355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ана Бландиана » Лжетрактат о манипуляции. Фрагменты книги » Текст книги (страница 4)
Лжетрактат о манипуляции. Фрагменты книги
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 15:00

Текст книги "Лжетрактат о манипуляции. Фрагменты книги"


Автор книги: Ана Бландиана



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)

Попадая впросак

«Когда, почему и сколько раз я попадала впросак?» – вот вопрос, ответ на который – не тот же, что на вопрос «Сколько раз я допускала просчет?» Потому что хотя попадаешь впросак по большей части в результате просчета (многие ли из нас имеют твердость или безумие заранее обдумывать ситуацию, где они окажутся в неловком положении?), случались в моей жизни моменты, когда я, как какой-нибудь мазохист, сама выбирала для себя эту роль. Роль, которую сама выстраивала для себя и знала с самого начала, чем все обернется, а иногда просто входила в нее, не задумываясь или именно просчитавшись, не сразу сообразив что к чему, но из упрямства не отказывалась от замысла, даже самого нелепого. А случались другие ситуации, где нелепое не было очевидным, но таилось в глубине, неприметное, и раскрывалось только потом, как трагическое семя вещей.

Помню пример, прекрасно иллюстрирующий этот последний вариант, – долгую и драматическую дискуссию с коллегой, литературным критиком, на тему, которая меня не отпускала. Помню место, где мы встретились, – на лестнице, в здании журнала, где он был редактором, а я – постоянным автором, и помню, как я была рада встрече, потому что как раз хотела поделиться с ним своей дилеммой. Речь шла о борьбе с цензурой, которую я вела за правду каждого слова и каждой строчки, но, когда я побеждала, правда в силу изощренной логики превращалась в ложь. Если в конце концов удавалось напечататься, отсюда выводилось заключение, что печататься можно, то есть ценой неимоверных усилий ты давал сертификат на свободу несвободному обществу. Победа – почти через абсурд – публикация книги, где ты пытался сказать правду, становилась аргументом – чем более убедительным, тем более пагубным – в пользу лжи о свободе. Только если бросить бороться с цензурой и, значит, не публиковаться, станет видным истинное лицо диктатуры. Не публиковаться, выходит, честнее, чем публиковать самые честные страницы? Но это означало бы выбрать полную тьму, угасание всего, смерть культуры. Что предпочтительнее? Что правильнее? Может быть, последний выбор, назовем его «выбор зеро», если и был в состоянии изобличить истинное положение вещей, по сути, был бы выбором победы небытия?

Меня так мучили вопросы, я так спешила их выложить, что не следила за реакцией собеседника, а в ту минуту, когда остановилась, меня обескуражило, как он, явно скучая, уклоняется от ответа. Через несколько дней я узнала, что он уехал за границу и там остался, а через несколько лет – что он сотрудничал с секуритате.

Пример совсем другого типа – это когда я сама себя поставила в неловкое положение, которое восприняла как граничащее с героизмом (восприятие, конечно, еще нелепее, чем бредовая ситуация, на краю которой оно расцвело).

Стояла осень 96-го, было воскресенье в разгар предвыборной кампании. Мы запланировали поехать на ярмарку скота в Телеорман, поговорить с крестьянами. Для этого надо было встать на рассвете, чтобы приехать заранее, и я еще помню чувство абсурдности, когда проснулась по звонку будильника, открыла глаза и посмотрела в окно: было почти темно и шел дождь. Зачем надо было вылезать из теплой постели и выходить под дождь? Кто меня принуждал? Зачем это было нужно? Совершенно очевидно, все зависело от меня, я не выставляла свою кандидатуру, ничего не выигрывала, что не помешало мне, однако, чувствуя себя подгоняемой нелепостью, встать, надеть резиновые сапоги, приготовленные с вечера, сесть в машину и поехать на встречу, за несколько сот километров отсюда, с какими-то незнакомыми людьми, чтобы убедить их проголосовать за других незнакомых людей. И пока я машинально следила глазами, как щетки ходят по переднему стеклу, разгоняя потоки воды, я вспомнила другую встречу в одном селе в жудеце Дымбовица несколько дней назад, когда один старый крестьянин поднялся с места на собрании в бывшем культурном центре (сейчас наполовину дискотека, на четверть мини-маркет) и, кстати, уважительно начав с добро пожаловать, обратился прямо ко мне:

