Текст книги "Ключи счастья. Том 1"
Автор книги: Анастасия Вербицкая
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)
В небе высоко над ними горит яркая южная звезда. Когда ослепительная луна поднимется высоко и зачарует мир, звезда все еще будет видна.
– Говори тише, Марк!.. Говори шепотом… Не спугни призраков. Ты их видишь? Вон они, в ложах. Сидят и ждут.
Это дивный час между семью и восемью вечера, когда Колизей принадлежит ей одной! В эти часы туристы обедают. Точно вихрь выметает их из всех музеев, с форума, из Колизея. Никто не аукается здесь, не поет арии Тореадора, не болтает о меню или скачках. Мертвые встают и садятся на свои места и ждут, вместе с Маней, когда прогрохочет колесница императора, когда поднимется бронзовая решетка там, у черной ямы. И рыча, и визжа, и роя песок, выпрыгнет на арену голодный тигр.
Луна поднимается все выше. То тут, то там падает серебро во мрак Колизея. Камень словно загорается и нестерпимо сверкает. Все светлеет внутри. Потом длинные серебряные пальцы протягиваются через черные отверстия галереи наверху, через все щели развалин.
Все оживает внезапно. В лунном блеске задвигались тени, затрепетали блики. Призраки зашептали, качая головами.
– Смотри, смотри. Ты их видишь, Марк?
Время бежит. Тишина поет. Где-то близко бьют часы. Так медленно и печально. Охрипший, угрюмый звук. Этому колоколу больше пятисот лет.
Закрыв глаза, Маня ясно слышит нежный звон браслетов, шелест материи. На веки ее от легкого веера римлянки так сладко веет теплым воздухом. Она слышит благоухание ее кожи. Она красива. Рыжий парик, подрисованные брови, накрашенные губы, увядшие от поцелуев. Из-под нарядной ткани, скрепленной у плеча драгоценной геммой, видна обнаженная белая рука.
Вдруг гул голосов. Эхо шагов. Грохот колесницы. Это император. Все встали. Какой гул!
– Пора, Маня! Пойдем. Туристы…
О, нелепый смех! Ненужные слова. Целый поток стрекочущих голосов.
Взявшись за руки, они бегут боковым выходом, шагая через разрушенные сиденья и обломки внизу… Больше всего на свете опасаясь встречи с живыми.
Соне Горленко от Мани
Тироль, 1 июля.
Утро…
И какое славное, свежее утро!
Из моего окна видны Альпы и часть озера. Издали слышен нестройный звон колоколов. Это пасутся коровы в долине. Они скоро уйдут дальше, и наступит тишина.
Передо мной ворох немецких газет. Эту работу достал мне Марк. Я набросала сейчас рисунок для юмористического журнала. О, как я знаю теперь политику! Ты не поверишь, как глубоко нырнула я в эти волны! Мне платят недурно за карикатуры. Иногда происходит какая-то заминка, и тогда мы голодаем… Но, право, это не страшно. Наша жизнь так скромна.
Мы проживем здесь до первых снежных бурь. Потом уедем куда-нибудь. Не все ли равно куда? И там жизнь будет течь, как воды озера. Нынче, как вчера. Завтра, как нынче.
В нашем маленьком домике всего две комнаты, и кухня, где Агата готовит сама… Прислуги нет. Она нам не по средствам… Мы только платим за стирку белья, а на это уходит так много, что мы редко едим мясо. Но это тоже вздор.
У нас нет ни ковров, ни картин, ни серебра, ни фарфора.
Зато перед нами гори. И розовый снег на их вершинах. И лиловые леса едали. И зелень лугов. И голубоглазые озера, и певучие ручьи.
Мы с Агатой приехали сюда, на ее родину, прямо из Милана, Марк проводил нас и устроил. Потом уехал. Я этого требовала. Ты все это знаешь.
Он поселился недалеко, в соседнем городке, через озеро. Он все боялся, что я умру. У него была переписка с Агатой. Но я смеялась над его страхом. Как могла я умереть?… Я, так любящая жизнь?
Мы видели отсюда, как из-за гор приближалась весна. Как дни становились длиннее и как дышала земля, сбрасывая с себя ледяной покров. Мы слышали, как ревели водопады, свергаясь в пропасти, как пели ручьи. «Весна идет!» – говорили они. И мы им верили. И мы ее ждали. Потом прилетели первые птицы. И мы их приветствовали, как друзей.
