Текст книги "Погадай на дальнюю дорогу"
Автор книги: Анастасия Дробина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
«Смоляковы! Настя! Илья! Варька!» – доносилось отовсюду. Ругань наверху сменилась радостным криком: «Да ты что говоришь?!» Из дверей, с лестниц в залу вбегали цыгане – молодые, незнакомые. Стоя у порога, Илья молча смотрел на их удивленные лица. Все – чужие, словно не в тот дом попал. Неужто никого из прежних не осталось?
«Ага-а!» – вдруг зарокотало с лестницы, и Илья, повернувшись, увидел массивную и весьма внушительную фигуру в красном повойнике и шали, торжественно спускающуюся по ступенькам. Те жалобно скрипели от каждого шага.
– Т-т-яв джиды, ромны, [18]– с некоторой опаской, запнувшись, сказал Илья.
– Илья! Голодранец таборный! Ты что, меня – меня! – не признаешь?! – раздался негодующий визг.
Только по этому воплю Илья узнал Стешку, которую помнил худющей, как тарань, и которую вообще-то терпеть не мог. Обрадовавшись хотя бы одному знакомому лицу, Илья шагнул было к ней, но в комнате внезапно сделалось тихо. Смолкли, как один, даже дети, и стало отчетливо слышно чириканье воробьев на улице. Илья почувствовал, как пальцы Варьки сжимают его локоть. Он медленно, уже зная, в чем дело, обернулся.
Толпа цыган расступилась. К гостям не спеша, спокойно вышел седой цыган в синем старомодном казакине. Его невысокая фигура была по-молодому стройной, подтянутой. Острые черные глаза из-под сдвинутых бровей напрямую уткнулись в лицо Ильи.
– Явился? – не повышая голоса, спросил цыган.
– Яков Васильич... – тихо сказал Илья.
И – словно не было всех этих лет, словно не шел ему самому четвертый десяток и не его семеро детей жались за спиной. Он снова почувствовал себя двадцатилетним щенком, до смерти боявшимся хоревода. Спас его короткий вздох за спиной.
– Дадо! – со слезами, отчаянно выкрикнула Настя.
Илья не успел удержать жену – она кинулась к отцу, упала на колени и прижалась к его сапогам. Толпа цыган ахнула. Кто-то отчетливо хлюпнул носом. За спиной Ильи прочувствованно высморкалась Варька. Лицо Якова Васильева стало растерянным.
– Настька... Сдурела? – севшим голосом сказал он. С трудом нагнулся, пытаясь поднять дочь, и по этому нескладному движению Илья заметил, как он все-таки постарел.
Настя поднялась, цепляясь за руку отца, тот взял в ладони ее лицо – и вдруг сморщился, как от острой боли. Илья понял: увидел шрамы.
– Что это? Вот это – что?! – Сузившиеся глаза хоревода уперлись в лицо Ильи. – Твоя работа, сукин сын?!
– Нет. – Он постарался ответить ровно, но голос все-таки дрогнул. Илья отвел взгляд, уставился через плечо Якова Васильева на портрет. Спокойно подумал: все, сейчас выгонит.
Яков Васильев посмотрел на дочь. Скользнул глазами по кучке внуков за спиной Ильи, задержался на неподвижном личике Дашки. Мельком глянул на бледную Варьку. Потер пальцами бороду. Медленно, словно нехотя выговорил:
– Ну, что же... Здравствуйте, что ли.
Ответить Илья не успел. Его вдруг хлопнули по спине так, что он чудом не полетел на пол, раздался радостный рев, и прямо в лицо Илье оскалилась белозубая, узкоглазая, до слез знакомая физиономия.
– Смоляко! Морэ! Ты или нет? Глазам не верю!
– Арапо-о-о! – завопил Илья, разом забыв про Якова Васильева. – Будь здоров, дорогой! Довелось-таки свидеться! Как ты...
Договорить он не смог, потому что как раз в эту минуту с лестницы наконец спустилась Стешка. Барахтаясь в ее мощных объятиях, Илья сумел только пропыхтеть:
– Да кто ж тебя, сестрица, откормил-то так на мою гибель?..
