжело… Лошадей ещё в войну отобрали, торговать давно нечем. Тётя Ира с невестками гадать ходит, тем и кормятся, а если ещё я им на шею свалюсь?.. Нет, в Смоленск только в самом крайнем случае, там и без нас ртов полно, как дядя нас всех потянет?..» Но, думая так, Нина лукавила. Ей попросту не хотелось жить бок о бок с таборной роднёй, к которой артистка Молдаванская относилась со смесью жалости и презрения. С малых лет перед глазами у Нины были пёстрые, запылённые лохмотья кочевых цыганок – их прокопчённые весёлые лица, золотые серьги и чёрные ноги с окаменевшими подошвами. Она знала, что таборные девчонки со спутанными косами могут целый день идти под палящим солнцем или проливным дождём. Она знала, что особым шиком было у них попрошайничать зимой босыми. Ей самой было зябко от одной мысли, что цыганята бегают голышом весь год напролёт.
Чем же так хороша для этих людей бродячая жизнь? Нина не понимала.
Зачем таборные цыганки – неграмотные, дикие – безропотно терпят кнут мужа? Почему с детских лет и до смерти таскаются по деревням с картами? Нину коробило от того, что кому-то не стыдно тянуть за подаянием руку, унизанную тяжёлыми золотыми кольцами. Позорище какое! И поехать сейчас туда, к ним?.. Толкаться на кухне с цыганками, слушать их бесконечные разговоры о родне, чужих свадьбах и крестинах, о том, где что можно добыть… «Они всю жизнь так живут, им другого не надо, им хорошо так – а я?.. Говорить мне с ними не о чем, они будут обижаться, считать, что я задираю нос… И ведь правы будут! А девочкам моим как там жить? Это здесь, в Москве, цыгане учатся – а там их только на смех будут поднимать, всю охоту отобьют. А куда сейчас без учёбы? Кабы я пять лет в гимназии не отсидела, где бы я сейчас службу нашла? Как все наши, торчала бы дома голодная да по прежним золотым денёчкам вздыхала… Нет, в Смоленск нельзя. Может, просто переехать куда-нибудь? Но как? И к кому? Разговоры пойдут, ещё цыгане подумают что-нибудь, ведь просто так из собственного дома не бегут… Господи, что же мне делать?! Тьфу, Мишка, поганец, наломал дров, выкручивай теперь мозги из-за него! Думай, куда из собственного дома сбежать! Вздумал жениться невесть зачем, и кому теперь хорошо?!» И, мучаясь этими мыслями, Нина знала: ничего не попишешь, всё равно придётся уезжать.
Цыгане с Живодёрки, узнав о том, что Нина собирается перебираться в Смоленск, к родне, ничуть не удивились: «Понятно, при дядьке кровном лучше! Поди-ка поживи в доме, где отца убили! Правильно, Нинка, решила – поезжай! Коли счастливая – и в Смоленске хлеб найдёшь!» Нина не знала, то ли смеяться ей, то ли плакать: никто не собирался удерживать её в доме, где она выросла и в котором никто больше её не ждал. Мишка тоже не сказал ей ни слова, хотя Нина то и дело ловила на себе его взгляд: тревожный, напряжённый. Но стоило Нине встретиться с ним глазами, как Скворечико отворачивался, и ни одного слова между ними так и не было сказано.
До её отъезда оставались считаные дни, когда Нину пригласили на крестины цыгане с Таганки. Пригласили, разумеется, не одну, а со всей Живодёркой, но Нина в последнее время сильно уставала от шума, громких разговоров, смеха и музыки. И, когда веселье было в самом разгаре, она потихоньку отыскала в сенях свою шубу и выскользнула за дверь.