И весна пришла. Спустилась с гор, вся сверкающая, в своем зеленом прозрачном плаще. Пригоршнями кидала она нам в долину первые цветы. Деревья ночью в лесу потихоньку одевались, а утром мы это видели и смеялись радостно.
И вот в одну из ночей, когда последняя буря завила в ущелье, когда зима зарыдала, надолго прощаясь с долиной, весна принесла мне свои лучший дар – мое дитя.
Это неправда, что я умирала в ту ночь. Страдания – это жизнь. И я страдала. Я знаю, что моя жизнь нужна.
У моей постели стоит колыбель-игрушка, вся в кружевах и лентах. И в ней спит маленькая принцесса. Она родилась с золотыми кудрями. У нее точеное личико, гордый профиль, надменные губки. Она породистая, вся в отца. Ничего моего нет в ней. Даже ушки, даже ногти и форма пальцев – не мои. Я узнаю его в каждом повороте головки, в движении бровей. Когда-то он вскользь, шутя, сказал мне, что спит всегда лицом вниз. Принцесса спит так же. Когда я увидала это в первый раз, я опустилась на колени в благоговении, как перед чудом. В ней вся моя жизнь! Все счастие, все будущее.
Марк ужасается перед моим чувством. Он называет его ненормальным, мистическим. Он боится, что оно съест мою душу, как ее съела когда-то любовь.
Любовь?
Неужели я, носившая в себе такое сокровище, хотела погибнуть из-за любви? И такой некрасивой, вульгарной смертью? Я, которая мечтала умереть прекрасно. Вы спасли меня от этого позора, ты, Марк, и другие друзья… Как я люблю вас за это теперь! Вы не дали мне свершить самого тяжкого преступления. Она должна была явиться в мире, эта новая душа, эта новая женщина. И кто знает? Быть может, все, что я делала и к чему стремилась, было бессознательной жаждой создать эту жизнь…
Ты видала, конечно, когда-нибудь безобразный кокон гусеницы? Он кажется мертвым. Помню, я была маленькой, когда из любопытства вонзила булавку в толстый кокон. И вдруг он сжался. И я с испугом поняла, что в нем таится жизнь.
До самого рождения Нины я сама била таким коконом. В последнее время я неспособна била даже страдать, волноваться, ревновать. Я слишком устала от жизни. Я забила всех вас. Во мне говорило одно только чувство: страх. Я сама себе казалась вазой, до краев налитой драгоценной жидкостью. И пролить ее я не смела.
Не раз я спрашивала себя: что дало мне силы пережить крушение всего, на чем я строила мое счастье? Ответ один: мое дитя. И с каждим днем утончался кокон этого равнодушия к людям и жизни. Я вас всех начинала видеть, как сквозь облако. Первый крик моего ребенка разорвал тенета моей собственной души. И, как бабочка, она понеслась навстречу радости.
О, жить! Жить простой, несложной жизнью! Затерянной в этой долине, среди крестьян! Слушать звон стада, гул леса наверху, шум ручьев, стремящихся к невидимой реке. Видеть в одиночестве рассвет и вечерние зори, и небо, покрытое звездами, и полет птицы… Читать письма Марка, эти письма, пронизанные нежностью. Думать о тебе, о Пете, Ане. Сидеть целые ночи у окна, вспоминая Яна.
Передо мной его книга. Уезжая в Россию, Марк принес ее мне. Я читаю и грежу о высокой башне. Но где пути к ней, Соня? Где? Эта книга для мудрых. А я так слаба.
Я должна любить кого-нибудь. Отдать душу. Отдать жизнь. И верить, что душа моя не будет растоптана ногами. И что слезы обиды не отравят меня, как тогда. Только ребенок даст мне такую любовь. Я это знаю теперь. А я возьму на свои плечи всю тяжесть жизни, смирение, неизвестность, одиночество, даже лишения. Но ей создам рай.
Вне этой любви сейчас у меня нет цели. Все в ней одной, в этой девочке с золотыми кудрями. Исчезнет она, и я опущусь в черную яму…
Но зачем думать об этом? Вот она передо мною! И я преклоняю перед нею колена в моей неутолимой жажде высокого и вечного чувства. И слезы жгут мои глаза.
Но пусть они льются! Счастливые слезы.
