Текст книги "Пьеса для расстроенного пианино (СИ)"
Автор книги: Анаэль Кроу
Жанр:
Сентиментальная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Мадам Леду молча кивнула. На её лице одновременно отражались ужас и потрясение.
– Так прошёл месяц или около того. Мы с Фриде сильно сблизились. Поддерживали друг друга по мере возможности. Если нам долго не удавалось заснуть от холода, мы начинали мечтать вслух. О разном. О том, что война закончится, о том, что нас освободят, как мы вернёмся домой и как воссоединимся со своими близкими. Я говорила об этом, твёрдо зная, что и близко не дотяну до того дня. Но Фриде... В её голосе слышалась уверенность в том, что этот день непременно настанет. Иногда она позволяла своему воображению рисовать настолько реалистичные картины будущего, что я невольно начинала в них верить. Это казалось тогда самым страшным – верить в то, что никогда не наступит. Но она всегда говорила, что намерена дожить до самой победы, чтобы лично присутствовать при том, как повесят нашу надзирательницу , и начальницу женской части лагеря, и всех этих эсэсовских выродков одного за другим.
– Вот увидишь, так и будет, – говорила она. – Они все получат по заслугам. Только надо не переставать надеяться. Кто-нибудь обязательно до этого доживёт. И тогда они всем расскажут, что здесь происходило, всему миру. Потому что есть такие, кто ещё не знает, что здесь творится, и их много. Почти никто толком не знает. Ты как хочешь, а я намерена рассказать...
Было бы здорово, если бы сейчас она сидела рядом с нами за чашкой чая. Фриде подтвердила бы мои слова. Она была жизнерадостным человеком, этого было не отнять.
– Она умерла? – спросила мадам Леду. – Как это произошло?
– Так, как никто не смог бы даже предположить, – покачала головой старуха. – Поначалу Фриде выглядела очень здоровой и сильной. У неё было плотное телосложение, крупная голова, выпирающие скулы, неправильный прикус – нижняя челюсть чуть заступала за верхнюю. Чем-то, весьма отдалённо, она напоминала мне мадам Мартен, оставшуюся далеко в прошлом... С самого начала стало ясно, что её не отправят в газовую камеру, а отберут для принудительного труда. Она легко могла колоть дрова или таскать камни. Она часто говорила, как мечтала бы размозжить таким камнем голову кому-нибудь из охранников лагеря или по крайней мере, одной из их бешеных собак, которых они часто натравливали на нас. Если бы она так и сделала, её немедленно бы поставили к стенке. Фриде это хорошо понимала, и поэтому никогда не лезла на рожон. Она всегда сохраняла спокойствие, граничащее с безразличием, за исключением тех моментов, когда с нею случались припадки.
До сих пор я о них почти не упоминала. Сейчас самое время.
Иногда с Фриде случались приступы кратковременного помешательства. Это и не удивительно, принимая во внимание все реалии Аушвица. То, чему мы становились свидетелями каждый день. Иногда они случались днём – тогда я прикрывала её, как могла, но чаще ночью – всегда в одно и то же время – где-то с часу до двух. Её место было с краю кровати. Вдруг посреди ночи она просыпалась и начинала неистово молиться, просила, чтобы её выпустили из барака, уверяла, что попала сюда по ошибке. Она всё время спрашивала: "Где мы? Как отсюда выбраться?" и порывалась встать. При этом Фриде не узнавала никого и ничего. Тогда я крепко сжимала её руку и держала до тех пор, пока она не затихала. Её сознание имело уникальное свойство: включаться и выключаться, словно в её голове перещёлкивали тумблер. Сначала я думала, что это что-то вроде защитной реакции – она пытается отстраниться от всего, что нас окружало, забыть об этом хоть на несколько коротких мгновений, почувствовать свободу, которую у нас отняли. Даже сейчас я всё так же уверена, что это и было главной причиной её болезненного состояния – её душа рвалась на волю из этих проклятых застенок и обретала её на короткий срок...