Стоял тихий, морозный вечер, снег отчётливо хрустел под валенками, в чёрном небе ровно горели ледяные февральские звёзды. Деревья стояли в инее, а когда над крышами медленно всплыла луна, стало совсем светло. Нина медленно шла по пустой улице, стараясь не приближаться к чёрным норам подворотен, в которых время от времени наблюдалось подозрительное копошение. Замоскворечье она миновала без происшествий, на мосту её тоже никто не задержал. В конце Тверской, возле поворота на Садовую, светилось яркое пятно: там отогревались у огня замёрзшие беспризорники. Нина невольно замедлила шаг. Проходить мимо оборванной ватаги мальчишек было опасно. В лучшем случае вслед одинокой путнице пустили бы сальную шутку, а в худшем – сняли бы облысевший каракулевый сак. Ежась от забравшегося под шубейку холода, Нина торопливо соображала: не свернуть ли на Тверскую-Ямскую, чтобы сделать крюк и вернуться домой через Большую Грузинку.
Раздумья её прервало чихание мотора за спиной. Испуганно обернувшись, Нина увидела, что прямо за ней следует чёрный автомобиль. Когда она остановилась, автомобиль остановился тоже, и из него вышел Максим Наганов. Длинная тень, вытянувшись по снегу в лунном свете, упала прямо на валенки Нины.
– Добрый вечер… – растерянно прошептала она.
– Нина, вы с ума сошли, – не ответив на приветствие, сухо сказал он. – Почему вы идёте по городу одна в такой час?
– Потому что я возвращаюсь из гостей, – пожала плечами Нина. Первое, что пришло ей в голову, – какое счастье, что теперь можно спокойно пройти мимо костра беспризорников…
– Вас некому было проводить? – нахмурился он. – Ваши цыгане не понимают, что в Москве по ночам неспокойно?
– Я вовсе не хотела, чтобы меня провожали, – резко ответила Нина, обиженная этим «ваши цыгане». – Люди ещё веселятся, а у меня разболелась голова, и я ушла незаметно. Вот и всё.
– Как ваша Маша себя чувствует?
– Спасибо… замечательно. Совсем здорова. Профессор Мережин – гений… Я вам очень благодарна. А вы здесь по службе?
Наганов, не ответив, пошёл рядом с ней. Осторожно скосив глаза, Нина заметила, что машина, скрипнув колёсами по снегу, тронулась следом.
Некоторое время они шли молча. Наганов, казалось, не собирался начинать разговор и даже не поворачивался к Нине, поглядывая вперёд, на пятно приближающегося огня. Через несколько шагов он даже достал папиросы. Нина, которая тоже была бы не прочь сейчас закурить и немного согреться, всё же не рискнула попросить одну. Как возобновить светскую беседу, она не знала. Впрочем, Наганов заговорил первым:
– Нина, не подумайте, что я хочу лезть не в своё дело… – Он умолк, затягиваясь папиросой, и красный огонёк на миг осветил его лицо. – Но Москва ведь слухами полнится. Вы хотите уехать?
– Как вы могли об этом узнать? – помолчав, спросила она.
– Так вы уезжаете? – Наганов остановился, и Нина вынуждена была остановиться тоже. Серые холодные глаза посмотрели на неё в упор, и Нина почувствовала страх – тот страх, который, казалось, уже давно был забыт.
– Да. Но я не понимаю, какое…
– Почему? – Она молчала, и Наганов, бросив в снег папиросу, шагнул прямо к ней. – Нина, почему вы уезжаете из Москвы?
– Потому что мне нечего здесь делать, Максим Егорович. – Нина невольно сделала шаг назад, и он, заметив это, сразу же остановился. – Здесь у меня никого не осталось, а в Смоленске есть дядя… другие родственники…
– Родственников, кажется, у вас достаточно и здесь. Вы же сами мне рассказывали, что вы московская цыганка.
– Да, но… – Нина в замешательстве умолкла, как и прежде, совершенно теряясь под этим внимательным взглядом. Некоторое время Наганов продолжал смотреть на неё, а она, словно околдованная, не могла произнести ни слова. А вокруг стояла синяя, морозная, полная лунного света тишина.
– Вы всё ещё боитесь меня? – наконец поинтересовался Наганов. – Я ведь, кажется, держал своё слово и возле вас уже полгода не показывался. Месяц назад вы сами меня нашли. И я понимаю почему. Вам есть в чём меня упрекнуть?
– Что вы… Нет, совсем нет… Напротив… Без вас бы Маша… – Нина смешалась.
Наганов нахмурился. Отрывисто сказал:
– Нина, скажите мне как есть, почему вы уезжаете из города, – и, клянусь, я к вам больше не подойду. Что-то семейное, личное? То, что меня не касается?