К вечеру Большой дом на Живодерке был битком набит цыганами. Новость о приезде семьи Смоляковых разлетелась по Москве в мгновение ока, и уже через час в Большой дом начали сходиться давние друзья. Помимо цыган, в комнату набились соседи с Живодерки, те, кто семнадцать лет назад знал Настю Васильеву и Илюху Смолякова. Явились владелец доходного дома Маслишин, бакалейщик Прокофьич, старый и седой как лунь сапожник Федька и Даная Тихоновна, давно бывшая в Большом доме своим человеком. С ней пришла племянница Анютка, хрупкая беленькая девочка лет пятнадцати, тут же пересевшая к молодым цыганкам и оживленно застрекотавшая с ними. Цыгане сидели за столом, на диване, на стульях, на подоконниках и даже на полу, зал звенел от разговоров, смеха и звуков струн. На улице уже темнело, ветви сирени с едва пробившимися молодыми листочками лезли в открытое окно, пахло свежестью. Жена Митро зажгла керосиновые лампы, и по потолку задвигались тени. Сидя за столом вместе с цыганами, Илья смотрел, как Илонка, которую он помнил четырнадцатилетней девочкой, величаво движется по комнате от одной лампы к другой. Сейчас в Илонке было добрых шесть пудов веса, в волосах, гладко убранных под платок, блестели седые нити, но похожие на вишни глаза все так же живо и весело блестели из-под изогнутых бровей. Всякий раз, поймав взгляд Ильи, она улыбалась и кланялась:
– Будь здоров, сват!
– Арапо, помнишь, как мы ее из табора выкрали? – усмехнувшись, спросил Илья у сидящего рядом Митро. – Лошадей-то самых лучших надо было, я тебе говорю: «Возьмем Зверя, ветер, а не лошадь!» – а ты мне: «Зверя не дам, у него забег на ипподроме завтра!»
– Да иди ты, морэ! – смеясь, отмахивался Митро.
Илье казалось, что друг почти не изменился за эти годы. Несмотря на сорок пять лет, седины в буйных кудрях Арапо было мало, и лишь прибавилось морщин на лбу, да голос звучал тверже: Варька говорила, что заправляет в хоре теперь Митро. Яков Васильич, которому уже было под семьдесят, все реже и реже выезжал с хором в ресторан, а шумные пьянки ночь напролет «на фатерах» у купцов и офицеров и вовсе были ему не под силу.
Хор Якова Васильева сильно помолодел. В солистах сейчас ходили сыновья и дочери тех, с которыми Илья когда-то пел в ресторане. Из прежних остались только Стешка, бывшая теперь не столько певицей, сколько конвоиром при своих пяти дочерях, да братья Конаковы, поседевшие, но по-прежнему считающиеся лучшими гитаристами Москвы. Илья уже успел услышать, что Зина Хрустальная, бывшая звезда жестокого романса, так и не вернулась в хор, оставшись содержанкой графа Воронина и родив ему шестерых детей, и что совсем недавно граф все-таки женился на ней. Гришку Дмитриева десять лет назад зарезал, стащив с собственной жены, купец Расторгуев. Сестра Митро, хорошенькая плясунья Аленка, вышла замуж за сибирского золотопромышленника, проездом оказавшегося в Москве и упавшего к ее ногам, и укатила с мужем в Нерчинск. Другую сестру, Любку, сосватали цыгане из Петровского парка, и она пела в «Яре». Дядя Вася окончательно спился и не появлялся не только в ресторане, но даже на Конном рынке, окончательно усевшись на шею дочери. Гашка, удачно попавшая на содержание к богатому купцу Рахимбаеву, умудрялась кормить отца, бабушку и еще пять нищих цыганских семей, внезапно оказавшихся ее родней. В ресторане теперь блистали дочери Стешки, дуэт брата и сестры Конаковых-младших, причем Федька еще и чудесно играл на гитаре, а его сестра Иринка мастерски отплясывала «венгерку». Старшие из восьми дочерей Митро (младшей едва исполнилось пять лет) тоже были прекрасными плясуньями, а старший сын Яшка уже был известен всей Москве как хороший гитарист и редкой красоты баритон.
– Кузьма-то где? – Илья уже все глаза проглядел, высматривая старого друга среди цыган. – Не ушел он от тебя?
– Куда ему идти... Явится, подожди. Я его сам четвертый день не вижу. Пьет где-нибудь на Сухаревке.
– А ты что же разрешаешь?
– А что мне – пороть его? Мальчишка он, что ли? Ведь тоже четвертый десяток разменял, а мозгов все нету. И из-за кого все, дэвла?! – вдруг взорвался Митро, ударив кулаком по столу. Подпрыгнувшие стаканы жалобно звенькнули, цыгане обернулись, но Митро не заметил этого. – Ни за грош пропал, понимаешь? Ни за медную копейку! Из-за потаскухи! Столько лет прошло, а все успокоиться не может. Сколько я ему баб приводил, каких цыганочек показывал... Все не слава богу, так и живет бобылем...