Как-то раз я была слишком уставшей. Мне с трудом удалось заснуть от голода и от жажды – напиться тут тоже было негде. В течение дня, когда нас перегоняли из барака в цех и обратно, нам удавалось зачерпнуть пригоршню-другую снега, и мы съедали его. Но это было не очень полезно – есть снег. Там, на улице, постоянно расстреливали людей, или перетаскивали трупы, или высыпали золу из печей крематория (последняя меньше всего представляла угрозы). Так можно было запросто заразиться какой-нибудь болезнью и умереть. Но нам хотелось пить, и мало кому удавалось пересилить жажду. Поэтому мы продолжали есть снег. Но когда нас закрывали в бараке на ночь, там снега не было. Только холод. С потолка свисали сосульки, но до них могли дотянуться только те, кто спал на верхних нарах. У каждого места были свои преимущества, так сказать, – тихо рассмеялась старуха. – Там, наверху, когда шёл дождь, всё промокало, когда снег – было что пить и есть. Но от холода было не скрыться. В крыше имелись огромные щели, в которые задувал колючий ветер. Часто люди замерзали насмерть, а утром их окоченевшие тела стаскивали к выходу.
Так вот, в ту ночь я наконец-то заснула и не заметила, как Фриде сползла с нар. Она подошла к двери барака и стала колотить в него кулаками. А ещё кричать, чтобы её выпустили. Она требовала каких-то объяснений, просила связаться с семьёй, вызвать к ней адвоката. Представляете? В тот момент она действительно ничего не понимала.
Я проснулась от её криков, но прежде, чем успела вскочить с лежанки, дверь открылась, внутрь вбежали несколько охранников и выволокли Фриде на улицу. Мы все замерли. Никто и слова не вымолвил, потому что все мы знали: теперь ей конец!
Мне стало горько и страшно. Помню, меня тоже кто-то обнял, чтобы согреть – вот такая там у нас была взаимоподдержка. Но прошло около часа, и Фриде вернулась. Точнее, её втащили в барак, выволокли на середину и оставили лежать там, полностью неподвижную. Когда охрана ушла, и двери закрылись, мы аккуратно перенесли её на нары и уложили на сырой матрас.
Она застонала. Впервые за всё это время. Она была ужасно избита. У неё практически не было лица, впрочем, как и шанса дожить до утра. Но я уже говорила, что физически она была очень крепкой. Это давало мне некоторую надежду на то, что она поправится. Конечно, я корила себя за то, что подобное случилось по моему недосмотру. Я чувствовала себя в какой-то мере ответственной за её жизнь. Смешно, конечно. Два мертвеца, радеющие за благо друг друга. Под нашими ногами давно разверзлась могила, а мы всё ещё цеплялись за её край, опасаясь упасть, при этом толком не представляя, что лучше – жить дальше или умереть сейчас, таким образом избавившись от многих лишений.
В другой раз я надавала бы ей пощёчин, чтобы привести в чувства. Но при данных обстоятельствах это было практически невозможно. Её лицо напоминало разбухшую опару, я не могла позволить себе до него даже дотронуться.
– Нужно, чтобы отёки сошли до утра. Никто не должен видеть её в таком состоянии.
Какая-то женщина протянула мне смоченную в воде тряпку – небольшой лоскут, оторванный от своего халата, на котором чёрные и белые полосы давно превратились в сплошной серый фон – и мы положили её Фриде на лицо.
Фриде больше не шевелилась. Я тихонько позвала её по имени, и тогда она словно очнулась ото сна. Она слепо повернула голову на звук моего голоса и попыталась заговорить. Она произнесла всего одно слово..., – старуха резко прервала рассказ. – Вам нехорошо? – осведомилась она у слушательницы.
Мадам Леду по-прежнему сидела на диване. Кровь отлила от её лица, и губы стали совершенно бескровными.
– Ба? – подала голос Софи, приподнимаясь со своего места.
– Нет, не мешай! – остановила её старуха. – Пусть вспоминает. Пусть проговорит это вслух. Только так можно отпустить прошлое. Говорите, мадам Леду, говорите! – обратилась она к сидящей напротив женщине. – Расскажите мне всё, что вы помните!