– Госпожа Бландиана, мы рады, что вы приехали в наше село, потому как мы вас давно знаем, с тех пор как услышали про вас по «Свободной Европе», и знаем, что вас изучают дети в школе, но господ, с которыми вы приехали к нам, мы не знаем. Ежели вы скажете голосовать за них, мы проголосуем, потому как вам мы верим, но ежели они не сдержат слова, мы с вас спросим, почему они его не сдержали, потому как их мы не знаем. До сих пор-то мы голосовали за господина Илиеску и верили ему, а он нам такое измывательство устроил… И откуда нам знать, может, нам такое же устроят и те, что с вами?

После чего он сел на место, ожидая ответа. Установилось молчание, которое нельзя было проигнорировать, и все головы повернулись ко мне. Я, в свою очередь, посмотрела на тех, рядом с которыми сидела: я знала только нескольких из них, тех, с кем приехала из Бухареста. И, по-моему, я впервые внимательно поглядела на них, как впервые была вынуждена задуматься, что я здесь делаю. Кандидатом был бывший политзаключенный, историк по профессии. Мы встретились глазами, и я поднялась на ноги. Я начала с того, что призналась в открытии, сделанном в ту минуту: я никогда так категорически не думала о своем участии в предвыборной кампании, не думала, что мне придется подписывать своим именем списки кандидатов и что я тоже не знаю всех, с кем сижу сейчас за столом, покрытым красным холстом, уцелевшим, вероятно, от партийных собраний периода до 89-го. Но существенное отличие между разными персонажами, которые приходят, чтобы сесть за этот стол и набирать голоса, состоит не в разных обещаниях – возможно, крайне похожих друг на друга, – которые они дают по этому случаю, и не в одних и тех же словах – демократия, благосостояние, перемены, истина, правосудие, – которые произносят все, но в качестве, в биографиях этих людей. По-разному можно верить бывшему партийному активисту, который был вынужден лгать, подольщаться, рапортовать о вымышленном урожае с гектара, а теперь выступает в поддержку идей, ранее им отвергаемых, и бывшему политзаключенному, который предпочел сесть в тюрьму, нежели от своих идей отречься. И кончила тем, что назвала справедливой мысль – надо отвечать за тех, за кого своим присутствием я ставлю подпись.

Но в то темное утро, пока я следила за маниакальным движением щеток по переднему стеклу, припомнившийся мне эпизод не показался таким однозначным.

Ярмарка скота – это несколько сот квадратных метров клейкой, глубокой грязи, куда сапоги проваливались, как вантузы, и каждый шаг приходилось вытягивать почти с болью. Под моросящим дождем располагались телеги, прицепы, фургоны, лошади, коровы, свиньи, овцы и, разумеется, люди, накрывшиеся полиэтиленовой пленкой, как плащами, или с мешками на головах, прикрывающими от дождя, как монашеские капюшоны. Я смотрела на них, и я смотрела на тех, с кем приехала и кто переходил от одной группы к другой, раздавая буклетики, в которых были напечатаны идеи, превращенные в лозунги, листовки и флажки с ключом[4]4
  Символ Румынской демократической конвенции.


[Закрыть]
, портреты Кандидата, которые, намокая под дождем, почти сразу превращались в жалкие тряпочки, и крестьяне стояли, держа их в руках и не зная, что с ними делать. «Это смешно», – подумала я, но в тот же миг подумала, что на этих бумажонках были записаны именно мои идеи, которые не могли воплотиться, иначе как войдя в головы, прикрытые мешками, защищавшими их от дождя. И еще я спросила себя, что бы я отдала десять лет назад, чтобы свободно говорить с крестьянами на такой вот ярмарке, иметь возможность сказать им все, что я думаю, иметь возможность передать им все, во что я верю.

И пока, скользя и спотыкаясь, я с трудом пробиралась к группе, теснящейся вокруг одной телеги с овцами в связке, пока начала говорить, я вдруг сообразила, что меньше чем через неделю буду в Гвадалахаре, в Мексике, на Международном ПЕН-конгрессе в качестве единственного кандидата, предложенного французским и английским ПЕН-центрами для председательства в мировой организации писателей. Что подбавляло абсурда ситуации, причем такого абсурда, когда в нелепость вкраплялись тревожные нюансы.