Нина беспомощно вздохнула. Казалось бы, проще всего на свете было бы сейчас сказать, что её жизнь действительно его не касается, что она не обязана ему отчётом и что до дома, спасибо, она преспокойно доберётся сама… Но заговорить подобным тоном с Нагановым ей казалось немыслимым. Впрочем, его следующий вопрос был ещё хуже:
– Что плохого я вам сделал, что вы так трясётесь при каждой нашей встрече?
– Максим Егорович, вы всё знаете сами, – кое-как взяла себя в руки Нина. – Я не понимаю, отчего вы сейчас настаиваете…
– Оттого, что, если вы уедете в Смоленск, я буду вынужден просить перевода туда же.
– Да вас начальство не отпустит! – попыталась пошутить Нина.
– Вот и я того же боюсь, – без улыбки сознался Наганов. – Потому и спрашиваю вас – что случилось? И не могу ли я сделать что-то… чтобы вы захотели остаться?
– Максим Егорович, это смешно, – закрыв глаза, глухо сказала Нина. – Кто я вам, чтобы я пользовалась вашими услугами?
– Вы хорошо знаете, КТО вы мне, – негромко заметил он.
– Положим, – тяжело вздохнула Нина. – Но тут, я думаю, вы не сможете мне помочь. Это действительно семейное дело. Я не могу больше оставаться в своём доме. Просто потому, что там убили отца. Мне тяжело каждый день проходить через эту комнату. Цыганки наши все паркетины с кровью выломали… И обои отодрали… Но я же вижу, помню… Я не могу больше жить в этом доме, вот и всё. Эта причина вас устроит, товарищ Наганов?
– Только это? И всё? – нахмурился он.
– Этого мало? – пожала плечами Нина.
– Но зачем же из города уезжать? Переезжайте в другой дом.
– Каким же образом? – ядовито поинтересовалась она. – В Москве сейчас возможно найти квартиру? Хотя бы комнату? После этих ваших… уплотнений? Даже если…
– Что, если я найду для вас комнату? – перебил её Наганов. Изумлённая Нина не сразу нашлась что возразить. Затем кое-как выговорила:
– Максим Егорович, мне бы не хотелось… Что подумают люди?..
– Пусть думают что хотят! – вдруг взорвался он. – Наплевать мне, поймите, что подумают эти ваши цыгане, если им больше нечем забить себе мозги! Я не хочу, чтобы вы уезжали из Москвы! Вам нечего делать в Смоленске! Вы… вы же артистка!
– Бросьте. Кому я сейчас нужна?
– Мне, – коротко сказал Наганов. – Нина, вы никуда не поедете.
– Но с какой же стати… – начала было Нина и умолкла, понимая, что не может больше возражать этому человеку, который каждый раз с такой лёгкостью парализовал её волю. В молчании они прошли мимо окружённого беспризорниками костра. Оборванные тени предусмотрительно отодвинулись в подворотню. Позади осталась пустая, чёрная, без единого фонаря Садовая, впереди замелькали низенькие домики Живодёрки. Возле покосившейся калитки Большого дома Нина остановилась.
– Что ж, спасибо, что проводили, Максим Егорович. Спокойной ночи. – Она хотела сказать это как можно безразличнее, но голос вдруг задрожал. Наганов, впрочем, понял её смятение по-своему.
– Чёрт знает что с головой творится, – с досадой сказал он, оборачиваясь на автомобиль. – Мне надо было просто довезти вас до дома. А так вы совсем замёрзли…
– Ничего. – Нина невольно передёрнула плечами, вспомнив, как полгода назад её везли в такой же машине ночью, в дождь, под конвоем. – Я бы всё равно никогда не села бы в неё… по доброй воле.
Наганов внимательно посмотрел на неё, ничего не сказал. Нина, подумав, протянула ему руку. Он сжал её в ладонях, и Нина удивилась: какие у него, оказывается, горячие руки…
– Вы совсем замёрзли, – повторил он. – Идите скорее домой. И прошу вас, подождите несколько дней. Я попробую что-нибудь сделать. Обещайте, что не сбежите. Я… я всё равно знаю, где вас искать.