– Была ночь, – пробормотала мадам Леду. Взгляд её стал отрешённым, а руки тряслись. – Я проваливалась в неё время от времени. Будь то утро, день или вечер... всё равно. Но никогда так глубоко и надолго. Ночь, пахнущая давно не мытыми человеческими телами и испражнениями. Холодная, вызывающая дрожь и зуд по всему телу. В спину колола солома. Я вечно была зажата со всех сторон. И вот однажды я вырвалась. Я думала, что стоит открыть дверь, и внутрь ворвётся свет. Но когда она открылась, я не ощутила ничего, кроме боли. Ужасной боли. Кажется, мне сломали рёбра и раздробили пальцы...
– Так и было, – кивнула мадам Гальен.
– А потом меня снова накрыла тьма – ещё более страшная и непроницаемая, чем раньше.
– Что же произошло дальше? – с замиранием сердца спросила старуха.
– Я назвала ей своё имя... Селестина...
– Селестина! Но зачем, зачем вы это сделали?
– Я подумала, что если назову его, то всё кончится...
– Что это было, мадам Леду? – допытывалась старуха. – Что это было?
– Я не знаю... Я не помнила, с чего всё началось, и не понимала, каким образом прошло. Временное помутнение рассудка без какой-либо видимой причины. Говорят, с беременными иногда такое бывает... Я боялась, что это каким-нибудь образом может отразиться на ребёнке, но, слава Богу, ничего такого не произошло. После того, как родился мой сын, галлюцинации прекратились, – мадам Леду провела по лицу ладонью, словно желала навсегда избавиться от наваждения. – Несколько месяцев меня мучили кошмары. Иногда мне казалось, что мои руки и ноги вывернули из суставов. Я чувствовала постоянный озноб. Голова раскалывалась, а усталость была настолько сильной, что валила с ног...
– Очень похоже на правду, не так ли? – подтвердила мадам Гальен.
– Простите, – извинилась она. – Каким-то образом мои личные переживания перекликаются с вашим рассказом. Это странное совпадение меня немного расстроило, но не больше. Надеюсь, я вас не обеспокоила?
– Ничего подобного! – вскинула руки старуха. – Но неужели вы никогда не допускали мысли о том, что виденное вами – реально?
Мадам Леду отрицательно покачала головой.
– Невозможно. Это перечит здравому смыслу, – твёрдо выговорила она.
– Тогда, возможно, вы вспомните кое-что ещё из тех видений? – предложила старуха.
– Мне бы этого не хотелось, – отказалась мадам Леду, несколько успокоившись. – К тому же, всё это давно в прошлом.
– Тут вы правы, – согласилась старуха. – Тогда, надеюсь, вам не составит труда взглянуть на это. Я носила его всю жизнь, зная, что однажды встречусь с вами и предъявлю в качестве доказательства. Время попыталось выгрызть его из моего тела, и большинство цифр стёрлись или поблекли. Их очертания размыли невидимые реки, струящиеся под кожей, но они всё ещё видны, – с этими словами она закатала рукав пиджака и предъявила хозяйке квартиры нечёткую, полинявшую татуировку. – Вы могли видеть подобное раньше. Может, вы мне скажете, что здесь написано?
Мадам Леду невольно отстранилась:
– Я могла бы предположить...
– Нет! Человек предполагает только в том случае, когда не уверен в правильности своей догадки, – возразила старуха. – Но отказываясь признать очевидное, вам, тем не менее, совершенно ясно, о чём тут идёт речь. Это так же точно, как и то, что вас зовут Селестиной Леду! Ведь так вы представились? Вы назвали это имя задолго до своего рождения – тогда, в далёком 1944-м... Оно пулей вылетело из вашего рта, прошив пространство, прошив само время! К сожаленью, мне так и не довелось узнать, каким образом. И даже спустя более полувека, сидя в этом кресле и разговаривая с вами, я понимаю, что не добьюсь от вас хоть сколько-нибудь вразумительного ответа на этот трудный вопрос...
– Номер 73846, – с трудом выдавила из себя мадам Леду.
– Да-да! – восторженно воскликнула старуха. – Заключённая номер 73846! Именно так меня и называли с тех пор, как они отобрали у меня имя, разрушили мою жизнь! Конечно, вы не могли знать, как меня зовут. Только номер! Всегда только номер! И если уж на то пошло, я предъявлю вам ещё одно доказательство. Столько лет прошло... Морщины испещрили моё лицо. Знаете ли, старость берёт своё. Она не оставляет нам ничего, кроме воспоминаний – счастливых или не очень. Но фотографии – это своего рода ловушки, в которых мы запечатываем лучшие моменты своей жизни.
