Текст книги "Ключи счастья. Том 1"
Автор книги: Анастасия Вербицкая
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
На площади, под часами, он сталкивается с ними лицом к лицу.
– Откуда вы, Марк Александрович?
– Я забыл деньги. Такая глупость!
– Как вы бледны! Вы больны? Маня пронзительно глядит на него.
– Пойдем скорей! Я здесь видел старинные цепочки.
ДНЕВНИК МАНИ
25 января. Венеция
Завтра мы уезжаем, и я никогда больше не увижу тебя, Лоренцо… Но я унесу с собой на всю жизнь память о нашей встрече. Ты дал мне так много! Знаешь ли об этом ты, недоступный печали и слезам?
Я была мертвая, когда входила в твои дом. У мня била маленькая душа. Меньше кольца на твоей чудной руке, которую я поцелую сейчас. Поцелую в последний раз. И здесь я проснулась. Жалкая нищая на большой дороге жизни.
Я плакала перед тобой, молчаливый друг. И эти слезы смывали грязь и пиль с моей растоптанной души. В твое лицо глядела я часами. В твои глаза погружалась я взглядом, ища разгадку твоей улыбки, твоего презрения к людям, твоей гордости. Ты знал, чего хотел. Ты знал, куда идти. Ты знал себе цену. И в твоем лице я не нашла смирения. Ты не учил меня покоряться, мириться на малом. С благодарностью принять от жизни объедки, которые она нам швыряет. Ты сам боролся с нею за свои желания. И вырывал у нее силой приз, который слабим не достанется никогда. Дитя далекой, безвозвратной эпохи – ты близок моей мятежной душе! Ты любил радость, я это вижу по твоим губам. Но в чем черпал ты силы и гордость? Почему не боялся смерти? У тебя не было веры. Я это знаю. Но что же тогда сделало тебя таким неуязвимым? О, если бы ты мог заговорить.
Сейчас приду к тебе. Мне грустно покидать дом и эти вещи, среди которых ты жил… Как часто ночью я просыпалась от какого-то дыхания на лице моем. Сердце билось, и тихо так на висках моих шевелились волосы. И я знала, что это ты.
Но я должка уехать! Я слаба еще и ничтожна. Растоптанной душе так больно. Не презирай меня! Это последняя слабость.
Я часто думала: что, если бы свершилось чудо, и ты из золоченой рами вышел бы в жизнь? И, смеясь, вошел бы в эту комнату? И, смеясь, обнял бы меня. Опять живой, жестокий и непостоянный, как все, что живет. Была бы я счастлива?
Нет! Что-то враждебное и темное поднимается и сейчас в моем сердце при одной этой мысли. Предчувствие обиды? Предчувствие разочарования? Нет! Я никогда не сказала бы тебе про свою любовь! Никогда не поцеловала бы твои прекрасные уста. Они лгали бы, как лгут другие. Как лгала и я другим. Ты не понял бы моей высокой любви. Ты втоптал бы мою душу в придорожную пиль. Так делают живые. Так делала я.
И в эту ночь, Лоренцо, я даю тебе великую клятву: молчаливо замкнувшись в себе, закрыв глаза на жизнь, буду прислушиваться к тайному росту моей новой души. Буду ждать терпеливо, когда вырастут у нее крылья. Буду с благоговением ждать их первого божественного трепета. О, я верю, что этот день недалек! И эту обновленную, чистую, прекрасную душу я не отдам любви!
Сейчас приду к тебе проститься. Сейчас повторю тебе мою клятву.
Твоя безумная Маня.
В последнюю ночь в Венеции, где я хороню мое прошлое. И начинаю новую жизнь!
Штейнбах не спит. Он читает в кресле и ждет. Он гасит свечу.
Вдруг где-то отворяется дверь. Чуть слышно.
Он ждет, напряженно вслушиваясь. Затем выходит в коридор.
На повороте уже мелькает слабый свет. Белый фланелевый капотик, волна распущенных волос. Она его не видит.
Он крадется за нею. Прячется в тени, сгибаясь за уступами лестницы, где сгустился мрак. Выжидает за углом и быстро скользит под защиту тяжелых портьер.
Маня идет твердо, легко, как человек, знающий, что ему нужно.
Вот и картинная галерея. Штейнбах притаился в складках портьеры. Сердце стукнуло. Он понял.
Маня идет все тише. Подходит к портрету. И поднимает свечу.
Штейнбах не видит ее лица, только одну ускользающую линию профиля. Но все красноречиво в этой позе: подавшееся вперед тело, высоко поднятая рука, линия сжатых плеч, запрокинутая головка. Застывший порыв. И наверно, наверно – полуоткрытые губы. И жадный, знакомый, зовущий взгляд.
Вдруг она ставит свечу на пол. Вдоль стены безмолвно дремлют тяжелые табуреты, обитые блеклым Мелком. Маня придвигает один из них. Взявшись Руками за тускло поблескивающую раму, она долго-долго глядит в надменные глаза.
– Милый Лоренцо! – шепчет она.
Странно гаснет звук ее голоса в пустоте зала. Она оглядывается с испугом, всматривается в лица портретов. За нею следят насмешливые или сердитые глаза.
Все равно! Она должна проститься. Должна сказать все.
– Я открою тебе мою тайну, – говорит она чуть слышно. И сама прислушивается невольно к дрогнувши тишине.
– Я любила только раз… Да, только раз в жизни, – повторяет она горячим звуком. И под высокими темными сводами голос ее дрожит, как натянутая струна. – Это была картина, как и ты. Далекая и прекрасная мечта… Все остальное было ошибкой. Ангел и ты! И больше никого! – говорит она страстно.
– Кого? – спрашивает проснувшееся эхо.
– Никого!!! – повторяет она торжественно и со странным выражением угрозы.
Она молчит, закинув назад голову. Гордые губы улыбаются с презрением из золоченой рамы.
– Прощай, – говорит она мягко и грустно, – прощай! Я никогда не увижу тебя. Ты моя последняя греза. Но сказка кончилась, Лоренцо. Я должна жить…
Голос ее жалобно срывается, точно лопнула струна. Она прижалась лицом к полотну. И Штейнбах чувствует, что она плачет… О чем?..
Если б иметь мужество кинуться к ней! Прижать ее к груди. Сказать правду. Нет! Он не смеет подойти. Теперь не смеет. Что скажет он ей в свое оправдание? А если он и найдет сейчас эти сильные слова, эти великие мысли, что брошены Яном в его книге и что с тех пор зреют в его собственной душе, неоформленные пока, – поймет ли она их теперь? Не покажется ли ей в эти минуты кощунством то, что потом должно лечь краеугольным камнем в новом ее миропонимании?
«Стихийная сила страдания! Ты – вихрь, разбивающий оковы души. Ты – освобождение, о котором грезил Ян. Вот он, первый шаг на высокую башню! И не мне удержать тебя на дрожащих ступенях».
Она устала плакать. Она озябла. Ее плечи трепещут. Порыв прошел. Экстаз исчез.
С глубоким вздохом поднимает она голову. Ее руки крепко обхватили раму. Долгим поцелуем она приникает к устам мертвого.
«Кто в его лице? Кто? Я? Или Нелидов?..»
Она идет назад разбитая, бессильная, еле держась на ногах… Свеча колеблется в ее руке.
Но это ничего. Пусть! Пусть! Разве не идет она на высокую башню, где каждый шаг залит слезами? Но зато каждый шаг ведет к свободе.
Проходя мимо портьеры, она почти касается Штейнбаха. Но сознание ее далеко.
На пороге она оглядывается. Ищет глаза портрета.
Напрасно. Все утонуло во мраке.
Штейнбах выходит из своей засады только, когда наверху с тихим пением замыкается дверь.
Он идет к портрету. Невольно озирается. Потом решительным прыжком становится на табурет.
Спичка вспыхивает. Бледное лицо из золоченой рамы улыбается с презрением.
Они глядят друг другу в глаза.
Он жадно ищет сходства. Не это ли неумирающее прошлое целовала она сейчас в его лице? Не эти ли воспоминания любит она и сейчас? Не свою ли жгучую женскую обиду оплакивала она здесь такими жаркими слезами?
Спичка гаснет.
Он медленно крадется назад. Он не нашел сходства с Нелидовым. У него нет ключа к загадке.
Сон бежит. В окно глядит заря. В ушах звучат жестокие слова: «Ангел и ты! Все остальное было ошибкой…»
И он думает, закрывая усталые веки:
«Она идет на башню, и труден ее путь. На каждой ступени вверх она будет терять те ценности, с которыми другие умирают, ревниво храня их и завещая Дочерям. Как вериги будут тянуть ее вниз эти ценности. И она будет их кидать, одну за другой, чтоб было легче идти. Так тонущий корабль бросает в пучину дорогой груз.