Вот Нелидов опять на родине, в степи, среди курганов, в маленьком флигеле, где расцвело и умерло его короткое счастье.
Телеграмма из Дубков звала его домой. Анне Львовне опять стало хуже.
С трепетом выходил он из вокзала маленькой станции, и лицо кучера показалось ему таким родным и близким. Он ехал среди бархатных лугов, под пушистыми деревьями. Жаворонок звенел где-то высоко, в ярком небе. Сладкая грусть охватывала душу в этой знакомой с детства любимой степи. И хотелось счастья. И мучительно хотелось забвения.
Нашел ли он его за границей? Да, минутами. Он охотился в Шотландии, гостил в замках, увлекался спортом, флиртовал с молодыми девушками. Он нашел там и прежних любовниц. Все было, как три года назад. Ему даже казалось временами, что он совсем здоров.
Из России приходили письма. Ему предлагали служить по выборам, баллотироваться в предводители дворянства. За ним была большая партия. И то, что полгода назад казалось ему ненужным и далеким, вдруг стадо манить. Он обещал вернуться…
Что-то лихорадочное, торопливое теперь в его жестах, походке, в выражении лица. Ему показалось мало работы в поле, охоты, визитов к соседям, заботы по кирпичному заводу. Он затеял строительство нового дома в усадьбе. Он осуществлял свою грезу.
– Все куда-то торопится. Либо что потерял, – характеризует его Климов в разговоре с Ликой и Анной Васильевной. – В нем что-то деланное. Чувствуется трещина какая-то в его душе. Прежней цельности нет.
– Так ему и надо! – смеется учительница, жалеющая Маню принципиально, как униженную женщину. Но Лика молчит.
И странное лицо у нее. Мягкое и задумчивое.
Лизогубы и Галаганы встречают Нелидова с распростертыми объятиями. Опять возрождаются надежды. Он и всегда был завидным женихом. А теперь перед ним открывается карьера.
И у Горленко волнуются, как сложатся теперь их отношения?
– Чем мы виноваты, что эта Манька так надругалась над ним? – говорит Вера Филипповна. – Он знает, что мы без него навещали Анну Львовну. Что все наши симпатии на его стороне!
– А Сонька? – спрашивает муж.
– Ну что такое Сонька? Какое ему дело до мнения девчонки? Разве не ты хозяин в доме?
Но Горленко сокрушенно качает головою и чешет за ухом.
Федор Филиппович разрешает все сомнения. Он сам едет в Дубки и возвращается с Нелидовым. Чем ближе подъезжают они к усадьбе, тем молчаливее становится гость. Разговор его отрывист и рассеян. Он внезапно оглядывается или смолкает, устремив взгляд на аллею.
После чая он предлагает дядюшке пройтись по парку.
Разговор их падает, обрывается, наконец замолкает. Они у беседки.
Вот где его души коснулась, проходя мельком, великая и прекрасная Любовь. Та, что никогда не возвращается, которую ждут и ищут всю жизнь. И часто ждут напрасно. Не там, в лесу, где он взял Маню в слепом и могучем желании, нашел он Любовь. А здесь, когда нежность впервые затопила его сердце в ту темную, незабвенную июльскую ночь… И что бы ни дала ему жизнь потом, память об этой ночи не побледнеет никогда!
Этот визит пришелся на Пасху, когда Сони не было в имении. Тем лучше! Он боялся этой встречи. Но зато чаще он стал бывать у Галаганов. Наташа так кротка и внимательна! У нее слабый голос, мягкие манеры. Она глядит на него со страхом и нежностью. Иногда ему хотелось бы положить голову в ее колени и пальчиками закрыть себе глаза. Молчать. И слушать ее лепет.
Но у них же в доме он увидел Катю Лизогуб. Он и раньше знал ее. Но его раздражал когда-то ее беспричинный звонкий смех. И он не искал с ней встречи.
В этот вечер она так звонко и мило пела под аккомпанемент Наташи малороссийские песенки. В ее голосе не было души и тоски. Но глаза ее сверкали, и пылали щеки. И самый смех ее будил в нем радость.
Да, но все это было днем, днем. Все это было в длинные майские вечера. Но оставались ночи. И в эти ночи он бродил по парку один. Нет, не один. А со своей тоской.