Нина невольно улыбнулась мальчишеской интонации последней фразы. И не смогла удержаться:
– Максим Егорович, я ведь больше не подследственная. И могу уехать не только в Смоленск.
– Всё же повремените пока. Обещайте мне, что подождёте.
Деваться было некуда.
– Хорошо. Считайте, что взяли меня измором, – мрачно сказала Нина, вытянув наконец пальцы из ладони Наганова. – До свидания.
Он молча наклонил голову, повернулся и, не оглядываясь, пошёл к ожидавшему его автомобилю.
В том, что Наганов сдержит данное слово, Нина ничуть не сомневалась. Так и вышло: три дня спустя во двор въехала подвода, запряжённая рыжим битюгом. Пожилой возница молча помог Нине загрузить узлы, железную кровать и гитару в футляре. Последним она положила на подводу портрет бабки, перецеловалась с ошеломлёнными цыганками и, взяв за руки укутанных дочерей, пошла вслед за подводой со двора.
Комната, которую обещал ей Наганов, оказалась в бывшем доме купцов Петуховых на Солянке. Дом был старым, скрипучим, рассохшимся, содрогающимся каждой лестницей. После революции Петуховы бесследно пропали, и крошечные, тесные комнаты домика забили новые жильцы с детьми, старухами, граммофонами, котами, примусами, корытами, смазными сапогами и сапожными колодками. В две комнаты первого этажа, рядом с кухней, вселились Охлопкины – большая и шумная семья рабочего-кустаря, невестки которого скандалили на общей кухне со свекровью, а дети дрались и катались по полу в коридоре. Бывшую столовую занимали две студентки педагогического техникума. В узкой, как пенал, спальне жил лохматый, бровастый поэт Богоборцев, похожий больше на ломового извозчика, чем на литератора, по ночам зычно оравший свои вирши на всю квартиру. Рядом с поэтом обитала прачка Маша, самогонщица и вообще «весёлая баба», у которой часто происходили шумные застолья. А в конце коридора, в парадном зале, расположилась суровая семья бывших крестьян Бабаниных, к которым постоянно приезжали деревенские родственники, о визите коих можно было догадаться по запаху прелых лаптей и навоза. В самой дальней, маленькой комнатке, прежде принадлежавшей петуховской горничной, ютилась Ида Карловна Штюрмер – высокая старуха «из бывших» с ироническим изломом выщипанных бровей и монументальным носом. Она царственно донашивала горжетку из облезлой лисы, дымила папиросой и брезгливо говорила пьяному Охлопкину: «Беспрецедентная вы свинья, мой дорогой, опять давеча заблевали весь ватерклозет!» Охлопкины страстно ненавидели «графеню», но выселить её не могли: Штюрмер давала уроки фортепианной игры, и в её ученицах числились дочери одного из наркомов. Вся эта публика зажила бурной коммуной, ругаясь на огромной кухне, выпивая после работы, таская друг у друга дрова и антрацит, отхлёбывая по ночам из чужих кастрюль и сливая керосин из примусов, табунящихся на общей плите.
Нине в этом курятнике досталась довольно большая и светлая комната с изразцовой печью и двумя окнами, выходящими во внутренний тихий двор. Комната была ещё пуста, стены топорщились вбитыми невесть зачем гвоздями, посередине высилась гора из узлов. Последней втащили железную кровать, после чего пожилой солдат вручил Нине ордер на вселение, посоветовал сразу же спуститься с бумагами в домком, козырнул и отбыл.
Председателя домкома не было на месте, но секретарь, товарищ Бершлис, меланхоличный еврей в потёртом пальто, видимо, был предупреждён о новой жиличке. Он без всякого удивления, бегло просмотрел документы и сощурился на Нину поверх старых очков.
– Гражданка Баулова – артистка?
– Бывшая, – напомнила Нина. – Ныне – машинистка «Нарстроя».
– Ну, бросьте, это ненадолго… Я вас слушал ещё в Питере незадолго до грандиозных событий… Если это, конечно, были вы. Что-то мне говорит, что артисты Советской власти ещё понадобятся. Если не уже… Товарищи чекисты очень просили за вас, и мы постарались, хотя со свободной жилплощадью такой швах, что грустно рассказывать красивой женщине…
– Я понимаю, – сухо сказала Нина, и, усмотрев что-то в выражении её лица, Бершлис убрал с лица улыбку.