Порывшись в сумке, Софи достала из неё несколько старых фотоснимков и протянула их мадам Леду.
– Прошу, взгляните на них, – попросила она. – Ба ими очень дорожит.
– Они были сделаны в 1938, в Париже, на Марсовом поле. Ещё до того, как все эти несчастья обрушились на наши головы, – пояснила мадам Гальен.
Осторожно приняв фотографии, мадам Леду внимательно вгляделась в изображённую на них молодую девушку.
– Это вы, – сказала она после длинной паузы. – Я узнаю ваше лицо...
– Да, это я, – кивнула старуха.
– И всё-таки..., я..., – недоверчиво покачала головою мадам Леду. – Как такое может быть?
– Я не знаю, – пожала плечами старуха. – Каким-то образом вы заставили течь время вспять, чем причинили мне массу беспокойства и... подарили надежду, – уклончиво ответила гостья.
В комнате воцарилось напряжённое молчание. Маленький Этьенн спал в манеже, свернувшись калачиком и посасывая палец.
– Простите, я переложу его в кроватку, – пробормотала мадам Леду, и, подняв ребёнка на руки, унесла его в соседнюю комнату.
– Она нам верит, ба? – прошептала Софи, как только мадам Леду скрылась из виду.
– В такое невозможно поверить, по крайней мере сразу, – покачала головой старуха. – Всё говорит в нашу пользу, кроме, разве что, доводов здравого рассудка.
– Может, нам лучше уйти? – предложила Софи.
– Нет, – твёрдо возразила старуха. – Ещё не всё сказано.
Вернувшись, мадам Леду снова уселась на диван. Настроение её несколько изменилось.
– Расскажите мне всё, что вам известно о той женщине – бельгийке, – потребовала она.
Поджав губы, Софи уставилась на старуху.
– Я расскажу вам всё, что знаю, – пообещала мадам Гальен. – Фриде не умерла той ночью...
– Ни тогда, ни на следующий день, – добавила мадам Леду.
– Вы правы, – спокойно откликнулась старуха. – На следующее утро был вторник. А смотры, во время которых всех больных выводили из бараков и отводили в газовые камеры, обычно происходили по понедельникам. С этой точки зрения Фриде сильно повезло. Опять же, смотря что называть везением. Подозревая, что у неё сломаны рёбра, с помощью других заключённых я туго перемотала ей грудь тряпками, и мы почти донесли её на себе до швейного цеха. Она еле переставляла ноги. Весь день я шила за себя и за неё тоже. В противном случае её бы снова избили. Кое-кто из женщин помогал мне, так как сама я никогда не справилась бы с таким объёмом работы. Даже если надзирательница что-то и заподозрила, то не стала заострять на этом внимание. Так прошла целая неделя. Фриде ни о чём не спрашивала, а я никогда не заводила с ней разговора на эту тему. Иногда она смотрела на меня так, будто хотела сказать: "Я знаю, что ты кое-что про меня знаешь". А я отвечала ей похожим взглядом: "Не беспокойся, я никогда об этом не заговорю". Хотя это могла быть просто игра воображения. Я действительно никогда не интересовалась у неё, кто такая эта Селестина, какое она имеет к ней отношение, и почему Фриде той ночью назвалась чужим именем.
Весна вступала в свои права, снег таял, а это означало, что очень скоро нас должны снова бросить на земляные работы. Зиму пережили отнюдь не все. Люди в бараках постоянно менялись. Из старых знакомых оставалось не более трёх десятков женщин. Почти каждую неделю появлялись новые – те, которые ещё не разучились быть людьми, которые на своём примере демонстрировали нам то, как должен вести себя человек, потому как мне в последнее время часто начинало казаться, что я ничем не отличаюсь от грязного животного. Не свиньи, нет. По сравнению с нами свиньи были довольно упитанными. Мы же напоминали подыхающих с голоду вонючих хорьков.