Откуда она? Из каких болот поднялась она опять и села, как вампир, ему на грудь? Или она тут ждала его всю эту зиму, притаившись в углах старого дома? Или она подстерегала его за деревьями парка, где он грезил, где он страдал? Или гналась за ним по пятам из Лысогор, где на каждом повороте аллеи ему чудился скрип каблучков по гравию, горячий шепот, серебристый смех?
Отчаянно боролся он с призраками.
В один из вечеров он в парке увидал Наталку. Она спешила с огорода. Звонко раздавалась ее песня. Смуглые босые ноги белели в сумерках.
Он прислушался к ее голосу. И вдруг словно вспомнил что-то. И пошел ей навстречу.
И чем ближе подходила она, тем медленнее и тверже становились его шаги и теснее сжимались его побелевшие губы. И когда он подошел к ней вплотную и остановился, то лицо у него было белое-белое, а глаза полные желания. Жестокого и торжествующего желания.
И она все поняла с первого мгновения. Голос ее оборвался, когда его руки тяжело опустились на ее плечи. Беспомощным, заметавшимся взглядом, как неизбежному, взглянула она в его остановившиеся зрачки.
Лето идет. Полевые работы в разгаре. И он не дает себе ни минуты отдыха. Посвежевший и веселый едет он с поля на стройку. Возвращается голодный и бодрый. Обедая с матерью, он вскидывает блестящие глаза на бесшумно скользящую босоногую Наталку, которая служит за столом. Она побледнела, похудела. Пустяки! Вот за спиной Анны Львовны она ему чуть заметно улыбнулась. Ночью, когда дом заснет, она придет к нему, как всегда.
А вечером он велит седлать лошадь, любимую Джильду, – и едет к Лизогубам. Там ждет его Катя.
Он давно стал думать о ней. Она маленькая и хрупкая. Та была сильная, высокая и гибкая. Но о той надо забыть. А эта рядом…
Почему ему казалось, что ему нужна жена, как Наташа Галаган, кроткая и стыдливая, с ясными голубыми глазами и каштановой косой? Нет. Его тянет к шаловливой, кокетливой Кате… У нее черные вьющиеся волосы. Почти такие же. Немного темнее. И кожа смуглая. Того румянца нет. Но она тоже красива. Не так, конечно. Нельзя быть красивее той!
Но ведь та далеко. Та умерла для него. Ту надо забыть.
И глаза у Кати темные. Меньше, чем у той. Других таких глаз нет! Нет нигде. Но и у Кати длинные, черные ресницы. И губы у нее алые.
Но они непохожи на цветок, как губы той, которую так трудно забыть.
Ах, это вздор! Он ее забудет, когда Катя станет его женой. Он справится с чувством, вцепившимся в его душу. Он восторжествует над жизнью, поймавшей его в капкан! Он получит свою неотъемлемую долю счастья, простого, немудрого, как у всех… Ему нужна молодость, радость, смех, темные глаза, алые губы, смуглая грудь. Все это он найдет у другой. И будет счастлив. Во что бы то ни стало!
От Мани к Соне Горленко в Лисогори
Тироль. 20-е сентября.
Нина заснула, и я пользуюсь свободной минуткой, чтобы ответить тебе, наконец, на твои три письма. Почему я молчу? Потому что я счастлива и мне нечего тебе сказать. Помню, я всегда писала дневники, когда страдала или ждала чего-нибудь от жизни. Но сейчас я живу, как растение. Радуясь солнцу, воздуху, тучке, тающей в небе, букашке, которая ползет в траве. Все близко мне. все понятно. Я чувствую в себе частицу мировой души. Я ясно чувствую в эти мгновения, что никогда не умру, не исчезну всецело, что за этой жизнью ждет нас иная. И смерть мне не страшна.
Я каждый вечер иду в горы, чтобы видеть закат и слушать тишину. А… ты удивлена? Ты не знаешь, бедняжка, в твоей суетливой деревне, в твоей шумной Москве, что такое тишина в горах. У нее есть голоса, И их надо уметь слушать. Когда они зазвучат, в душе смолкает все земное.
Ты спрашиваешь, какие у меня планы на будущее? Планы и я? Как все это чуждо звучит здесь, среди гор! А разве есть планы у эдельвейса? У лиственницы? У той белой козочки, которая прыгает там высоко, на горной тропинке?
Но если ты думаешь, что у цветка нет души, что у животных нет минут блаженного созерцания, то мне жаль тебя, Соня! И я хочу быть этим бездумным цветком, который страстно тянется к солнцу. Я хочу бить этим безмолвным животным, которое застившими глазами глядит вдаль. Ради Бога, не нарушайте словами этого молчания! Я знала здесь минуты такого экстаза перед лицом снежных вершин! Я знала такие удивительные минуты.
Вчера… Но дай слово, что ты никому не покажешь моего письма! О, как дивен был закат вчера! Я была одна наверху. Я точно опьянела. Я широко раскрыла руки. Эта ширь, эта даль, пронизанная огнистым золотом… И я закричала. Что? Не знаю. Это был такой стихийный взрыв радости. Мне надо было кричать, чтобы не задохнуться. Потом я в слезах упала на землю и целовала ее. Это безумие, скажешь ты, моя строгая, моя уравновешенная Соня? Но я не хочу вашей мудрости, если она не знает таких минут!
Как часто я ложилась на землю, прогретую солнцем, и смотрела в небо, опрокинутое надо мною. И время исчезало. И жизнь останавливалась. Я слышала, как дышит земля, как бегут в ней соки, как незримо тянутся к солнцу ростки, упорно прокладывая себе путь через мрак и безмолвие. Я это слышала.
Я глядела в свою душу часами. И видела, как растет эта маленькая, замученная жизнью душа. Мои чувства били молитвой. Мои крики были гимном. Бессознательным гимном всему живому, как аромат цветка, как лепет ручья, как пение птиц. Разве не говорят они каждым дыханием, каждым звуком: «Да здравствует жизнь!..» Дадут ли тебе твои курсы и люди, окружающие тебя, хоть частичку того, что дали мне здесь горы и лес? Я молода, здорова и счастлива. Вот все, что я знаю! И если тебе этого мало, скажи, что нужно еще?
Нина и горы… Между ними я делю мою жизнь. И не знаю, с кем из них я счастливее. Ах! Но это такие разные чувства! Общее в них – мистический элемент, которым проникнуто сейчас все мое я. Видишь ли, нельзя жить среди гор и не думать о Вечности. Боюсь, что и здесь ты меня не поймешь. Ты давно разучилась молиться.
Из писем Агаты ты знаешь, что я не могла кормить. «Грудь твоя создана для любви», – сказала мне Агата. Я чуть не побила ее… Мы теперь кормим Нину из рожка. Ей пошел шестой месяц. Она всех знает в лицо. У нее свои определенные симпатии. У нее и сейчас характер и темперамент. Мы с трепетом следим за пробуждением этой души. Каждый день несет нам откровения. Новая жизнь возникла. Новая индивидуальность расцветает между нами. Мы – взрослые – ничего не прибавим и не убавим к ней. С нею она явилась в мир. И нигде в мире уже не повторится она. Единственная. Живое чудо, возникшее из слепого желания мужчины, который ее не любил. До, будет благословенно это желание!
Но я ревнива, Соня. Я безумна. Когда эти голубые глазки улыбаются Агате или с моих рук она рвется к Марку (о, она слишком любит его!) – я страдаю. Не смейся и не осуждай меня! Одной себе я хотела бы взять все ее привязанности, все ее улыбки.
И как она капризна, наша принцесса! Я с восторгом слежу за проявлениями ее воли. Как она настойчиво требует! Наверно, я не была такой. Я даже не смею сказать, как другие матери, что люблю в ней себя. Помнишь пожар в Дубках, о котором рассказывал дядюшка? Эту гордую старуху, его мать. Она, не сморгнув, глядела, как в огне погибал дом ее предков со всеми сокровищами. Рядом стояли крестьяне, но она их помощи не попросила. Мне думается почему-то, что Нина – вся в нее.
Она родилась, чтоб я служила ей. Я знаю, что в жизнь она войдет с гордо поднятой головой, как входят в нее только красивые. Я знаю, что она будет жестока и последовательна. Что она будет свободна.
Мне нечему научить ее. Если бы сейчас каким-нибудь чудом ей исполнилось шестнадцать лет и, стоя на пороге, она спросила бы меня: «Ты знаешь, куда идти?..» Я молча опустила бы голову и молча распахнула бы перед нею дверь в Неведомое.
Помнишь ли ты, Соня, тот вечер в Лысогорах, когда я вернулась, страдающая и униженная, с моей прогулки с Н.? Помнишь, как я плакала на твоей груди, оскорбленная этим желанием без любви? Потому что он не любил меня. Меня, как я есть. И я это угадала, хотя не знала жизни. Из моих слез в ту ночь зародилось мое дитя, мое счастье.
Вот почему я никогда не буду ненавидеть ее отца. Вот почему я простила ему давно все мои страдания. Что случилось, должно было случиться. Иначе не могло быть.
Если ты встретишь его, Соня, скажи ему, что я счастлива…
Летняя страда кончилась. Отшумела суета работ. Настала осень.
– Ах, Николенька, тихо у нас в доме! – говорит Анна Львовна. – Если б здесь были дети, смех, молодость. У нас тоска ходит по комнатам. И я слышу ее шаги. Прежде хоть Наталка пела. Теперь и она плачет. Почему ты не женишься, Николенька?
Но он еще крепится. Он держится за свою свободу; за право тосковать, за право молчать по целым суткам и бродить по болотам, никому не отдавая отчета, что делает он со своими днями, со своей молодой жизнью. За право вспоминать, проклинать и ненавидеть. Когда он женится, и это право он отнимет у себя – сам! Сам. Чтоб быть честным. Чтоб быть верным. Разве, целуя других женщин, не целовал он лицо той, единственной, которую нельзя забыть? И не ее ли глаза-звезды глядели на него во сне?
И он борется. Он хочет победить жизнь, сцепившуюся с ним грудь в грудь в тайном, безмолвном поединке. Он ищет спасения в лихорадке новых планов, открывающихся перед ним, в новой деятельности. А в празднике пропадает с ружьем на целые дни. И возвращается, одичалый, с кровью на руках, с жестоким блеском глаз проснувшегося зверя. И когда дом засыпает, он ждет Наталку.
Из чувства самосохранения, в борьбе с жизнью, он совершил и эту подлость. Да, подлость. Он не ищет оправданий. Он сделал это сознательно. Но разве это было счастье?
– Прощайте, паныч! Не поминайте лихом! – говорит ему, заливаясь слезами, Наталка в их последнее свидание, накануне ее свадьбы.
Ее берет за себя молодой, красивый парень с соседнего хутора Берет, закрывая глаза на прошлое, которое ни для кого уже не тайна, кроме Анны Львовны. Он не раз сватался к ней и прежде. А теперь старая пани дает за крестницей приданое, как за панночкой.
Но Нелидов знает, что слезы Наталки искренни. Он понимает, что и она несчастна; что и она, как он, делает отчаянную попытку склеить разбитую жизнь. С нежностью, так мало свойственной его натуре, он прижимает к себе в эту ночь это бедное дрожащее тело, дававшее ему иллюзию забвения и радости. И думает: «И эта уйдет, и я останусь одна…»
Теперь он боится одиночества. Днем он еще кружит и мечется от завода на стройку, оттуда на охоту или к соседям.
Но остаются ночи. Бесконечные ночи, когда дождь царапает по стеклам и тьма непроглядна. Когда сон далек, а память неумолима.
– Мамаша. Он едет…
– Что такое?
– Нелидов едет к нам…
– Ах, Боже мой! Катя, почему ты в сером? И не завита?
– Не все ли равно, мамаша?
– Что же ты плачешь, глупая? Поди, напудрись…
– Нет… Все равно… Теперь все равно…
– Господи! Как ты дрожишь! Подумаешь, тебя неволят…
– Молчите, мамаша! Не мучьте! Вы ничего не понимаете. Я выйду потом. Примите его.
Он уже в гостиной. Приехал в коляске, не верхом. На нем смокинг. Стоя у окна, он глядит на бурую траву лужайки, на стаю индюшек, которые ищут зерен в стогу соломы, около риги. Забор покривился и упал. Ворота покосились. Крыльцо парадного подъезда расшаталось. Дом приходит в ветхость. Чудный, старый дом. Лизогуб – плохой хозяин. И эта дворянская небрежность всегда раздражала Нелидова. Но сейчас он ничего не замечает. Он слишком полон собой.
Хмуро дремлет тяжелая мебель из красного дерева. Громко тикают старинные часы «ампир» в длинном футляре. В окна смотрят липы Потолок низкий, и поэтому в комнате уже темно, хотя солнце еще не село.
Он стоит у окна, высокий и стройный. Но лицо у него больное и угрюмое. Губы сжаты Он терпеливо ждет.
Решение принято. Он обдумывал его давно. «Довольно! – сказал он себе с гордой злобой. – Хочу быть счастливым. Все предать забвению!..» И вот в своей жестокой борьбе с любовью к Мане он выдвигает последний козырь – женитьбу.
Дверь скрипнула. Он оборачивается.
Входит Катя. На ней серое платье. Волосы не завиты. Лицо не напудрено. Глаза покраснели от слез. Она не хочет нравиться. Ее страшит судьба, которой не избежишь.
Он целует ее руку.
– Пойдемте в сад, – говорит она. И идет впереди.
Вся маленькая, съежившаяся под его тяжелым взглядом. Ах, если бы найти прежнюю радость! Разве не эту радость он полюбил в ней? «Полюбил ли?..» – спрашивает голос.
Бедная Катя выросла за эти полгода, когда кругом все стали шептаться о возможности брака. Она, не плакавшая никогда, узнала, что такое отчаяние. Сколько раз она ждала признания! Сколько раз с горечью называла себя безумной! Он не мог забыть ту. Вот почему он постарел на десять лет. И глаза его так жестки. Можно ли надеяться, что в них загорится нежность?
Они входят в аллею. Липы уже опали. Далеко видны через них заглохший парк, запущенный фруктовый сад, весь заросший пруд и почерневшие гряды кавунов и дынь. Листья коричневым ковром устилают землю. В догорающих лучах солнца на дороге греется уж. Увидав людей, он сверкает кольцами тела и беззвучно скрывается под мертвой листвой.
– Сядемте здесь, – глухо говорит Нелидов.
Скамья покривилась, обросла мхом. И вся еще влажная от утренних рос. Небо сине, но холодно. Клены желтеют, как золото. Тополи стоят гордо, все до зеленые. Но смерть идет по парку, бесшумная, неторопливая. И где ступит она, там падает лист.
Он молча берет ее руку. Катя дрожит, опустив голову.
– Милая, – говорит он тихо и печально. И мягко целует ее пальцы. – Милая Катя… Вы знаете, зачем я здесь?
Она опускает еще ниже голову. Ее губы трепещут. Он тихонько обнимает ее талию. И голова ее лежит теперь на его плече. Она закрыла глаза. Сердце ее так бурно бьется. Страх или радость? Что сильней?
Он смотрит молча. Длинные черные ресницы. И тень от них падает на смуглые щеки. Как у той. Алые губы открылись. Эта тоже прекрасна. Он наклоняется и целует ее в губы. Все тело Кати трепещет в его руках. Но он держит ее крепко и целует тихонько ее ресницы, ее веки, ее лоб и брови. Они тоненькие, изогнуты шнурочком. Они не капризные, как у той. Они спокойные. Тем лучше! Он будет их любить, эти черные брови.
– Меня измучило одиночество, – говорит он. – Мама больна. Не дождется внучат. Хочет умереть спокойно, среди ласки и радости. А вы будете доброй женой. Мне нужна эта нежность. Мне нужен сын, наследник моего имени. У нас так мрачно в доме, Катя! Но у вас есть молодость! Вы так звонко смеетесь. У вас радость в душе. Согрейте нас этой радостью! Мы о ней забыли.
«Ни слова о любви, – думает Катя. – Я угадала».
Но что до того? Безумное наслаждение в его объятии! Сердце тает в груди от его поцелуев. Жажда счастья кружит голову. И страх ее перед ним бледнеет. Она поднимает ресницы. И жадно глядит снизу вверх в его наклонившееся над нею лицо, в его потемневшие глаза.
– Скажите, что вы любите меня!
Это срывается у нее бессознательно, с мольбой. И он говорит мягко и грустно:
– Я буду любить вас, Катя. Вы прогоните все призраки. С вами в мой дом войдет солнце. Ваша любовь даст мне покой. Я устал. Я так устал за этот год!
Она ждет, насторожившись. Он смолкает.
«Только-то…» В порыве отчаяния она забывает свою робость, страстно обнимает его голову и молит, прижимаясь щекой к его щеке:
– О, скажите, что вы будете любить меня! Меня одну… Всегда… Поклянитесь мне… Я так хочу счастья! Я тоже измучилась…
И он дрогнувшим голосом говорит с тоской, крепко обнимая это хрупкое тельце, которое словно просит у него защиты от беспощадной жизни:
– Я буду любить вас, Катя… Нежно, неизменно, верно. Как муж должен любить свою жену. Вот в эти маленькие ручки я отдаю себя. Мою душу и жизнь. Не разбейте ее легкомысленно, как ребенок надоевшую ему куклу. Не дайте мне разочароваться в…
Голос его вдруг срывается. Она замирает у его сердца, широко открыв глаза.
Маня встала между ними. Она тут…
И, как бы разделяя ее ужас, он прижимает ее к себе так сильно, с таким отчаянием, что она боится задохнуться.
– Катя, милая… Будьте кротки со мной и терпеливы! Я могу быть резким. Я часто бываю угрюмым. Простите мне заранее мою усталость и хандру. Вам только двадцать лет… и вы не знаете, что такое тоска. Но я хочу быть счастливым! Хочу…
И, словно опьяняя себя, он целует ее веки, брови, ее черные ресницы, ее алый рот.
Взрыв погас. Он молчит. Солнце заходит. Стало холодно… И бесшумная тень ложится на их души.
– Мы поедем за границу? – вкрадчиво шепчет она.
– Нет. Не теперь. Мама больна. Я не могу ее оставить. Мы съездим в Петербург на неделю. Вы любите оперу?
– Да. Я все люблю. И оперу, и театр, и балы. Особенно балы. Больше всего я люблю танцы и толпу.
– Вам будет скучно со мною.
– О нет! Но мы ведь не всегда будем жить в деревне? Я так мечтала о столице! Я ненавижу деревню.
И в голосе ее уже звучит разочарование.
Он сидит недвижно, выпрямившись, с тесно сжатыми бровями. Ее головка лежит на его груди. Но он ее не чувствует.
Из прошлого звучит голос другой:
«Я буду жить вблизи от тебя где-нибудь на селе. Я сниму комнатку. И сделаю из нее волшебный уголок. И мы будем любить друг друга…»
Они сидят, обнявшись. Далекие. Чужие. Ее смех стих. Она чувствует, что он думает о другой.
Завтра Маня покидает эту долину. Мирную долину счастья.
В ущелье грозно выл ветер под утро. За одну ночь лес побурел. Он сразу стал старым. Листья его лежат на земле. Гертруда, которая приносила им хлеб и сливки, сказала, что на рассвете был первый мороз. Но днем опять засияло солнце, и стало тепло.
– Пора уезжать, – говорит фрау Кеслер. – Принцессе будет холодно. Сейчас она возьмет последую ванну.
Маня с трепетом следит всегда за этим купаньем, Ее удивляет смелость, с какой фрау Кеслер ворочает а похлопывает в ванне это маленькое тельца.
– Дивный закат, Агата! Завтра опять будет солнечный день.
– Все равно! Мы уедем. Нина может простудиться в нетопленной комнате. Она не богема, как мы с тобой. Ей нужен комфорт.
– Я пойду проститься с горами, – говорит Маня со вздохом.
– Ступай! А я буду укладываться.
Маня поднимается целый час. Далеко внизу остались сосны и лиственницы. Кругом низкорослый кустарник. Нет уже бабочек. Нет насекомых. Все погибли в одну ночь. Неподвижные ящерицы греются на солнце.
Она идет все выше. Горизонт раздвигается. Она устала. Но это ничего. Она идет на свидание. И сердце ее дрожит от предвкушения блаженства.
Она ложится на землю, согретую солнцем, и смотрит вниз. Там уже сумерки, и лес вдали стал лиловым. Городок по ту сторону озера и деревья, где они живут, кажутся отсюда игрушечным. Домики словно вырезаны из картона. Церковь с колокольней светится, вся белая.
Тени от гор упали в долину. Кое-где зажглись огоньки. Крохотные люди гонят с гор крохотное стадо по тонкой, как ленточка, тропинке. Вон через ручей перекинут мостик. Совсем как картина. И все беззвучно, как на картине.
Тени внизу все сближают свои чудовищные головы. Скоро вся деревушка засветится десятками глаз. Потом они погаснут. И только в окне Агаты будет еще свет.
Но здесь, наверху, еще день. Вон брызнули из ущелья лучи уходящего солнца. И все серое кругом стало алым. Камни улыбнулись.