Илья только вздохнул. К счастью, в углу запела Настя, и Митро тут же забыл обо всем, весь подавшись вперед и жадно вслушиваясь в песню. Это была «Не вечерняя», которую семнадцать лет назад Настя запевала в хоре. Илья тоже повернулся на голос. Настя сидела на диване рядом с отцом и Марьей Васильевной, перебирала струны маленькой «краснощековки» [19]с узким грифом. И не так уж громко пела она, но в комнате разом стихли все звуки.
– «Ах, да вы подэньти...» – вполголоса вступил вторым голосом Митро.
Илья тут же опасливо взглянул на хоревода, и действительно, Яков Васильич нахмурился. Но ничего не сказал и чуть погодя запел сам красивым, чуть вздрагивающим баритоном:
– «Вы подэньти мангэ, братцы...»
– «Тройку мангэ серо-пегих...» – не сговариваясь, подхватили Стешка, Илона и Иринка Конакова.
А затем прорвало остальных, цыгане один за другим вступили в песню, и по комнате поплыла мощная волна теноров, басов, баритонов, альтов и колоратурного сопрано. Последнее, к изумлению Ильи, принадлежало Анютке, племяннице мадам Данаи.
Ах, да не вечерняя, не вечерняя ли ты заря,
Зорька ведь как спотухала,
Спотухала, боже мой, заря...
Слушая песню, Илья думал о том, что эту «Не вечернюю» в цыганских хорах кто только не пел. Он сам слышал ее сто раз от разных певиц. И ведь неплохо пели. Но так, как Настька, не выводила ни одна. Кто еще мог вести мелодию так тихо и вместе с тем сильно, так нежно и чисто, будто не песня это, а капли росы на степной траве, будто не цыганка поет, а ветер гуляет в озерных камышах, жаворонок заливается где-то под облаками... Откуда только это в ней? И не ушло, не погасло за столько лет. И по цыганам видно, что певицы лучше Настьки в хоре больше не было.
– Ах, господи ты наш дорогой и все угодники... – протяжно вздохнул Митро, когда песня кончилась и смеющиеся цыгане обступили Настю. – Ты-то что не пел, Смоляко? Надоела тебе, что ли, Настька за столько лет? Ну, кто сейчас так сможет, скажите мне?
– Что – голосов в хоре нет? – удивился Илья.
– Да есть, сам ведь слышишь... Стешкина Наталья, Федька Трофимов, мои девки кое-как воют... Вон, Анютку Данаину слышал? Голосок у девки серебряный, в церковном хоре поет по праздникам, а к нам не идет. Яков Васильич звал, а она смеется. Позориться, говорит, только. Нет, голоса-то, морэ, имеются, да все не то. И потом – слышал бы ты, что они сейчас поют, Смоляко! – вдруг с досадой вырвалось у Митро. Илья непонимающе посмотрел на него. – Помнишь, что мы-то пели? Романсы, песни старинные, красивые... Помню, как заведем с Настькой «Не позабудь меня вдали» на два голоса – господа разум теряли! А вы с Варькой разве «Отойди, не гляди» не пели? А от тебя разве с ума не сходили? Как вспомню – «Твои глаза бездонные»... А сейчас что? Куплеты какие-то, песенки дурацкие, ни голоса не покажешь, ни ноты высокой не возьмешь. Ей-богу, позор один! И публика другая пошла. Раньше, помнишь, графья-князья ездили, купцы именитые. А сейчас поналезет в ресторан рвань всякая, рассядется, как царский сват, «беленькими» машет и требует «Гулял я, мальчик, по Адессе»...Тьфу! Измельчали господа-то. Вон, к моей Маргитке знаешь кто ездит? Сенька Паровоз!
– Кто такой? Купец?
– Если бы... – вздохнул Митро. – Мазурик. Первый вор на всю Москву. Выглядит-то, конечно, барином и деньги большие привозит, мы потому и не препятствуем...