Еще припоминаю, как горячо защищала, на заседаниях Демократической Конвенции, где представляла Гражданский альянс, решения аргументированные и явно имеющие всеобщий интерес, и, пока я говорила, члены других партий слушали меня бесстрастно, но с некоторым раздражением, нетерпеливо ожидая, когда я закончу, просто-напросто отвергая меня, неколебимые в отвержении. У них были интересы, у меня – только идеи. Я слышала свой голос, звучащий все упрямее и упрямее, и не могла не видеть, одним глазом, со стороны, что я смешна. И все же я не сдалась.

Сейчас я думаю, что тот и другой опыт, при всем их различии, но при равной трудности, был формой не только мазохизма, но и свободы. Что может послужить не только объяснением, но и извинением.

Сегодня, когда я смотрю по телевизору политическую жизнь и борьбу, наблюдая персонажей таких низких и грязных, что о них можно испачкаться, просто следя взглядом, при всем отвращении и презрении, которые они внушают, и при том ужасающем в своей очевидности факте, что от них зависит судьба страны, единственное мое утешение – в том, что все эти люди действуют за пределами моего мира, что я не знаю лично никого из них, что не могу на них повлиять, но и не отвечаю ни за кого из них. А то обстоятельство, что существовал в моей жизни период, когда я верила, что все это можно изменить и что за эти изменения я могу чем-то пожертвовать в моей судьбе, кажется мне не только нелепым и глупым, но и просто-напросто постыдным. Не о своей наивности я сожалею, но о вовлеченности в мир, чье прикосновение меня загрязняло, и я осознавала, что загрязняет, но считала это необходимой жертвой. Эту вовлеченность я ощущаю и теперь, почти два десятилетия спустя, как признак деградации.

…И снова я вспоминаю долгие заседания Демократической конвенции, где я наблюдала за ораторами, когда они говорили. Их было две, абсолютно разных, категории: бывшие политзаключенные и члены их партий, молодые. Они существенно отличались не только возрастом, но и речью, построением фраз, даже дикцией, степенью культуры неподчеркнутой, почти подсознательной. Было видно, что у стариков – хорошая школа, у молодежи школа была почти не видна. Забавно было смотреть на одного, сделавшего себе вскоре взрывную политическую карьеру, он через каждые несколько слов полемики презрительно бросал: «Ну, это поэзия», уничтожая противника сим порочащим словом. Мое присутствие, как автора стихов, его не смущало, вероятно, он даже не задумывался, а может ли поэзия быть чем-то постыдным. Впрочем, и другой участник дискуссии, архитектор по профессии и будущий магнат, обронил, когда я победила в словесном поединке: «Так мне и надо, коли взялся обсуждать политику с поэтессой»…

Было очевидно, что мне не место в этом внекультурном мире, запущенном в ход механизмами, которые меня отталкивали, механизмами власти. И все же я не отступала, потому что не позволяла себе согласиться с мыслью, что мир нельзя изменить. И это упрямство, которое сейчас кажется мне нелепым, тогда казалось мне почти героизмом. Впрочем, это не в первый раз, что я открываю трагическое семя, кроящееся в сердцевине героизма.

«Проекты на прошлое», история о цензуре

Я думаю, что если бы я задалась такой целью, то могла бы написать целую книгу о публикациях каждого из сборников, вышедших у меня до до года. И хотя тема везде была бы одна – попытка, в конце концов успешная, обойти цензуру или проскользнуть у нее под носом, – я убеждена, что книга не вышла бы монотонной, поскольку и фантазия бдительности, и изворотливость ее жертв почти не знали границ.

Я выбрала историю о сборнике фантастических новелл «Проекты на прошлое» не потому только, что она была сложнее и, в некотором роде, сенсационнее, чем другие, но и потому, что это повесть не просто об одном случае цензуры, но повесть о цензуре вообще.