Однажды нас отпустили чуть раньше обычного, не помню уж в связи с чем. Вернувшись в барак, я упала на лежанку, впитывая в себя сухое покашливание лежащих на соседних нарах людей, скрип гнилых досок, из которых была сложена крыша, тихое кряхтение и молитвы на иврите, когда за мной снова пришла капо. Она приказала мне встать и следовать за ней. В принципе, меня ждало то же, что и в прошлый раз. Разве что она назвала это вторым шансом, который выпадает не каждой, и посоветовала на этот раз не лежать, как колода, а проявить инициативу.
– А вообще, это странно, что о тебе вспомнили, – пожала плечами она. – Будь умницей, доставь ему удовольствие. Таких, как ты, выпускают через шесть месяцев.
Конечно, это было ложью, на которую покупались некоторые заключённые, принимаясь за "лёгкую работу". Отсюда был действительно только один выход.
Я оказалась в той же самой комнате в корпусе, предназначенном для офицерского состава. За столом сидел тот же мужчина с обожжённым лицом, только в отличие от прошлого раза он был совершенно пьян. Перед ним стояла надпитая бутылка рома. Другая, пустая, валялась под столом. Он снова предложил мне выпить, но я отказалась. Без всякого приглашения я села напротив, взяла в руки хлеб и начала жевать.
– Ты слышала? Войска союзников высадились в Италии. Они прорвали нашу оборону в Монте-Кассино. Наверное, они уже двинулись на Рим. На восточном фронте дела обстоят ещё хуже. Никто из нас не вернется в Германию, если только не произойдет чудо... – немец усмехнулся. – Но мы остаёмся верными фюреру, выпивке и шлюхам.
Налив полный стакан, он тут же осушил его до дна.
– Знаешь, вначале войны со мной случился по-настоящему пророческий разговор... Тогда, в 1941 году, мой командир (сражавшийся с русскими еще под Нарвой в 1917-ом ) остановился на пути в расположение и сказал: "Здесь, на этих бескрайних просторах, мы и найдем свою смерть. В точности как Наполеон... Запомните этот час, он знаменует конец прежней Германии". Тогда я не поверил ему. Никто не поверил. Все мы были окрылены первыми победами. Но уже на седьмой день, едва только мы пошли в атаку, один из наших застрелился из своего же оружия. Зажав винтовку между колен, он вставил ствол в рот и надавил на спуск. Так для него окончилась эта едва начавшаяся, но такая ужасная война... Я расценил это как трусость, неверность долгу перед родиной и Гитлером, откровенным предательством. Но вот сейчас я думаю, что зная, что нас ждёт впереди, многие поступили бы так же. Я бы поступил..., – и он снова плеснул себе рому.
Я многое узнала об этом человеке в тот вечер. Его звали Гюнтер Геск. Его отец был священником, а мать – прачкой, и все они жили счастливо в маленькой деревушке почти на самой границе с Францией. Это вполне объясняло его сносный французский, на котором он изъяснялся в моём присутствии. Сначала он подрабатывал на строительстве автобанов, где всегда требовались крепкие рабочие руки, но после введения всеобщей военной повинности принял решение вступить в ряды СС. Конечно, изначально эти отряды предназначались исключительно для охраны Адольфа Гитлера. Но уже позже, гораздо позже в их руки вверили жизни тех, кто под тем или иным предлогом попадали в концентрационные лагеря смерти. Всех их позже признали преступниками, но тогда, в 1939-м многим молодым людям казалось, что пред ними открываются перспективы блестящего будущего. Все они чувствовали себя причастными к чему-то действительно великому и были готовы отдать за него жизнь. К слову, многие так и поступили. Думали ли они тогда о том, что их бог, их фюрер, не сможет их защитить ни от смерти, ни от вечного проклятия? Что он не всесилен и у него нет всевидящего ока? Это понимание пришло гораздо позже. Ужасные потери Германии на Восточном фронте отрезвили многих.