Прощай, моя маленькая, моя безумная Маня! Еще немного, и ты уйдешь от меня совсем. Впереди ждет тебя целая жизнь. Жизнь с другими. Ждет любовь. Любовь других. И ты возьмешь ее, шутя и смеясь, с легким сердцем. Забудешь, что плакала когда-то. Бредом покажется тебе тоска по мне, тоска по другому. Все эти страдания любвн.
Иди выше! К новым ценностям, к новым радостям. Разве я не должен благословлять эту минуту? Разве я не должен усыпать цветами дорогу, по которой ты пойдешь навстречу другому?
Разве я не люблю тебя?..»
Маня просыпается внезапно.
…Звучат знакомые шаги. Она их слышала не раз. Но почему теперь они звучат так громко?..
О, тише, тише! Дом проснется. И тайна ее откроется всем. Сердце стукнуло и остановилось.
«Ты?..» – хочет она крикнуть. Но голоса нет. Жуткое оцепенение. Она хочет встать. Нельзя. Кто-то сковал ее руки и ноги невидимой цепью.
Дверь? Дверь… Я ведь заперла ее!
Но он уже здесь. Она это знает. Опять веяние над лицом. Сладкий ужас блаженства, от которого захватило дух.
«Разве для него есть преграды?..»
Мрак недвижен. Но он тут. Она знает это по трепету своего сердца. Он тут опять, за пологом кровати. Если б повернуться, взглянуть.
Ты, Лоренцо!
Крикнула она? Или только хотела?
Она ясно чувствует его рядом.
Он склонился над нею и положил руку ей на грудь.
И трепещущее сердце замерло. И стынет кровь в цепенеющем теле.
«Я умираю…»
Страх ожидания ледяной волной докатился до мозга.
«Лоренцо… Пощади!..» – хочет она крикнуть. Но голос исчез.
«Это сон», – говорит кто-то.
Нет. Как смерть нерасторжимо его объятие.
Вдруг ужас радости – огромной, непохожей на земную, вонзается ей в грудь, как меч. И разрывает ее.
И сердце ее остановилось.
Она кричит так громко, что все просыпаются.
Широко раскрытыми неподвижными очами глядя в тьму, она сидит, вся дрожа, на постели. И руки ее прижались к сердцу, которое рвется из груди. Сейчас разорвется. Не переживет блаженства.
Шаги звучат в коридоре… Отзвучали за поворотом… Ушел… Или это стучит ее сердце?
– Маня… Маня… Отопри… Что с тобою? – кричит кто-то, дергая ручку замка. Полоска света из-под двери тянется по паркету.
Это Агата…
Маня отдергивает занавеску окна. И, шатаясь, идет к другой двери в коридор. Заперта. В изнеможении она прислонилась к стене.
– Что случилось? – слышит она голос Штейнбаха.
Чужой, ненужный голос. Неужели это тот, кто владел ее думами? Ласки которого она ждала, как нищий подаяния? Вот этот за стеной. Далекий и слабый, изменчивый и смертный?
– Маня… Ты испугалась? Ты здорова? – доносится через двери.
Вся пронизанная своим огромным счастьем, она молчит.
На руках и ногах, еще оцепенелых и скованных, чувствует она прикосновение Того, кто ушел. Но душа, освободившаяся от бледных радостей и мелких печалей земли, трепещет и рвется ввысь, в потусторонний мир. Лишь Сон и Смерть открывают нам его двери. Теперь она это знает.
Как разбитая, идет она к постели. Падает на колени и прячет лицо в подушки.
Она это предчувствовала. Она этого ждала давно. Кто отнимет у нее эту ночь?
За грани земного заглянула ее душа. За грани возможного ступила она рука об руку с тем, для кого нет преград. Пусть назовут ее безумной! Но теперь она знает, как вещи сны безумцев. Она знает, как близка любовь от смерти. Она знает, что вся дальнейшая жизнь не подарит ей такого мига.
– Марк… Да это кремлевская башня! – восклицает Маня, останавливаясь на площади Сеньории, перед Палаццо Веккио.
– Ах! Ты заметила? Видишь, какая неприступная крепость! Нигде в Европе ты не встретишь таких зданий. Заметно, что здесь на улицах шел бой…
– После Венеции какая массивная архитектура! – говорит фрау Кеслер с гримасой.
– Да, конечно, но и здесь своеобразная красота. Надо только присмотреться. А я люблю этот мрачный серый цвет, суровость линий. Вся душа мятежных тосканцев отразилась в их зодчестве. Маня, гляди наверх! Ты видишь в башне, над часами, окошечко? Говорят, что это тюрьма и что там был заключен Савонарола перед казнью. И на этой же площади его сожгли. А вот этот камень, на котором, по преданию, отдыхал Дант.
Маня оглядывается с легким трепетом губ. В петлице пальто и в руках у нее букеты желтой ромашки. Первые цветы.
С того момента, когда они сели в вагон и поезд помчал через перевал, через Апеннины во Флоренцию, она почувствовала, что ей легче дышать. Они оставляли за собою холод, ветер, сырость. Навстречу им несся юг, весенний воздух, солнце. О, город цветов и радости! Недаром в твоем гербе лилия. У кого болит душа, кто ищет забвения, бегите сюда!
Они остановились во дворце, в узкой улице, где даже днем в стычках звенели шпаги, где «белые» сражались с «черными», а гибеллины с гвельфами [83]83
Представители республиканской и олигархической партии во Флоренции в XIII–XIV вв.
[Закрыть].
– Я не хочу шума отелей, – пояснил Штейнбах дамам. – Это дом моих друзей. Они сами живут в Париже. Они давно разорились и постоянно сдают внаем этот дворец. Я снесся с ними по телеграфу месяц назад. Не опоздал, к счастью. За пятьсот лет в нем мало что изменилось.
Дом массивный и угрюмый как будто дремлет и с суровым презрением глядит на суетность жалкой муравьиной жизни. Разве он не помнит другую? Разве не слышит он ночью крика агонии, который внезапно прорезает тишину? Не видит он разве тени убегающих убийц?
Окна здесь только наверху, многие в железных решетках. И тут, как в Венеции, недоверием и враждебностью веет от стен. Подъезда на улицу нет, а есть глубокая арка ворот с тяжелыми дверями. Все здесь громадно: широкая лестница, дубовые, массивов двери.
– Ох, какой сквозняк! – говорит фрау Кеслер. – Пойдемте дальше!
– Одну минуту! Оглянись, Маня, внимательнее. Когда-то здесь в такое же сверкающее утро Дант встретил Беатриче.
– Здесь, Марк? Вот на этом мосту?
– Есть талантливая картина, изображающая этот момент. Беатриче шла с подругой. Высокая, бледная, с большими и печальными глазами обреченной, чуждая этому шумному городу, этой крикливой толпе. У нее было такое выражение, как будто через головы этих людей она глядела в свой мир. Сказочный. Недоступный толпе.
Их толкают, смотрят на них. Почему они замерли здесь, на самом проходе, эти чудаки русские? Экспансивные итальянцы смеются.
– Дант увидел эти глаза и остановился. Подруга Беатриче заметила его пламенный взгляд. Она вызывающе улыбнулась поэту. И девушки прошли дальше. И скрылись.
– И это все, Марк? Это все?
– Да. Я не знаю, оглянулась ли Беатриче. Видела ли она вдохновенное лицо Данта? Поняла ли она все значение для него этого мига? Легенда нам этого не говорит. Беатриче вышла замуж. И скоро умерла.
– И это все, Марк? – уже шепотом повторяет Маня.
– И это все – как факт и возможность. Но дальше-то и начинается самое важное. Это мгновение взяло всю жизнь Данта. Мимолетной встречи было довольно, чтоб костер великой любви запылал в великой душе. Обыкновенная, быть может, девушка, с глазами чахоточной; быть может, совсем не стоившая такого чувства, осталась бессмертной в веках. И мы сейчас не можем говорить о ней без волнения. Свою Мечту любил в ней Дант. И ей остался верен.
– О, пойдемте дальше! Мы, наверно, простудились.
Медленно идет Маня и всё оглядывается. Потом берет руку Штейнбаха. И прижимает ее к своему сердцу.
Вдруг фрау Кеслер спрашивает с огоньком в глазах:
– И вы думаете, Марк Александрович, что он жил аскетом и никого никогда не целовал?
– Я хочу так думать, фрау Кеслер! С этой верой мне легче жить.
Он чувствует, с каким трепетом, с какой нервной силой сжимают его руку маленькие пальчики.
– Но ведь это же бред, Марк Александрович! Проглядеть жизнь, прекрасную жизнь из-за видения? Потерять счастие.
– Кто знает, в чем оно?
– А вы способны на это? – лукаво допрашивает она.
– Я? Нет. Такой, как я сейчас, конечно нет. Но если бы я жил тогда… Мы не герои, фрау Кеслер. Мы не люди четырнадцатого столетия. У нас другое мироощущение. И мое говорит мне ясно: любовь – одно, желание – другое… И они могут жить одновременно в душе, волнуемой двумя различными образами, двумя чуждыми настроениями. Иногда, очень редко, эти два чувства сливаются. Но… и тогда вы ясно видите, как текут рядом эти две чуждые струи – темная и светлая вода нашей любви и нашей чувственности. И мое мироощущение опять говорит мне ясно и непоколебимо: нет низких чувств. Нет грязных желаний. Все одинаково ценны. Все прекрасны и полны значения. Все они голоса природы: которая не лжет и требует своего права.
Маленькая ручка замерла недвижно у его руки. Широко раскрыв глаза, она слушает звук его голоса, его слова. И ищет в этих словах темные тропинки, по которым она брела в прошлом, повинуясь голосам своей загадочной души.
Куда выведут ее теперь эти таинственные тропы?
После завтрака они спешат в музеи и в церкви. Надо видеть все, о чем они читали в Венеции! Они Часами сидят в капелле Бранкаччи, изучая фрески Мазаччо и Филиппе Липни. Как хорош этот Липпи! Они в Баптистерии стоят перед дверями работы Гиберти, которые, по словам его современников, достойны быть дверями рая. Загадочное, ни на что не похожее здание когда-то языческого храма навевает такое странное настроение! Здесь были этрусские могилы. Здесь веет безмолвием кладбища. А рядом воздушная кампанила работы Джотто [84]84
Джотто приписывается проект кампанилы (колокольни) флорентийского собора (XIV в.).
[Закрыть]. С восторгом когда-то смотрели на нее глаза, давно превратившиеся в прах, – глаза величайшего властителя мира после Александра Македонского и Юлия Цезаря. Богатство, власть, почет он променял на тишину монастыря. Роскошное ложе на гроб схимника. Он ушел от людей и жизни разочарованный, усталый, одинокий и загадочный, как его безумная мать. В глубокой тоске о том, чего нет, что бессильна дать жизнь. Великая, могучая жизнь. В потусторонний мир глядели их жадные очи – куда не дано заглянуть толпе.
Они едут в загородный сад, на берегу Арно. Маня идет к бассейну с золотыми рыбками. Стаями подплывают они, заслышав скрип шагов по гравию. Они ждут хлеба. О, милые, таинственные созданья!
Платаны еще не распустились. Но лавровые аллеи так зелены и пышны! Тишина и безлюдие царят в парке. Изредка только встретишь торопливую парочку влюбленных. Или нянька провезет в колясочке младенца. Либо мелькнет вдали, на широкой просеке, фигура амазонки. Публика придет сюда смотреть закат солнца. Наполнит все аллеи стрекотаньем и смехом. Спугнет тишину и дрему.
Но они уйдут тогда, чтоб ни с кем не встречаться.
В лодке они переплывают на другой берег. Потом едут вверх по аллеям, выходят на площадке Микеланджело. И вся Флоренция смеется им навстречу. Вон из золотистой пыли поднимаются зубцы Старого Дворца и сверкают часы на башне. Вон грандиозный купол над собором и ажурная колокольня.
Они садятся. Подходит знакомая цветочница. Штейнбах покупает у нее всю корзину. Маня ликует, хохочет. Все букеты он кладет у ее ног, на колени ее, рядом, на скамью. Она рвет завязки. Это целый дождь цветов. Каждый день несет ей новые. Как опьяненная, глядит она на них, любуется сочетанием красок, вбирает в себя их аромат, с закрытыми глазами угадывая индивидуальность каждого, даже из тех, что пахнут одной свежестью. Она страстно целует цветы, говорит с ними, как с живыми существами. И голос ее нежен и глубок. Потом, вскрикнув, она хватает их пригоршнями и погружает в них лицо.
– Это даже не культ. Это какая-то оргия, – заметно бледнея, сквозь зубы говорит Штейнбах. И лицо у него злое.
– Сумасшедшая! – смеется фрау Кеслер.
– Читай, Марк! Здесь можно только слушать стихи или… признания.
И Штейнбах читает ей стихи Данта и Петрарки. Она учится по-итальянски. Она не все понимает, но наслаждается музыкой слов.
Царя над всем городом на своем мощном пьедестале, чернеет пред ними гигантская фигура Давида.
Маня долго смотрит на него.
– Он тебе нравится? – с усмешкой спрашивает Штейнбах.
– H-нет…
– Почему? Ты, кажется, любишь таких?
– Что это значит «таких»?
– Ты разглядела его лицо? В нем нет жалости. Левая бровь Мани лукаво подымается.
– А ведь ты меня преследуешь, Марк… Ты замечаешь, Агата? Он что-то затаил.
Все смеются с облегчением. Вдруг Маня серьезно говорит:
– Нет, он мрачен и жесток. Я Давида понимаю иначе. Хочешь, объясню? – робко спрашивает она.
– Конечно… – Он встрепенулся, так задел его звук ее голоса. Она бросает цветы, обнимает свои колени и, глядя в небо, говорит:
– Вот я – маленький, неведомый миру пастух – иду навстречу Голиафу… Навстречу жизни, жестокой и всесильной. Во всеоружии стоит она передо мною. Глаза ее таинственны, полны возможностей. На губах играет усмешка. Но я уже не верю ни обещаниям, ни улыбкам! Я бросаю ей вызов. У меня нет ничего, кроме веры в себя и мечты. Но эту Мечту я поднимаю, как талисман, над жизнью. Как панцирем одеваюсь моей гордостью я – маленький неведомый пастух. Но я иду с верой в победу. И пасть не могу…
Штейнбах внимательно смотрит на нее. Экстаз в ее голосе и лице он уловил. Он поражен.
– Ты… этого вдохновения в его лице не видишь?
– Нет…
Они живут уже две недели во Флоренции. Осмотрели в церкви Санта Аннунциата фрески Андреа дель Сарто. В академии видели картины фра Анджелико, Боттичелли и все сокровища флорентийской школы. Маню поразило лицо Савонаролы, которого его друг фра Бартоломео вдохновенно изобразил в апостоле Петре, в момент его казни. В этих глазах она увидала отблеск иного солнца, которое светит безумцам и поэтам. Об этих видениях они говорят толпе. А толпа смеется.
Еще сильное впечатление – в капелле Медичи, перед статуями Микеланджело. Маня с волнением слушала историю его жизни, она узнала о его роли в борьбе республики за свободу, о его горечи и разочарованиях, когда Медичи отняли у Флоренции последние остатки независимости. И как ясно стало ей тогда значение его ответа, выгравированное им на мраморе, у подножия «Ночи».
МНЕ СЛАДКИ СОН И БЕЗМОЛВИЕ КАМНЯ.
КАКОЕ БЛАГО НЕ ВИДЕТЬ,
НЕ ЧУВСТВОВАТЬ В ЭТИ СУРОВЫЕ ДНИ!
О, НЕ БУДИ МЕНЯ… МОЛЮ, ГОВОРИ ТИШЕ.
А рядом, в круглой зале усыпальницы, смеялась и галдела толпа туристов.
– Довольно! – говорит Штейнбах за обедом. – Надо целую жизнь, чтобы все это осмотреть и изучить. А я боюсь за тебя, Маня. Завтра мы уедем в Рим.
Она глядит вдаль, и взор ее туманен.
– Ты любишь Юлия Цезаря, Агата?
– Что такое? – Фрау Кеслер роняет вилку.
– У Тургенева есть повесть «Призраки». Когда мне было семь лет, я рыдала, зачем у меня нет крыльев, чтоб полететь в Рим? И теперь я еду туда. Но меня манит не так город, как равнина. Вот эти болота, над которыми поднялась седая голова. Помнишь в «Призраках», Марк? Я слышала, клянусь тебе, я слышала, когда читала ночью, этот топот легионеров, этот лязг оружия. Марк, неужели я увижу Аппиеву дорогу? Волчицу, чудную волчицу?
– Маня, – говорит Штейнбах, – я хочу, чтобы ты унесла последнее воспоминание о Флоренции, непохожее ни на что, виденное до сих пор.
– Что такое? У меня сердце забилось…
Они едут в коляске по берегу Арно. Пустынно и тихо крутом. Вдали деревья какого-то сада. Солнце только что село. И фонари не зажигались. На востоке уже погасли рдяные облака, а запад стал бледно-зеленым. Через реку, на другом берегу, огромным грибом мелькнул безвкусный памятник Демидова.
– Здесь, – говорит Штейнбах и делает знак кучеру.
Они подходят к группе из белого мрамора.
На баррикаде со знаменем в руках сражается юноша. Вдохновенно и прекрасно его лицо, его взгляд, поднятый к небу. Он бросает, вызов судьбе. Но смерть настигла его. Товарищи подхватили знамя, падающее из рук. Другие поддерживают тело. Все они юные. Но они тоже смело глядят в лицо смерти, в лицо неизбежному. Несогласные смиритья. Несогласные уступить натиску жизни и реальной силе свою хрупкую, неосуществимую Мечту.
Штейнбах говорит, невольно понижая голос:
– Ты взволнована, я это чувствую. Ты не забудешь эти лица. Не думаешь ли ты, что только венецианские патриции пятнадцатого века умели ярко жить? Что только люди Ренессанса умели умирать красиво и гордо? Вот перед тобою гарибальдийцы. Простые дети народа. Но, как львы, дерутся они с тиранами и радостно гибнут за свободу.
Полоска на небе темнеет. И пепельным налетом, как смертной тенью, покрываются мраморные черты. Как будто жизнь действительно уходит из этих лиц. Жутко.
«Ангел и ты! И больше никого!..» – звучит в душе Штейнбаха. Он видит перед собой лицо графа Манцони, которое так страстно целовала Маня. Это надменное, жестокое лицо. В его глазах, в его улыбке она искала разгадку, как принять жизнь, как одолеть ее? С этим примириться он не может.
– О, Марк! Благодарю тебя, что ты мне показал их.
– А их силу и цельность ты чувствуешь, Маня?
– Да… да… У меня горло сжимается от слез. О, умереть так… С такой верой и… радостью…
Ее губы дрожат. Голос срывается.
«Она скоро забудет тебя, Лоренцо. Об этом постараюсь я…»
Когда они садятся в коляску и Маня оглядывается в последний раз на памятник, она видит над ним высоко в небе первую зеленую звезду.
…Отуманенные выходят они в четыре часа из музея.
– Это легко говорить: «Не уставай!.. Тебе вредно…» Да я не чувствую усталости, поймите! – страстно говорит Маня на лестнице, прижимая к груди руки. – Вы взгляните, как горит у меня лицо! Я видела своими глазами, как вижу вас обоих, Венеру Капитолийскую, Антиноя, этого полубога, которого любил Адриан. Видела мрамор Праксителя, его «Фавна…» Боже мой! Все, чем в книгах еще ребенком я восторгалась. Я сама себе завидую. Понимаешь? Мне даже страшно. Ведь я видела бюст Юлия Цезаря, его настоящее лицо.
– Ты упадешь! – кричит фрау Кеслер. – Спускайся осторожно, сумасшедшая женщина! Горе с тобою!
– Ах, Агата! Я счастливейшее существо в мире! И я не уеду из Рима. Я останусь здесь навсегда!
На другой день она говорит Штейнбаху:
– Целую ночь мне снились статуи. Что может быть лучше человеческого тела? В Венеции меня с ума сводил мрамор Кановы. А здесь я целуюсь с «Фавном».
– Недурно, – усмехается Штейнбах.
– Ах, он так прекрасен! Так молод.
«Что с ним? Отчего он так побледнел? – удивленно думает фрау Кеслер. – Болезнь сердца у него, что ли?..»
– Да, маленький укол, – отвечает он на ее заботливый вопрос. – Это пустяки. Маня, не хочешь ли ты учиться скульптуре?
– Ах, Марк! Я так мечтала об этом. Воплощать свои грезы. Счастливцы, у кого есть талант! Но есть ли он у меня?
Дорога спускается в большие сады.
– Куда ты, Маня? Оступишься.
– Нет, Агата, я должна дойти до обрыва. Здесь в саду бродили красавицы, поэты. Здесь гулял Петроний.
– И отсюда Нерон любовался пожаром, разорившим десятки тысяч людей.
– Агата… Марк… Молчите, ради Бога! Не мешайте мне. Тише! Тише! Я сейчас услышу их голоса.
Она закрывает глаза. И счастливая улыбка приподнимает уголки ее губ.
Штейнбах стоит подле, не смея подойти, чувствуя себя ничтожным и бессильным перед этой счастливицей.
Уже два часа. Солнце улыбается сквозь тучи. Дождя нет.
– Теперь туда, вниз! – говорит Маня, указывая на форум.
– Объясните! – просит фрау Кеслер, беспомощно останавливаясь перед разбросанными пилястрами и полуразрушенными колоннадами. – Как мертво! Как печально! Вы понимаете что-нибудь, Марк Александрович?
Но Маня поднимает руку.
– Нет! Нет! Молчите! Агата, иди за мной! Я сама, сама хочу все найти. Я изучила план. Смотри: вот арка Веспасиана [85]85
Веспасиан Тит Флавий – римский император. Правил с 69 г. по 79 г.
[Закрыть]. Пойдет отсюда… О, ради Бога, не будь такой равнодушной! Знаешь ты, где мы идем? По дороге, где шли весталки. Высокие, строгие, все в белом, они шли в храм… И если им встречался приговоренный к казни, ему даровали жизнь. Вот этот храм. Он стоял здесь…
Она останавливается у груды разрушенных колонн. Из-под капюшона вырываютcя кудри. Глаза ее блестят. Щеки и ресницы влажны от дождя. В озябших руках она держит план.
– А вот теперь иди сюда. Зажмурь глаза. Не бойся. Дай руку! Еще два шага. Довольно! Теперь смотри. Видишь?
– Ничего не вижу!
– О, Агата! Как у меня бьется сердце!.. Знаешь ты, что это за ступеньки? Вот этот маленький квадратик – это дом, где Юлий Цезарь провел последнюю ночь. А теперь сюда. Ну, скорее же! Тут, на этих ступеньках, стояло его тело на катафалке.
– Чье тело? – безнадежным тоном спрашивает фрау Кеслер.
– Цезаря, Цезаря, которого убили сенаторы. И Антоний держал отсюда свою речь к народу.
Она берет руку Штейнбаха и на мгновение прижимается лицом к его плечу, закрыв глаза от блаженства.
И Штейнбах замирает от неожиданности.
– Марк, смотри! Этим булыжникам две тысячи лет.
– Да, они хорошо работали, римские рабы.
– Здесь ехала колесница Нерона. Видишь дорогу? Прямо в Неаполь, в Помпею, в Капую.
– А там Колизей, кажется? – спрашивает фрау Кеслер, глядя на гигантскую стену со срезанным краем, которая высится из тумана.
– Мы пойдем туда вечером, при луне, – шепчет Маня Штейнбаху. – Мы пойдем вдвоем.
– Тише! Упадешь…
Когда солнце начинает спускаться, она со Штейнбахом едут до городских ворот Сан-Себастьано. Там они велят кучеру ждать. И, взявшись за руки, идут по знаменитой Аппиевой дороге.
Последние здания предместья позади. Они минули одинокие кипарисы. Звонко стучат их подошвы по старинным плитам из лавы. Вдали, в розовом свете зари, возвышается круглая гробница Метелла. Запах поля и цветников доносится навстречу легким предзакатным ветрам. Далеко-далеко впереди бежит дорога, по которой гремели когда-то колесницы цезарей, ехавших на празднества в Помпею, по которой легионы, идя на войну, подымали пыль.
Невыразимое очарование в этих одиноких прогулках мимо кладбищ, виноградников и огородов к знаменитой часовне, где Христос встретил Петра и спросил его: Quo vadis? [86]86
Камо грядеши? (лат.).
[Закрыть]В часовне на одной стене изображен Христос, на другой апостол. Показывают белый камень, и на нем след Его ноги.
Все дальше и дальше, минуя катакомбы. Так хорошо молчать! Так хорошо слушать замирающий гул далекого города, надвигающееся безмолвие Кампаньи…
Или же через другие ворота, другой старинной римской дорогой они идут к акведуку. Солнце садится. С востока глядит бледная луна. Стада бродят по лугу. Коровы мирно лежат, жуя жвачку, и провожают их прекрасными бесстрастными глазами. Пастухи в широких шляпах, в живописных лохмотьях меланхолически играют на свирели. Черноволосые прачки моют белье в ручьях и что-то весело кричат им вслед.
Почва тонет под ногами. Но они идут все дальше. Мане надо подойти к мшистым развалинам, с любовью коснуться их рукой, поглядеть в эти каменные, суровые, морщинистые лица, угадать тайну, которую они знали.
Она стоит там долго, пока луна не станет золотой и не коснется лучами ее ресниц, пока не начнет куриться туман, пока не засверкают залитые лунным блеском громадные булыжники дороги.
– Теперь в Колизей, – говорит она горячим шепотом. – Агата нас ждет. Но мы зайдем туда на минутку, вдвоем.
Они идут. А перед ними по белой дороге скользят их тени, длинные, черные, сливающиеся.
Колизей с площади залит голубым светом. Громадная тень его упала на дорогу. Внутри темно.
Каждый раз сердце Мани стучит, когда она входит под эти широкие арки. Уцелела часть амфитеатра. Можно угадать, где была ложа Цезаря. Вон там, как раз против черной дыры, глубоко внизу, откуда веет могилой, откуда хищный зверь прыгал на арену.