– Оставляйте ваш документ, пригодится… Идите, устраивайтесь. Народ у нас боевой, так что и вы не теряйтесь. Только без членовредительства! А то третьего дня мадам Штюрмер влепила товарищу Охлопкину поленом по голове! Он, конечно, совершенно напрасно плюнул в её рояль, мадам можно понять… Но всё равно глупо делать такие вещи при её происхождении! Ежели что – обращайтесь, всегда буду рад помочь, за вас просили такие люди, такие люди…
– Я постараюсь. Спасибо, товарищ Бершлис. – Нина поспешила уйти, тем более что в открытую форточку со стороны дома давно уже слышались какие-то подозрительные звуки.
В коридоре «петуховки» тем временем гремела очередная битва за справедливость. Выбежавшие из комнат жильцы стояли вдоль стен, возбуждённо переговариваясь. Громко ревела Машенька, сидящая у стены и сжимавшая своего мишку, из живота которого торчали серые клочья ваты, а по полу катался отчаянно визжащий клубок из младшего Охлопкина и Светки. Нина вбежала как раз в ту минуту, когда коридор содрогнулся от истошного вопля, и Володька Охлопкин кубарем откатился под ноги матери, завывая и зажимая ладонью плечо.
– Укусила, паскуда! У-у-у…
– Светка, что тут?.. – тихо спросила Нина, поднимая с пола взъерошенную дочь. Светка, содрогаясь от ярости и кидая бешеные взгляды в сторону Охлопкиных, начала рассказывать.
Оставшись одни, сёстры Бауловы вышли на разведку в общий коридор и сразу же наткнулись на десятилетнего Володьку, мастерящего из обломка железной трубки и двух подшипников паровоз. Увидев новых соседок, Володька бросил своё занятие, подошёл, цыкнул зубом и, непринуждённо взяв из рук растерявшейся Машеньки старого плюшевого медведя, рванул его за лапу и голову. Из медведя посыпалась вата, Машенька заплакала, Володька заржал – и Светка рванула в атаку.
– Пусть бога благодарит, что не убила гада… Другим разом не пожалею, – по-взрослому цедила Светка сквозь зубы, вытирая кровь в углу губ.
– Да что ж это такое, люди добрые, кого это к нам домком встромляет на поселение! – вдруг раздался пронзительный визг. Нина повернулась и встретилась взглядом с мамашей Охлопкиной, выскочившей на шум из ванной с ещё красными, мокрыми, покрытыми хлопьями пены руками.
– Полюбуйтесь, православ… граждане, что это за цаца такая к нам впёрлася, по какой такой бумаге! Втроём в огромную горницу влезла, узлами своими раскорячилась, кровать у ей железная, а у меня сын с невесткою под столом спят… Да ещё и нарушает тут! Ишь поналезла со своими оглодками, жидовка бессовестная, думает, управы на неё не будет! Дитятю она мне калечить взялась, да я тебе-е-е… – Охлопкина подскочила к Нине с кулаками… и попятилась, встретив бешеный взгляд сузившихся чёрных глаз.
– Ворота припри, яхонтовая, – очень тихо сказала Нина, шагая вплотную к Охлопкиной. – Я тебе не жидовка, промахнулась ты, черносотенка! Я цыганка кровная! И ты у меня сейчас пожалеешь, что твоя мать вычистку не сделала и на помойке тебя не оставила подыхать! И если твой сучонок ещё хоть шаг к моим девкам сде-ла-ет…
Закончить фразу Нина не успела: Охлопкина с невероятной скоростью кинулась обратно в ванную и захлопнула за собой дверь. Тут же оттуда донёсся отчаянный грохот, матерный визг, и из-под двери потекла широкая, мыльная струя воды.
– Тю… Корыто навернула! – присвистнул поэт Богоборцев, поднимая ногу в огромном валенке и пропуская под ней серый пузырчатый ручеёк, помчавшийся к дверям. – Однако лихо вы, товарищ цыганка! Знакомиться-то будем? – Он протянул ещё не остывшей Нине огромную лапищу. – Я – Иван, а это – Лида и Суламифь, они из педагогического… Володька, да не верещи ты, сам виноват! Не по-пролетарски, брат, с девчонками связываться! А вы действительно цыганка и артистка? Вам, может, помочь мебеля расставить?
– Спасибо… – Нина перевела дух. – Но мне нечего расставлять. Кроме кровати, ничего нет.
Одна из девушек-студенток, смуглая, некрасивая, с узлом иссиня-чёрных волос, неуверенно покосилась на подругу и предложила:
– У нас в комнате стоит комод старых хозяев… Нам он совсем ни к чему, только место занимает, а выбрасывать всё же жалко. Хотите, перенесём к вам? У вас, я видела, столько книг… Да, Лида? Отдаём?
– Ой, да конечно! – бодро кивнула Лида. – Избавимся наконец-то от этого шифанера! Хорошо, что не сожгли на дрова! И вообще, поможем вам! Ванька, что ты встал, иди тащи комод! Архип Пахомыч, поможете? На ноги себе только не сбросьте! Детка, ты не плачь, Сула наша хорошо шить умеет, она твоего мишку заштопает вмиг! Ванька, Ванька, что ж ты, лишенец, делаешь, кого ты на пол кладёшь, это же профессор Ушинский!!! Гражданка, вам не нужен портрет? Он у нас всё время падает, когда Ванька стихи читает и по стенке кулачищем бьёт!
Растерянная Нина и опомниться не успела, как в её комнату был втащен огромный, красного дерева, с витыми колонками и резными дверцами петуховский комод. На стене рядом с портретом бабки в вечернем платье повис профессор Ушинский. Студентка Сула, сидя с ногами на кровати, штопала суровой ниткой Машенькиного медведя. Богоборцев решительно волок в комнату портрет Маркса в самодельной, сбитой из плашек раме, а в дверях непринуждённо дымила папиросой Ида Карловна Штюрмер.
– Вот как, и вы здесь, моя дорогая… – пристально глядя на Нину, протянула она немного в нос. – Зря, значит, врали, что Нина Молдаванская с белой армией уплыла в Константинополь? Ну-ну, не пугайтесь, Ниночка, я же потихоньку… А с Охлопкиными вы всё же поосторожнее, удивительно склочные твари! А я ведь ещё помню наш общий концерт в «Вилле Родэ» прямо перед войной, да! Вы выступали с хором вашего свёкра, а я аккомпанировала тенору Свицкому… Помнится, я тогда всё думала: отчего эти цыгане совершенно не умеют аккомпанировать? Самый божественный голос можно погубить таким дворовым сопровождением!
– Да отчего же?! – вскинулась Нина. – Мне всегда мой муж покойный играл, он был самым лучшим гитаристом в Новой деревне, и…
– То-то и оно, что в деревне… Хоть и в новой! – съязвила Штюрмер. – Моя дорогая, у меня в мыслях не было оскорбить вашего супруга… Тем более покойного… Но все эти «тим-пам… тим-пам…» на гитаре годятся только для «Светит месяц» в слободском кабаке! А хороший романс и сопровождения требует хорошего… Вы пробовали петь в концертах под рояль? Нет? О, как это жаль… Впрочем, мы об этом ещё поговорим. А сейчас позвольте предложить вам помощь, и… Иван, подите вон с вашим Марксом, что вы его сюда воздвигли?! Впрочем, оставьте… Может, сойдёт за Ниночкиного кочевого родственника, это сейчас очень модно. Ниночка, как вы считаете? А это чей у вас портрет? Бабушка, говорите? Красавица, просто очаровательна! Не её ли я видела в Одессе, на концерте, в самом начале этого века?
Только поздним вечером, когда в маленьком дворике за окном совсем стемнело, Нине удалось как можно вежливей выпроводить соседей, уложить уставших дочерей и остаться наконец одной. Голова гудела, как чугунный рельс, по которому ударили палкой. Сидя у стола и сжав пальцами виски, Нина думала о том, что, конечно, в Большом доме тишины и в помине не было, но почему-то никакой усталости от цыганского шума и гама она не чувствовала. Здесь же… «Хотя, наверное, привыкну», – подумала она, стараясь не морщиться от рёва гармони из комнаты Охлопкиных, пьяных песнопений самогонщицы Маши, равномерного стука кулака о стену и богоборцевского баса: «И грянем мы во все концы – ура, народ! Народ идёт!»
– …мы молодой весны гонцы, она нас выслала вперёд! – повернувшись к стене, громко и мрачно сказала Нина. Из поэтовой комнаты послышалось смущённое кряхтение. Нина невольно улыбнулась, вздохнула и осмотрелась.
Комнату, выглядевшую теперь меньше из-за кровати, петуховского комода и круглого стола на хлипких ножках (снятого с чердака Богоборцевым), освещала зелёная лампа. Старинный шкаф с резными фавнами, пастушками и гроздьями винограда был доверху заставлен книгами и Светкиными учебниками, а на стене в ряд висели три портрета: бабушки Насти, педагога Ушинского и Карла Маркса. Ушинский понравился Нине своей интеллигентностью; от Маркса же она просто не рискнула отказаться, да и обижать поэта не хотелось. «Что ж… Надо как-то жить. Да и на службу отсюда ближе, можно добираться пешком…» Она разделась, легла рядом с дочерьми на кровать. Полежала несколько минут, улыбаясь и думая о том, что, может быть, всё теперь будет хорошо… Что не нужно уже по крайней мере трястись по утрам в обледенелом гремящем трамвае, сжатой со всех сторон как селёдка в бочке. Правда, теперь, после того как она согласилась принять от Наганова помощь, ей не отвертеться от чекиста никаким способом. Не просто так же он добыл ей эту комнату… «Ну и пусть, – обессиленно подумала Нина, обнимая тёплые плечики Маши и притягивая её к себе. – Пусть. Всё равно теперь уже… Всё равно…»
* * *
– Давай, девочка… Давай, девочка! Да гони ты его! Пяткой бей!
– Не могу… Ох, дэвла, я сейчас свалюсь!
– Держись, малость осталось… Что ж ты молчала, что верхом не умеешь?!
– Я думала, умею… Ой, сейчас упаду!
Майская ночь была душной и сухой, чёрной как сажа из-за обложивших небо туч. Весна 1921 года оказалась грозовой. Ясные, спокойные дни можно было перечесть по пальцам. Но сегодня тьма, затянувшая небо над кубанской степью, была совсем уж непроглядной, и казалось, что глухие громовые удары идут не сверху, а из-под почвы, в которую звонко били копыта летящих галопом коней.
Сзади послышался короткий вскрик, удар, и гнедой под Беркуло тотчас остановился. «Свалилась всё-таки, глупая…» Беркуло спрыгнул с коня.
– Не убилась?
– Нет… Я сейчас встану…
– Симка, девочка, поднимайся! Нам бы только до станции добраться, пока ваши не налетели… Ведь ищут тебя уже!
– Может, нет… Может, до утра не хватятся… Я, когда убегала…
– Ч-ш-ш…
Короткий звук заставил Симку замереть. Её спутник, невидимый в темноте, чуть слышно выругался, вскочил на ноги:
– Скачут вон! «До утра-а»… Как же! Вставай, садись, полетели!
Симка вскочила на спину лошади, ударила пяткой в её бок. Кобыла, испуганно всхрапнув, взяла с места в карьер. Но, нагоняя её, Беркуло уже отчётливо понимал: не уйти. Девочка еле верхом держится, вот-вот снова свалится… Не успел он подумать – а она уже и упала, покатившись прямо под копыта гнедому, которого Беркуло едва успел осадить, и по Симкиному сдавленному крику было понятно, что ударилась она на этот раз сильно. Спрыгнув на землю, Беркуло бросился к ней:
– Цела? Ноги-руки шевелятся?
– Да… О, дэвла, больно как… – Симка тихо, отрывисто всхлипывала, цепляясь за его руку и силясь подняться. Но ноги не слушались её, и, когда в новом сполохе молнии чётко обозначились фигуры вылетевших на холм всадников, она горестно застонала сквозь зубы: – Ой, дэвла, беги, Беркуло, беги…