Илья посмотрел на Маргитку. Та с самого начала вечера сидела в углу, забравшись с ногами в большое кресло и держа на коленях гитару, струн которой иногда небрежно касалась. На полу возле кресла сидел Яшка – шестнадцатилетний сын Митро, очень похожий на отца широкими скулами и узко, по-татарски разрезанными глазами. Изредка он что-то сердито говорил сестре, но Маргитка не обращала на него никакого внимания, продолжая баловаться на гитарных струнах. Лицо ее было задумчивым, глаза смотрели в открытое окно, и впервые за вечер Илья мог внимательно рассмотреть дочь Ольги.
Темное, почти кофейное лицо Маргитки поражало неправильностью черт: слишком резкие, грубоватые скулы, широкие, как у мужчины, брови, нос с горбинкой, крупные, слегка вывернутые губы – будто она держала в них горошину. Но зато глаза, глаза... Большие, недобрые, зеленые, и ресничищи до полщеки. Цвет – от отца, взгляд – от матери, подумал Илья, снова вспомнив Ольгу. Красавицей та была, что и говорить. Правда, он, Илья, тогда умирал по Настьке, да и старше его Ольга была лет на пять... «А эта моложе на восемнадцать. Ошалел ты, что ли, морэ?» – испуганно одернул сам себя Илья. Как раз в этот миг Маргитка отвернулась от окна и в упор посмотрела на него. В ее взгляде не было ни удивления, ни смущения, и она не торопилась отводить глаза. Это пришлось сделать Илье. Однако с характером девчонка...
– Это ты ее по-болгарски назвал? – спросил он у Митро.
Тот усмехнулся:
– Илона. Мы-то, помнишь, не то что назвать – окрестить ее никак не могли. Все недосуг как-то было, «чайори» и «чайори»... А Илонка взглянула и сразу – «Маргитка»! Имя-то не наше, красивое, – прилипло сразу! Окрестили Марьей, а у цыган так и осталось – Маргитка. Даром что саму Илонку все давно Еленой Степановной зовут, а то, что она из болгар, и думать забыли. Она и наших детей всех по-русски назвала, жить-то, говорит, им здесь...
– Н-да-а... – Илья снова покосился на Маргитку, которая продолжала без стеснения разглядывать его из своего кресла. – Ну, хороша, конечно, девка... Выдавай поскорей, а то украдут.
– «Украдут»... – хмыкнул Митро. – На другой день обратно вернут да еще миллион дадут в придачу – заберите только.
– С норовом?
– Не то слово... И в кого только? Одно ладно – пляшет хорошо. В ресторане господа просто в остолбенение впадают, бумажки ей под ноги мечут, а она, чертова кукла, прямо по деньгам и жарит: «Наступи-раздави»... Да ладно, что о ней, своей-то дочерью похвались! Варька рассказывала, она поет хорошо.
– Послушай, коль охота есть, – с напускным безразличием сказал Илья. – Эй! Дашка! Иди сюда!
Дашка подошла, держась за руку брата: в незнакомом доме ей трудно было передвигаться без помощи.
– Спой, чайори, – велел Илья.
Гришка придвинул сестре стул, сам встал за ее спиной, поднял скрипку. Илья жестом попросил гитару, и Митро передал ему свою. Дашка села на стул, расправила платье. И запела, не дожидаясь тишины в комнате. Тишина эта наступила при первых же низких, тоскующих нотах. В комнате не было человека, который бы не обернулся и не застыл, изумленно глядя в безжизненное лицо певицы. А когда вторым голосом вступил Илья, в комнате стало слышно, как тикают старые стенные часы.
– Тумэ, ромалэ [20]... – вздохом начинала Дашка.
– Тумэ, добрые люди... – вторил Илья. И дальше – вдвоем, вместе, переплетаясь голосами и слушая, как бьется в тесные стены родившаяся на воле песня:
Вы, добрые люди, пожалейте вы годы мои...
Куда идти, куда бежать?
Остался я на свете один...
Все богатство мое заберите —
Возвратите вы годы мои...
Песню сложил Илья и до сих пор не понимал, как это у него вышло. Вроде бы отродясь песнями не занимался...
А получилось как-то само, в один из ветреных осенних дней, когда они с Дашкой возвращались в город из табора. До дома было недалеко, но Дашка, устав, села отдохнуть прямо на обочину дороги. Над скошенным полем плыли низкие тучи, накрапывал мелкий дождик, дорога блестела залитыми водой колеями. Над головой слышалось тоскливое курлыканье: неровным треугольником летели на юг журавли. У Ильи, как всегда после таборных встреч, было неспокойно на сердце. Всякий раз хотелось, бросив все, уйти вслед за цыганами, и опять приходилось напоминать себе: Настька, дети, торговля в городе... Задумавшись, Илья даже не сразу услышал, что дочь в который раз о чем-то тихо спрашивает его.