Он говорил о них не переставая:
– Потери жуткие, не сравнить с теми, что были во Франции... Сегодня дорога наша, завтра ее забирают русские, потом снова мы и так далее... Никого еще не видел злее этих русских. Настоящие цепные псы! Никогда не знаешь, что от них ожидать. Как– то во время атаки мы наткнулись на легкий русский танк Т-26, мы тут же его щелкнули прямо из 37-миллиметровки. Когда мы стали приближаться, из люка башни высунулся по пояс русский и открыл по нам стрельбу из пистолета. Вскоре выяснилось, что он был без ног, их ему оторвало, когда танк был подбит. И, невзирая на это, он палил по нам из пистолета!А ведь нам обещали, что все это кончится через каких-нибудь три недели... Кое-то был осторожнее в прогнозах – они считали, что через 2– 3 месяца. Нашелся один, кто считал, что это продлится целый год, но мы его на смех подняли: «А сколько потребовалось, чтобы разделаться с поляками? А с Францией? Ты что, забыл?». Доверчивые глупцы!
Но тогда это было только самое начало. Дальше хуже:
– Люди подыхали от голода, лютого холода, смерть...была просто биологическим фактом, как еда и питье. Они мёрли, как мухи, и никто не заботился о них, и никто их не хоронил. Без рук, без ног, без глаз, с развороченными животами они валялись повсюду. Об этом надо сделать фильм, чтобы навсегда уничтожить легенду «о прекрасной смерти». Это просто скотское издыхание.... Нам обещали, что о нас напишут романы, зазвучат гимны и песнопения. В церквах отслужат мессу. Но уже тогда я понял, что с меня довольно, я не хочу, чтобы мои кости гнили в братской могиле...
Я искал Бога в каждой воронке, в каждом разрушенном доме, в каждом углу, у каждого товарища, когда я лежал в своем окопе, искал и на небе. Но Бог не показывался, хотя сердце мое взывало к нему. Дома были разрушены, товарищи храбры или трусливы, как я, на земле голод и смерть, а с неба бомбы и огонь, только Бога не было нигде. Нет,...Бога не существует, или он есть лишь... в псалмах и молитвах, в проповедях священников и пасторов, в звоне колоколов, в запахе ладана, но в Сталинграде его не было... Я не верю больше в доброту Бога, иначе он никогда не допустил бы такой страшной несправедливости. – После этих слов он достал ещё один стакан и, наполнив и его, придвинул ко мне. – Я больше не верю в это, ибо Бог прояснил бы головы людей, которые начали эту войну, а сами на трех языках твердили о мире. Я больше не верю в Бога, он предал нас, и теперь сама смотри, как тебе быть с твоей верой.
Гюнтер Геск был ранен под Сталинградом, после чего получил назначение в Аушвиц.
– После всего, что мне довелось увидеть, сначала я думал, что попал в рай. Главный лагерь Освенцима был как маленький город. Там были свои сплетни, был магазин, где ты мог купить овощи и кости на суп. Была столовая, кинотеатр, театр, где регулярно проводили представления. Был спортивный клуб, который я посещал. Были танцы. Было весело и приятно. В первые дни здесь я был весьма доволен жизнью. Я пытался разузнать об этом месте поподробнее, и мне сказали, что это особого рода концлагерь. Я смог в этом убедиться, когда однажды ночью послышались крики: «Транспорт!», и мы все выбежали на улицу. Я спросил: «Из-за чего такой переполох?» И мне ответили: «А разве ты не знаешь? Здесь заведено так. Прибывают транспорты с евреями, и от тех, кто не в состоянии работать, избавляются». Только тогда я начал кое-что понимать. Процесс отбора проходил довольно упорядоченно, но когда все закончилось, это место было похоже на ярмарочную площадь. Там была куча мусора, а рядом с этой кучей мусора находились больные люди, неспособные передвигаться, какой-то ребенок, потерявший мать, кто-то спрятался во время обыска поезда. Этих людей просто убивали выстрелом в голову...Ребенка... поволокли за ногу и швырнули в кузов грузовика... когда он закричал, как больной цыпленок, его просто ударили головой об угол кузова... . Тогда до меня окончательно дошло. Это была просто другая сторона одной и той же медали. Ещё одна безобразная физиономия войны, в какую мы ввязались. Но там, на фронте, у людей по ту сторону траншеи хотя бы было оружие. Здесь же мы каждый день истребляли тысячи беззащитных женщин, стариков и детей. Это было отнюдь не одно и то же. К тому же здесь позволяли пить, много пить, и это было оправдано. На трезвую голову ни один человек не смог бы ужиться с подобным кошмаром. Знаешь ли, от такой сытой жизни меня снова потянуло на фронт, и я подал прошение о переводе. Таких, как я, оказалось несколько человек. Но вместо того, чтобы удовлетворить его, нам напомнили наш девиз: «Наша честь – это верность», верность приказам. А приказ тут только один: истреблять врагов нации. Все, кого сюда доставляли в товарных вагонах, оказывается, были врагами Германии и самого фюрера, плетущими за нашей спиной бесчисленные интриги, виновные в смерти тысяч немецких солдат...
Он говорил довольно долго, а я слушала. Я услышала ещё много чего в тот вечер. Это могло шокировать, но не меня. Не тех, кто прожил тут почти полгода и насмотрелся такого, от чего любой потерял бы покой и сон. Но я научилась сосуществовать с этим: со смертью, с пытками, с голодом, с болезнью, с насилием, намеренно не пуская в сознание тот ужас, который олицетворяли эти слова.
Я сидела, не говоря ни слова, потягивая крепкий ром и потихоньку пьянея. От меня не требовалось никаких комментариев. Я ожидала, что всё это кончится так же, как и в первый раз, но Геск был слишком пьян и слишком подавлен, чтобы воспользоваться мною. Поэтому он оставил меня у себя в комнате до утра.
Это было вопиющим нарушением дисциплины. Но в последнее время охранников всё чаще видели пьяными, они водили к себе на ночь шлюх, и никто им не делал выговоров. Думаю, они уже тогда хорошо понимали, что проиграли эту войну, и что их ждёт после того, как Германия капитулирует официально. Многие ещё надеялись вернуться на родину, так сказать, сбежать с места преступления, но впоследствии это удалось далеко не всем.
Что же касается меня, то я впервые за прошедшие месяцы спала в тёплой постели. Мне было стыдно за удовольствие, которое я испытывала, но ничего не могла с собой поделать. Каждый раз, когда за окном моего дома холодно и промозгло, я по шею укрываюсь одеялом, и мне тут же вспоминается та ночь со всем своим ужасом и блаженством.
Правда, утром случилось то, что и ожидалось. Причём Геск признался, что это неимоверно бодрит. Он встал с совершенно другим настроением, не таким, как накануне и быстро выставил меня за дверь. На прощанье он сказал, что мы ещё увидимся. На этот раз в награду мне дали небольшой кусочек козьего сыра. Его готовили польские крестьяне на близлежащих фермах. На них имелись небольшие хозяйства – куры, гуси, свиньи, коровы и козы. Я разделила сыр на столько частей, что самой мне досталось всего несколько крошек. С минуту я наслаждалась тем, как они тают на языке. Остальное пришлось раздать.
Гюнтер Геск питал ко мне временную привязанность, похожую на ту, какую питала начальница женской части лагеря, откармливая своих маленьких питомцев, а потом сжигая их в печах крематория. Вполне возможно, в самом скором времени меня ждала та же участь. Может, он думал, что я уже мертва, и потому нема, как могила?
За весной наступило лето. Я держалась Фриде, а Фриде – меня. Мы мало разговаривали – разговоры были там не в чести. За них часто били. Особенно, когда разговаривали за работой... И, да, работа. Мы больше не шили, но и не копали рвы. Мы садили овощи – свеклу и капусту – аж до июня. По правде сказать, это была не самая тяжёлая работа.
Когда наступили жаркие дни, в бараке стало нечем дышать. Холод сменился духотой. Из-за этого вонять стало ещё сильнее. Я часто чувствовала себя больной и разбитой, так что еле могла подняться с кровати. Днём меня клонило в сон. Особенно если солнце светило целый день прямо на согнутую спину. С одной стороны было приятно, но с другой – я ощущала, что прилично ослабла.
С Фриде тоже было не всё так просто. С ней по-прежнему случались припадки. Часто ночью, когда все в бараке спали. Но я изобрела одно средство, которое могло привести её в чувство, если не моментально, то довольно быстро. Я доставала свою английскую булавку – единственную принадлежащую мне вещь – и колола ею Фриде в разные чувствительные места. Наверное, мои извинения несколько запоздали, но прошу вас простить меня, мадам Леду, я неумышленно причиняла вам боль. Изначально я думала, что имею дело только с Фриде. Мне и в голову не могло прийти, что в тот момент вас там могло быть двое, – старуха откашлялась. – Даже не так. Там, в этом измученном голодом и побоями теле были только вы. Фриде в это время находилась далеко, в совершеннейшей недосягаемости ни для надсмотрщиц, ни для меня самой. И я колола нещадно. Как мне казалось, это должно было прояснить её мысли, а на самом деле я насильно возвращала Фриде назад – в этот сущий ад на земле. Когда она начинала узнавать меня, то делалась раздражённой и чуть не набрасывалась с кулаками. Она вела себя так, словно спала, а я прервала прекрасный сон:
– Что ты сделала?! Мне было так хорошо. Я была свободной!
– Ты стонала очень громко, а ещё несла какую-то чушь, – отвечала я. – Если бы ты начала кричать и драться, тебя снова избили бы. Как в прошлый раз. Ты этого хочешь? Умереть по глупости?
Тогда она снова укладывалась на спину и надолго замолкала. Часто она так и засыпала, больше не проронив ни слова. Но как-то раз она всё-таки произнесла:
– Что бы случилось, если бы я всё-таки умерла? Где бы я в конце концов оказалась?
Это был чисто практический, а не риторический вопрос, но тогда я воспринимала действительность несколько иначе, не понимая всех нюансов. Поэтому ответила:
– В крематории. Члены зондеркоманды о тебе хорошо позаботились бы.
– Нет, – твёрдо сказала она. – Я не об этом. Хотя, почём тебе знать? – и она обиженно отвернулась.
Действительно, откуда мне было знать? Пожалуй, никто в целом мире не мог сказать, что случилось бы с Фриде, умри она в тот самый момент, когда оказалась на вашем месте, а вы на её. Полагаю, этот вопрос так и останется без ответа.
Однажды...я была в... отхожем месте, в уборной, которая находилась на углу... м-м... площадки, там была большая площадка посреди лагеря, а вокруг нее стояли бараки, точнее, по большей части с двух сторон от нее, а уборная была на углу. И вот я как раз зашла туда, и когда я была там, вдруг раздался шум, крик и все стали разбегаться по своим баракам, потому что именно там людям полагалось быть в это время, а я... я осталась в уборной. Ну, я залезла на сиденье и стала смотреть через маленькое окошко наверху, и оказалось, что несколько человек пытались бежать и их поймали. Мне кажется, они были ранены, я слышала какие-то выстрелы, а потом они отобрали, по-моему, четырех человек, чтобы те выкопали могилы прямо за колючей проволокой, за оградой лагеря. И они принесли туда этих... этих людей, которые пытались убежать, которых уже застрелили, но они еще не умерли. И они заставили других... хоронить этих людей, которые еще не успели умереть, и те умоляли не закапывать их, кричали, что они еще живы, и просили сделать что-нибудь, убить их. Но они ничего не стали делать и просто похоронили их заживо...иначе они сами отправились бы туда же – были бы убиты. Для меня это стало страшным потрясением. Я до сих пор слышу их крики. Но тогда это было ещё ужасней. Меня резко затошнило и вырвало. Вернувшись в барак, я всё ещё ощущала тошноту. Было так жарко, что мне показалось, будто я заболела и у меня температура под сорок. Когда в обед раздавали суп – это мерзкое варево, кишащее червями, которые мы с Фриде шутя называли «мясными консервами», я отдала ей свою порцию. У меня совсем не было аппетита. И это при том, что люди почти всё время там мёрли от голода. Заключённых с каждым месяцем прибывало всё больше и больше, их попросту нечем было кормить. Даже печи не справлялись с такой нагрузкой, и поэтому тела умерших немцы сжигали в вырытых наспех глубоких ямах. Вот для чего нужны были те рвы, а мы-то все гадали... к чему такие глубокие? Гораздо глубже любой траншеи.