Я меньше помню историю написания книги, чем историю ее публикации. Написание вспоминается мне только как долгое состояние блаженства, когда я месяц за месяцем садилась за стол по утрам, читала последние полстранички, написанные накануне вечером, и начинала писать без страха, что не буду знать (я и вправду не знала), куда повернет сюжет, без той неуверенности, что давали мне всегда стихи, которые не становились моими только в силу того, что я их писала (должно было пройти время, чтобы, перечитывая, я выучивала их наизусть, и при каждом новом чтении с новым удивлением открывала почти незнакомые смыслы – только тогда уходило чувство, что они мне дарованы, и я могла притязать на их авторство).

Я вспоминаю этот по-настоящему счастливый период своей жизни, период написания фантастических новелл, как момент, с которого я начала чувствовать себя профессиональным писателем, персонажем, который сам задумывает и выстраивает свои страницы, а не приемником, который способен улавливать чудо непонятных сигналов, ищущее прибежища в словах. Это не означает, что одна новелла, например, не была записью моего сна tale quale. Я и сейчас помню, как проснулась в экзальтации и начала говорить, еще не встав с постели, как будто мне надо было передать послание, которое я боялась забыть, но Р. не стал слушать, принес мне бумагу и ручку и сказал «пиши, я узнаю, что тебе приснилось, когда прочту», и я начала писать, не торопясь и не прерываясь, сидя в шезлонге и давая листкам падать в траву, пока не закончила писать рассказ, последние страницы были почти неразборчивы, не только потому что свет убывал, смеркалось, но и потому что рука устала выводить слова. Прошло 11 часов. И когда я остановилась, мне показалось, что я только что проснулась. Новелла должна была называться, не без связи с обстоятельством, повлиявшим на ее появление, «Имитация кошмара». Другие же новеллы, напротив, соскальзывающие в фантастику после первых абзацев, родились из какого-то зерна не только реалистического, но и чисто документального. Арест целой свадьбы, которым начинаются «Проекты на прошлое», произошел на самом деле в ту ужасную ночь на Троицын день 1951 года, а случай перемещения церкви в селе Субпятра я нашла в одной из историй о горах Апусени. Но не это важно, важно то, что я закончила эту книгу с чувством, что она мне принадлежит и, более того, что она меня выражает в большей мере, чем другие, и в то же время – с мучительным чувством унижения, оттого что надежды на публикацию почти нет. Именно поэтому, когда я отнесла рукопись, как всегда, в «Картя Ромыняскэ» и стала ждать вердикта, я была глубоко благодарна всем тем, кто – от редактора книги до директора издательства – подписали одобрение публикации, отослав книгу на высшие ступени, где она затерялась в непроницаемых тучах цензуры. И именно поэтому я не поверила себе, когда через некоторое время, не помню, сколь долгое, пришел ответ с пресловутым и желанным штампом П, отпечатанным на каждой странице.

Здесь мне, вероятно, надо остановиться, чтобы попробовать объяснить, и себе в том числе, некоторые нюансы.

Первое объяснение, которое я могу дать сейчас, как и тогда, – не все (но сколькие?) из тех, что подписали одобрение, читали книгу. Рецензия, поданная вначале, с самого низового уровня, от редактора, составленная нарочито банально, деревянным языком, усыпляющим бдительность, об отражении красот нашей родины, убедительно подсказывала, что книга серая, по крайней мере, по тематике, и, возможно, позволила подписать ее, не читая, как заведующему отделом, так и директору издательства. А директором издательства был Марин Преда. Далее, как я предполагаю, на рукопись в сопровождении рецензии из армированного бетона, как тогда говорили, и с тремя-четырьмя подписями, среди коих и подпись Преды, смотрели без придирок, и она переходила со ступени на ступень почти формально.