– Что ты, чайори?
– Я спрашиваю – моя мама русская была красивая?
Илья молчал, пораженный. До сих пор он был уверен: Дашка не знает, что Настька ей не мать. Значит, цыганки, эти сороки, уже напели девчонке...
– Она была красивая? – повторила Дашка, и уже нельзя было притвориться, что не расслышал.
– Да, – глухо сказал он. – Очень красивая.
По спине пробежал мороз: Илья представить себе не мог, что отвечать, если Дашке вздумается продолжить расспросы о своей матери. Кто знает, что ей наговорили... И ведь не прикажешь замолчать, не оборвешь: не твое, мол, дело. К счастью, Дашка больше ничего не спросила. А он, отчаянно боясь, что дочь вот-вот заговорит снова, начал что-то напевать. И очень удивился, когда обнаружил, что Дашка подтягивает ему.
– Чайори, что это ты поешь?
– Что ты поешь, то и я.
– А... я что пою?
– Не знаю...
Домой они вернулись затемно. Встревоженная Настя ждала на крыльце и, выбежав навстречу, замерла от изумления: отец с дочерью шли по раскисшей дороге, держась за руки, и в два голоса заливались соловьями на всю округу:
Ай, вы, ромалэ, ай, добрые люди,
Возвратите вы годы мои...
Так и получилась песня, которую через неделю запели все цыгане в переулке. Скоро никто уже и не помнил, что ее придумали Илья Смоляко с дочерью. Дашка пела ее в трактире, и всякий раз при звуках низкого, тяжелого голоса у Ильи сжималось сердце.
Песня кончилась. В комнате повисло молчание. Мельком Илья заметил расширенные глаза Яшки из-за грифа гитары. Но тут Дашка пожала плечами, улыбнулась, и зал взорвался восторженными голосами. Все цыгане кинулись к столу, но Илья видел лишь Якова Васильева, который не спеша поднялся с дивана и через всю комнату пошел к ним. Лицо старого хоревода, как обычно, ничего не выражало. На Илью он даже не взглянул и сразу нагнулся к Дашке.
– Откуда песню взяла, девочка?
– Дадо сложил, – слабо улыбнувшись, ответила Дашка.
Яков Васильев поднял глаза на Илью. С минуту они смотрели друг на друга. И снова Илья не выдержал первым. Глядя в пол, услышал, как отрывистый голос старого цыгана спросил:
– Не врет она? Это твоя песня?
– Она никогда не врет, – не поднимая глаз, сказал Илья.
– Мгм... В хоре не хочешь девочку оставить?
– Нет. – Ответ прозвучал излишне резко, и Илья поспешил оправдаться: – Она слепая, Яков Васильич, без меня никуда не ходит...
– А тебе-то кто не дает?
Илья молчал. Яков Васильич, по-прежнему глядя на Дашку, сказал:
– Завтра, коль охота есть, и езжайте с нами. Где заночуете, решил уже?
– Нет...
– Оставайтесь в доме, во втором этаже две комнаты пустые.
Сказал – и сразу отошел, а Илье достался счастливый взгляд Насти с дивана и ободряющий хлопок по спине от Митро:
– Видал?! Дочь благодари: отошел, старый черт! Я, грешным делом, думал, что ни в жизнь тебя за Настьку не простит.
Илья молчал. Гладил по волосам прижавшуюся к нему Дашку, смотрел в смеющиеся лица цыган. И вздрогнул вдруг: из кресла в углу его в упор разглядывала дочь Ольги.
Угомонились далеко за полночь. Гости разошлись, сонные цыгане разбрелись по своим комнатам. Настя с детьми ушла наверх, Дашку, спросив разрешения, увела к себе Маргитка. В нижней комнате остались только Илья и Митро. В раскрытое окно лезли ветви сирени. Илья, сидя на подоконнике, смотрел на пустую улицу.
Слава богу – кончился день. К вечеру уже голова лопалась от шумливых приветствий, песен и одних и тех же разговоров: да как вы, да что вы, да как Настька в таборе, да как Илья в городе... Тьфу. Будто своих дел у людей нет. И каждая цыганка не поленилась поинтересоваться: откуда у Настьки шрамы на лице? И каждый цыган спросил украдкой: твоя работа, морэ? Как будто Варька не рассказывала им еще бог знает когда. Черти любопытные, все им знать надо, и что было, и чего не было... Хорошо хоть, Яков Васильич из дома не вышвырнул. А хотел ведь, старый черт, по глазам было видать... Спасибо Дашке. Спела так, что у старика сердце вывернуло. Илья машинально огляделся, ища взглядом дочь, но вовремя вспомнил, что та ушла с Маргиткой.
Вот и Маргитка... Что это девчонка смотрела на него так? Наслушалась небось о нем от цыганок всякого, вот теперь и таращится. Те, сороки, сбрешут – недорого возьмут... Но до чего же хороша, проклятая! На Ольгу похожа, и все-таки другая. И взгляд недобрый – так и режет. Настоящий черт зеленоглазый, а не девка. И видно, что никакой на нее управы нет. Верно, даже отца не боится. Илья покосился на Митро. Тот сидел на продавленном диване, дымил трубкой, посматривал в окно, словно ожидая чего-то. Поймав взгляд Ильи, устало сказал:
– Иди спать, морэ.
– А сам чего сидишь?
Митро пожал плечами, что-то проворчал... и вдруг резко поднялся с дивана. В сенях хлопнула дверь, что-то упало, зазвенело, посыпалось. Пьяный голос длинно и грязно выругался. Затем послышалась песня: «Эх, черные очи да белая гру-удь... да самой зари мне покоя не даду-уть...» Митро швырнул трубку на стол и, не обращая внимания на рассыпавшиеся по скатерти искры, пошел к двери. Илья быстро затушил огоньки пальцами. Ничего не понимая, двинулся следом.
В сенях было хоть глаз выколи. Митро приоткрыл дверь в кухню, из-за нее пробился свет лампы, и Илья увидел что-то черное и взъерошенное, держащееся обеими руками за стену. Существо мотало лохматой головой, монотонно, без всякого выражения материлось, потом снова запело про черные очи.
– Явился, сволочь, на мою голову... – тихо выругался Митро. Обернувшись к Илье, буркнул: – Дружок твой – любуйся.
Илья не смог ничего сказать. Конечно, семнадцать лет – срок большой, все они уже не те, что были, и Кузьма тоже... но увидеть такое он не ожидал. В памяти его оставался веселый, юркий мальчишка, гораздый на вранье и выдумки, ворующий на Тишинке пироги и пряники и потом угощающий ими всю улицу, не знающий, что такое печаль. А это... Что ж это?
– И ведь не сильно он пьяный-то, – вполголоса сказал Митро. – Больше прикидывается. Завтра проспится – весь день от меня прятаться будет. И за какой грех мне это, а? Ничего поделать с ним не могу, ничего! Хорошо, хоть Варька твоя приехала! Он, кроме нее, никого не слушает, паршивец...
Как раз в тот момент Кузьма оставил в покое стену и повернулся. Илья увидел черные, затянутые мутной пленкой глаза, один из которых был здорово подбит. Рубаха спереди была испачкана и залита вином, в углу рта темнела спекшаяся кровь. Мутный взгляд уткнулся в Митро.
– Ну... что смотришь, Трофимыч? Вот, пришел... Бить хочешь, что ли?
Посмотрев на Митро, Илья забеспокоился, что к тому и идет. Но Митро сдержался, пробурчав сквозь зубы:
– Надо бы... Только тебе, я вижу, и так уж навешали. Где был?
Кузьма молчал.
– Где был, спрашиваю? – повысил голос Митро. – На Хитровке?
– Ну и хоть бы...
– «Хоть бы»! Сколько раз тебе говорено – пей около дома! На Хитровке тебя, дурака, зарежут когда-нибудь! Да не бойся ты, не трону. На кой ляд ты мне сдался... Иди, ложись спать.
– Иду. – Кузьма опустил голову, помотал ею. Илье показалось, что он и в самом деле не так уж пьян. – Трофимыч...
– Чего тебе еще?
– Варька... Варвара Григорьевна... приехала?
– Приехала, – глухо сказал Митро. И вдруг сорвался, заорал: – Иди спать, сукин сын, чтоб тебе без попа сдохнуть! Висельник чердачный нераскаянный! Доведешь ты меня, сволочь, до преступления!
– Не ори, – сказал Кузьма. – Я и так иду.
Он перешагнул порог кухни, шатаясь, дошел до печи, навзничь повалился на покрытые старым ковром нары и сразу же захрапел. Митро в сердцах сплюнул. Илья, глядя в стену, подавленно молчал.
– А ты чего встал? – накинулся вдруг и на него Митро. – Проваливай и ты тоже, и чтоб не видел я вас никого до утра! Чума проклятущая на всю мою жизнь!
Илья искоса взглянул на него, вышел. Он не сердился: самому хотелось орать и ругаться. Хорошее настроение пропало начисто. Он прошел через нижнюю комнату, поднялся по лестнице на второй этаж, где было темным-темно, и... замер, услышав голос Насти. Она с кем-то разговаривала, стоя в дверях комнаты, и Илья невольно прислушался.
– Нет. Правда, нет. Это не Илья, а гаджэ. Тогда, в овраге. Я в самую драку кинулась, по лицу и зацепили. Ты что, мне не веришь? Когда я тебе врала?
– Не знаю. – Черный силуэт шевельнулся совсем рядом, и Илья сделал шаг назад, узнав Якова Васильева. – Только сдается мне, его это все-таки работа. И раньше бешеный был, и сейчас не лучше.
– Да что ж такое, отец! Я правду говорю! – От возмущения Настя заговорила громко, и Илья отчетливо слышал каждое слово. – Ну, бог с тобой, если родной дочери не веришь, спроси Варьку, она знает!
– Варька ему сестра, она что хочешь подтвердит.
– Таборных спроси! Все видели!
– Я никого спрашивать не буду. Ваши дела, ты ему жена. Если понравилось терпеть – на здоровье. Но до сих пор не пойму, для чего... – Яков Васильев понизил голос, и больше Илья ничего не слышал. Да больше и не надо было.
Он закрыл глаза, прислонился к невидимой стене. Сердце стучало так, что отдавало в голову. «Зачем приехали только? – с горечью подумал Илья, садясь в темноте на пол. – Зачем приехали? Быть беде».
В маленькой комнате на втором этаже горела зеленая лампа. Ее слабый огонек освещал старый комод с рядом фарфоровых безделушек на крышке, гитару с узким «женским» грифом в углу, букет полуувядших роз в вазе синего хрусталя, рядом с цветами – целую башню растрепанных романов: «Роковая страсть», «Любовь графа Шевалли», «Жестокая красавица», «Любовь и гибель маркизы Анны»... Дашка, сидящая возле стола, поглаживала пальцами корешки книг, наугад клала их одну на другую. Маргитка, стоя к ней спиной, взбивала подушки на постели так, что пух летел метелью. У порога сидел на полу, обхватив руками гитару, Яшка. Он отчаянно зевал, но не уходил.
– Будешь спать здесь, со мной, – выпрямляясь, сказала Маргитка. – А то, если хочешь, на сундук ложись, но с него свалиться запросто можно...
– Нет. Я с тобой лучше.
– Только я иногда ночью во сне разговариваю. Не боишься?
– Не боюсь.
– Ты красиво пела сегодня. Меня научишь?
– Конечно. Ты сразу схватишь.
Дашка встала, отошла от окна, ощупью нашла край постели. Ее коса наполовину распустилась, тяжелая каштановая прядь упала на подушку, и Яшка жадно уставился на нее. Маргитка, проследив за взглядом брата, скривила гримасу, но промолчала.
– Кто тебя так хорошо плясать выучил? – помолчав, спросила Дашка.
– Вот дура! Как же ты решила, что хорошо, если ты слепая?! – прыснула Маргитка.
– Я чечетки по звуку разбираю, – спокойно пояснила Дашка, и почти одновременно с ней рявкнул на сестру Яшка:
– Погавкаешь ты у меня, холера! Косы повыдеру! Распустила язык...
– Пошел к черту! – огрызнулась Маргитка. – Чего расселся, чего уставился? Влюбился, что ли? Иди спи к лешему, золотой мой, нечего на девок пялиться! Скажи спасибо, что она слепая, а то бы давно тебе по морде за твои взгляды съездила!
Яшка покраснел так, что видно было даже в полутьме. Кинул уничтожающий взгляд на сестру, быстро встал и вышел, задев гитарой за косяк. Когда смолк жалобный звук потревоженных струн, Дашка тихо спросила:
– Зачем ты с ним так? Он же не хотел...
– Затем, что нечего из себя правительство здесь строить. Моложе меня на год, а туда же, генеральствует! – Маргитка стянула платье; перекинув на грудь растрепанные косы, начала расплетать их. – Тебе раздеться помочь?
– Нет, я сама. Я привыкла.
Маргитка пожала плечами. Оставшись в одной рубашке, забралась на постель, потянула за руку и Дашку.
– С нашими девками ты уже говорила? Наболтали тебе про меня?
Дашка не успела ответить, а Маргитка враждебно предупредила:
– Будешь Катьку Трофимову слушать – ко мне лучше и не подходи! Врагиня она моя навсегда!
– Катька? Почему? Мне показалось, она хорошая, добрая...
– Добрая... Много ты понимаешь. Я с ней перед Пасхой, знаешь, как подралась! Грех, конечно, в Великий пост, но уж душа не стерпела. Она, зараза, сказала, что моя мама – шлюха!
– Господи... – Дашка забралась под одеяло. – Но это же ерунда какая-то. Елена Степановна...
– Она мне не мать, – таинственно сказала Маргитка. – Моя мама, знаешь, кто? Отца первая жена. Она меня от купца Рябова прижила и, когда рожала, померла. Знаешь, какая она красивая была? Лучше даже, чем я, ей-богу! У отца портрет маленький есть. Вот подожди, я у него стащу и тебе покажу.
– Зачем тащить, попросить же можно.
– Не... Он думает, что не знает никто. Под замком в шкафу держит. Вот посмотришь сама... Ох, да ты же слепая! – Маргитка задумалась, закинув руки за голову и водя пальцем по пятну света на стене. Дашка рядом молчала. Где-то в глубине дома часы пробили полночь, с улицы простучала одинокая пролетка. – Дашка, скажи... Твой отец, Илья, – он кто?
– Цыган.
– Да уж сама видела, что не турок! – Маргитка снова села на кровати. – Скажи, то, что про него болтают, – это правда?
– Кто болтает? И что?
– Цыгане, – в тон Дашке язвительно сказала Маргитка. – Разное болтают. Правда, что он твоей матери лицо ножом из ревности изрезал? Чтобы больше не смотрел на нее никто?
– Я спать хочу.
Маргитка с досадой замолчала. Через минуту, потянувшись, вполголоса сказала:
– А он красивый, твой отец.
Дашка молчала – кажется, в самом деле заснула. Маргитка вздохнула, села на постели. Придвинула к себе лампу и растрепанную «Любовь графа Шевалли». Раскрыв книгу на середине, углубилась в чтение.
Глава 3
На другой день Илья проснулся поздно. Открыв глаза, испуганно осмотрелся, долго не мог понять, где находится. Потом вспомнил: Москва, Большой дом... В окно заглядывала сухая ветка ветлы, и Илья сообразил, что это старая комната Насти. В ней, видать, так никто и не жил эти семнадцать лет.
Настя рядом еще спала, сбросив с себя одеяло и улыбаясь во сне. Губы ее чуть заметно шевелились. «Небось до сих пор „Не вечернюю“ поет», – с легкой досадой подумал Илья. Встав и заглянув в соседнюю комнату, он убедился, что мальчишек и след простыл. На минуту он заволновался – где Дашка? – но затем вспомнил, что та ночует с дочерью Митро, успокоился и начал одеваться.
Внизу, несмотря на позднее утро, не было ни души. Илья помнил: так было всегда, по утрам здесь отсыпались после рабочей ночи в ресторане и выползали уже к полудню – растрепанные, кое-как одетые и заспанные. Не было даже слышно грохота котелков и сковородок. Дверь в кухню была, впрочем, приоткрыта. Ежась от утреннего холодка, Илья перешел темные сени, заглянул в кухню... и отступил.
На широких нарах, застеленных красным, протертым до основы ковром, сидела Варька, а на полу – Кузьма, уткнувшийся в ее колени. Варька, наклонившись, гладила его всклокоченную голову, что-то шептала. Они не заметили Ильи, который тихо отошел в сени, огляделся и, увидев на полу сброшенное ночью Кузьмой ведро, как можно громче повесил его обратно на гвоздь. Звон разнесся по всему дому, а Илья во весь голос чертыхнулся. Когда спустя минуту он, зевая, вошел в кухню, Варька стояла спиной к нему у окна, а Кузьма, сгорбившись, сидел на нарах. На нем была вчерашняя, запачканная и залитая вином рубаха явно с чужого плеча. В вырезе был виден потемневший крест на медной цепочке. Ссадина под глазом набухла до густой синевы. Во встрепанных волосах отчетливо виднелись белые нити. На вошедшего Илью он взглянул исподлобья и тотчас же опустил глаза. Помедлив, протянул руку.