Я никогда не знала, сколько ступеней у цензуры, ни до 1977 года, когда она называлась дирекцией прессы, ни позже, когда легально ее больше не существовало, а оставался не облеченный в форму монстр, как ядовитый туман, по неосторожности приблизясь к которому, ты невольно и безнадежно его вдыхал. Я знала только ступени внутри издательств, с предназначением быть барьерами не только эстетическими, но и идеологическими, но они – по крайней мере, в случае с «Картя Ромыняскэ» – были населены писателями, которым самим, как авторам собственных книг, надо было защищаться от цензуры. Таким образом, как ни странно, притом что все были румыны, возникала солидарность, которая, может быть, была просто сообщничеством, однако, случалось, не только действовала эффективно, но и предлагала – мне, во всяком случае, – точку поддержки и сопротивления, средство против безнадежности и депрессии. Не то что все было прозрачно и что редактор, прикидываясь дураком и рискуя, когда писал занудливые и клишированные под лозунги рецензии, объяснял автору, зачем он это делает. Нет, все действовали молчком, не существовало даже знака наподобие рыбы, как у христиан древности. Было только чувство, что, если не хочешь сойти с ума, надо противиться безумию всеми подручными средствами. Что иногда помогало, иногда нет. Потому что никогда не было известно, как будут реагировать те, что вне поля нашего зрения. Нужна была и удача. И мне везло до определенного момента. Я говорю, конечно, только о судьбе этой книги. Хорошо помню, что мне не верилось в такую большую удачу. Я радовалась гораздо сильнее, чем какой-либо другой своей книге, которая получила визу, может быть, потому что тут ждала ее меньше всего. Я так радовалась, что потеряла обычный контроль над жестами, позволила себе ослабить оборону, которую всю жизнь старалась, по мере сил, держать. Вот в этот миг удача от меня и отвернулась. Конец первого акта.

Конкретно речь идет о том, что журнал «Вяца Ромыняскэ» попросил у меня что-нибудь для публикации, «цикл стихов, если можно». А я ответила, что у меня нет нового цикла стихов (он был, но без всяких шансов на публикацию, я знала, а после большого скандала со стихами из «Амфитеатру» мне казалось, что не к месту устраивать эксперименты). «Но я могла бы дать новеллу, – сказала я неосторожно, – она только что пошла в типографию в сборнике фантастических рассказов, и ни один не опубликован». И, не слишком раздумывая, выбрала «Птицу потребительскую». В качестве продолжения: через недолгое время руководству «Вяца Ромыняскэ» объявили, что типографщики отказываются набирать мою враждебную и полную клеветы в адрес нашей социалистической жизни новеллу. Напуганный главный редактор попробовал спасти положение дел и закрыть дискуссию, заявив, что речь идет о рассказе, который входит в сборник, в «Картя Ромыняскэ», он уже отдан в типографию и имеет все визы для публикации. В результате был заблокирован и весь сборник.

Более двух десятилетий спустя, когда шахтеров призвали против Университетской площади, мне выпало несколько дней странного чувства дежавю, которым я была одержима, не в силах его определить. Мне казалось, что я переживала когда-то нечто подобное, мне казалось, что не в первый раз я сталкиваюсь с таким типом манипуляции. И вдруг я вспомнила: типографщики! Типографщики, изобретенные в качестве заменителя цензуры, которой больше не существовало как институции, а с позиций закона не существовало вообще. Тот же тип противопоставления одной социальной категории другой, создающий миф разногласия, которого на самом деле не было. Различие состояло в том, что тогда выдумка казалась мне менее убедительной, потому что каждый раз, как я попадала в типографию, я испытывала гордость и солидарность, когда наборщики останавливали меня сказать, что им понравилась такая-то страница, которую они набирали – литеру за свинцовой литерой. Схожесть ситуации заставила меня написать – еще когда я не знала обстоятельств и деталей минериады[5]5
  Минериада (miner – по-румынски шахтер) – разгон с помощью шахтеров большого митинга против диктатуры и за создание правового государства. Митинг продолжался 50 дней в мае-июне 1990-го на Университетской площади Бухареста.


[Закрыть]
июня 1990-го – что шахтеры – жертвы минериады, по крайней мере, в той же степени, в какой мы, потому что нам выпало только подвергнуться репрессиям, тогда как ими манипулировали, чтобы репрессии осуществить. Я думала о масштабной манипуляции, о чудовищной социальной инженерии, которая превращала простых и беззащитных, с идеологической и интеллектуальной точек зрения, людей в бессознательные орудия ненависти, природы которой они не понимали, но которая вбирала их неудовольствие и обостряла их ярость. Шахтеры ли, типографщики ли – все они были заведомо скомпрометированы употреблением имени их профессии в злокозненных целях, о которых они не подозревали.

Когда я узнала историю с типографщиками и блокировкой книги, я молниеносно перешла от одного состояния к другому: на миг мне показалось, что это нормально, что я, в общем-то, всегда знала, что книга эта це сможет появиться, и сразу затем – бессильный гнев, направленный и против себя самой, вздумавшей испытать удачу, натянувшей струну больше, чем она позволяла, что разрешило мне ненадолго вести себя естественно, не думая о последствиях, забыв про осторожность. Конец второго акта.

Затем, в декабре 1981 года, на адрес Союза писателей пришло письмо из Венского университета, которым я уведомлялась, что мне присудили премию Гердера и что церемония вручения состоится через шесть месяцев, 12 мая 1982 года.

А если конкретней: я возвращалась от мамы по улице Бузешти, стоял день грязной зимы, какая может быть только в окрестностях Северного вокзала, я спешила домой, когда меня окликнули с той стороны трамвайной линии. Это была чиновница из иностранного отдела Союза писателей, она пропустила машину и, перейдя ко мне, сказала, что меня уведомили письмом о получении премии Гердера. Я так удивилась, что не спросила, откуда она знает содержание письма, если оно адресовано мне. Она попросила зайти взять письмо и предупредила, что надо написать свое согласие и благодарности. Я была настолько ошарашена, что единственное, что мне пришло в голову, – это спросить, как я могла получить премию, если книга не вышла, как будто только за нее меня и могли премировать. Впрочем, все казалось мне неуместным и странным, премия Гердера, хотя ее получил и Никита Стэнеску, была, по мне, премией для стариков, премией для Аргези, для Филиппиде. Так или иначе, удивление намного превосходило радость, а радость не могла по интенсивности сравниться с чувством катастрофы от блокировки книги.

Следующие полгода прошли скорее под знаком этого поражения, чем под знаком успеха, тем более что успех становился все нереальнее, расплывчатее, даже сомнительнее. Я, правда, переписывалась с ректоратом Венского университета, и даже появилось несколько кратких объявлений и заметок, но чем ближе становился месяц май, тем больше таяла вероятность, что я получу выездную визу из страны. В какой-то момент я была настолько не уверена, что попаду в Вену, что отклонила предложение говорить на церемонии от имени лауреатов в качестве самого молодого лауреата из истории премии. Лет через двадцать пять я случайно узнала, что сохранила еще этот странный статус, так что мое впечатление о том, что это была премия для завершенных судеб, куда я странным образом угодила, оказалось не таким уж абсурдным.

Впрочем, когда я в последнюю минуту все же попала в Вену (а эпизод отъезда в Вену относится к другой истории, которую мне еще надо будет написать), меня все время путали со стипендиатами, которых лауреаты должны были представлять, и мне приходилось объяснять, наполовину польщенной, наполовину смущенной, что вообще-то я сама – лауреат премии. Потом, когда все кончилось и мы вернулись в отель, я нашла письмо, которым меня известили, что возобновлена печать «Проектов на прошлое» и до моего возвращения домой книга будет уже в магазинах. Как бы это ни показалось странным, если надо было бы выбрать момент, который в хронологии моей памяти называется «Премия Гердера», это был бы не момент, когда я узнала новость о ее присуждении мне, и не барочный и торжественный момент церемонии, а именно весть о разблокировке книги, давшая мне наконец право порадоваться успеху. Конец третьего акта.

Эпилог. Нет, эпилог – не то. Потому что больше ничего не случилось, кроме того, что эта книга стала наиболее переводимой из моей прозы. И все же я хочу кое-что добавить. Я сказала вначале, что история отношений с цензурой этой книги есть в своем роде история цензуры вообще. Не говоря уже о том, что извивы произошедшего представляют собой нечто вроде диаграммы функционирования самого тонкого и специфического из механизмов подавления – закручивания и раскручивания гаек, этот событийный ряд охватывает почти весь инвентарь методов, используемых против свободы выражения, но также и методов, с помощью которых, в определенных условиях, им можно было противостоять. Начну с последних. Первая часть, получение командой «Картя Ромыняскэ» визы на публикацию книги – волнующий момент, означающий, что, когда люди в состоянии сотрудничать, солидаризоваться, вступать в заговор против лжи, рисковать, быть самими собой, это может застопорить механизмы зла. Нужна была, несомненно, и толика удачи, но прежде всего нужны были чуткость и способность понять, что риск – одна из координат определения интеллектуала. Эта солидарность в принятии на себя риска, которую дали мне почувствовать коллеги из «Картя Ромыняскэ», эквивалентна по простоте и эффективности действию, которое может иметь знак креста против дьявола. Естественный вопрос, который тут рождается: почему, если такая реакция столь проста и эффективна, она удовлетворилась тем, чтобы быть исключением, и не стала правилом?

Обращение к типографщикам, перенос ответственности – дабы преступить одно из самых важных прав человека – с институций на людей, с палачей на жертв, очень многое говорит не только о методах коммунистической цензуры в Румынии, но и о коварстве и трусости тех, кто осуществлял подавление (не обязательно интеллектуального типа). Впрочем, эта манипуляция с переносом есть перверсивное выражение ненависти к интеллектуалам, ненависти, проистекающей из самого ядра идеи равенства и еще из осознания того, что речь идет о постыдном деянии, о котором нельзя заявлять во всеуслышание, которое приличнее закамуфлировать под волю масс. Правда, в тени институции, скрывавшейся за волей масс, были обычно зависть, ревность, комплексы неполноценности людей из плоти и нервов, которые заботились о том, чтобы выявить проявления свободы, удачливости, рисковости и просить их запрета. Не знаю, кто включался между одобрением книги в «Картя Ромыняскэ» и выдумкой про типографщиков в «Вяца Ромыняскэ», но зато знаю, что в случае стихов из «Амфитеатру» и в случае книжки для детей речь шла о конкретных доносах, первый происходил из сферы журнала «Сэптэмына», второй из одной библиотеки Сучавского уезда.

Наконец, взять к примеру, как они – после того как возникла премия Гердера, этот Deus ex machina с предназначением усложнить им жизнь, – через шесть месяцев сомнений не посмели помешать мне участвовать в церемонии, где председательствовал, по традиции, президент Австрии. Они трусливо подались назад, отвели войска, лишь бы не услышать мою декларацию о том, что я получила премию, но моя последняя книга не одобрена к печати. Немногое вызывает у меня такую брезгливость, как страх тех, кто выбрали целью карьеры производить страх. И к победам моей жизни я приписываю моменты – их больше, чем может показаться, – когда те, кому не удалось меня испугать, в итоге пугались сами. Потому что они были сильны только до тех пор, пока другие были слабы; в тот момент, когда им оказывалось малейшее сопротивление, они начинали дрожать от страха перед начальниками, которым придется рапортовать о своем провале, так что их страх перед моей победой над ними был больше, чем мой страх перед их победой надо мной, ведь я была единственным получателем своих провалов или успехов, тогда как они были только звеном в цепочке, предназначенной связать нас всех, начиная с тех, кто этой цепочкой управлял. Когда я все это уразумела в последующие годы, притом что на горизонте постепенно становилось все темнее и безнадежнее, я поняла, что достаточно один-два раза отказаться написать то, о чем меня просили (в парадное издание или в специальный праздничный номер), чтобы в самое короткое время они удостоверились, что я буду отвечать отказом на все подобные просьбы, а рисковать, получая отказ, они не могли, потому что им было страшно об этом докладывать. В сказках и в глубинах истории – гонцам, которые приносили дурные вести, отрубали голову. Не отголоском ли этому – поведение тех, кто, после получения отказа, завидев меня, опускали глаза и переходили на другую сторону улицы? Так или иначе, я давно, с детства, знала, что, если не хочешь, чтобы тебя покусали собаки, не бойся, что покусают, а позже я прочла даже научное объяснение феномена: страх производит запах, которого мы не чувствуем, а собаки чувствуют, – запах, привлекающий насилие.

Момент публикации «Проектов на прошлое» был для меня полезным поводом изучить механизмы, через колесики которых я должна была пройти, чтобы существовать как писатель, и задуматься, хочу ли я и дальше биться над этой замысловатой задачей по выживанию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю