444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Амели Нотомб » Гигиена убийцы. Ртуть (сборник) » Текст книги (страница 7)
Гигиена убийцы. Ртуть (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:42

Текст книги "Гигиена убийцы. Ртуть (сборник)"


Автор книги: Амели Нотомб


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

– Послушайте, мне, наверно, лучше знать, а?

– Теперь моя очередь ответить вам, что это очень спорный вопрос.

– Черт возьми! Кто из нас писатель, вы или я?

– Вы – именно поэтому мне особенно трудно вам поверить.

– А если я расскажу вам, как все было, – поверите?

– Не знаю. Попытайтесь.

– Увы, это не так-то легко. Я и написал об этом, потому что сказать не мог. За перо берутся, когда нет слов, это величайшая тайна – переход от несказанного к высказанному. Слово устное и слово письменное – это паралллельные, которые не пересекаются.

– Очень интересная лекция, господин Тах, но я должна вам напомнить, что речь идет об убийстве, а не о литературе.

– Есть разница?

– Я думаю, та же, что между судом присяжных и Французской академией.

– Между судом присяжных и Французской академией нет никакой разницы.

– Очень любопытно, но вы отвлеклись.

– Вы правы. Но как рассказать? Вы хоть понимаете, что я не говорил об этом никогда в жизни?

– Когда-то надо начать.

– Это было тринадцатого августа двадцать пятого года.

– Ну вот, отличное начало.

– Это был день рождения Леопольдины.

– Какое занятное совпадение!

– Замолчите вы когда-нибудь? Вы что, не видите, что я мучаюсь и не могу найти слов?

– Вижу, и мне это нравится. Я рада, что шестьдесят шесть лет спустя вы наконец-то мучаетесь, вспоминая свое преступление.

– Вы мелочно мстительны, как все бабы. А ведь вы были правы, когда сказали, что в «Гигиене убийцы» только два женских образа: бабушка и тетя. Леопольдина – не женщина, она была – и навсегда останется – ребенком, сказочным созданием, не имевшим пола.

– Но жившим половой жизнью, насколько я поняла из вашей книги.

– Только мы одни знали, что не обязательно быть взрослым, чтобы заниматься любовью, наоборот – половая зрелость все портит. Притупляется чувственность, слабеет способность к восторгу, к растворению друг в друге. Искусству любви следовало бы учиться у детей.

– Значит, вы лгали, когда говорили, что вы девственник?

– Нет. Потерять невинность в традиционном понимании мужчина может только после наступления половой зрелости. А я с тех пор ни разу не занимался любовью.

– Все ясно, вы опять играете словами.

– И не думаю, просто вы ничего в этом не понимаете. И прекратите наконец то и дело меня прерывать.

– Вы прервали человеческую жизнь, а прервать ваш словесный понос – не преступление.

– Бросьте, мой словесный понос вас устраивает как нельзя лучше. Он изрядно упрощает вам работу.

– В чем-то вы правы. Валяйте, облегчайтесь дальше: что там с тринадцатым августа двадцать пятого года?

– Тринадцатое августа двадцать пятого года было самым прекрасным днем на свете. Я смею надеяться, что у каждого человека было в жизни свое тринадцатое августа, ибо это больше чем памятная дата, – то был день великого таинства. Прекраснейший день прекраснейшего лета, теплого и ветреного, когда воздух был легок под тяжелыми кронами деревьев. Для нас с Леопольдиной этот день начался около часа пополуночи: спали мы, по заведенному обычаю, часа полтора. Вы, наверно, думаете, что при таком режиме мы постоянно чувствовали себя разбитыми, – отнюдь. Нам так жаль было даже на час расстаться с нашим раем, что иной раз мы с трудом засыпали. Только в восемнадцать лет, после пожара в замке, я стал спать по восемь часов в сутки: когда человек безмерно счастлив или безмерно несчастен, он не в состоянии уходить так надолго. Мы с Леопольдиной больше всего на свете любили просыпаться. Особенно летом, потому что ночи мы проводили под открытым небом и спали в лесу, закутавшись в покрывало из жемчужно-серой парчи, которое я стянул из замка. Тот, кто просыпался первым, смотрел на другого, и взгляда было достаточно, чтобы вернуть его в наш мир. Тринадцатого августа двадцать пятого года первым, около часа, проснулся я; вскоре и она открыла глаза. У нас было предостаточно времени на то, к чему располагает дивная летняя ночь, на то, что под парчовым пологом, мало-помалу менявшим свой жемчужный цвет на цвет осенних листьев, возвышало нас до сана элевсинских жрецов, – мне нравилось называть Леопольдину элевсинской жрицей, я уже тогда отличался начитанностью и остроумием, но я опять отвлекся…

– Да.

– Итак, тринадцатое августа двадцать пятого года. Тихая ночь, непроглядно-темная и на диво теплая. Это был день рождения Леопольдины, но для нас с ней даты ничего не значили: вот уже три года мы не считались со временем. Мы не изменились ни на йоту, только пошли в рост, но тела наши, так забавно вытянувшиеся, остались прежними – без форм, без волос, без запахов, без каких-либо признаков взросления. Поэтому я в то утро не поздравил ее с днем рождения. Я думаю, что сделал много лучше, дав урок лета лету во плоти. Тогда я занимался любовью в последний раз. Я не знал этого, но, наверно, знал лес, потому что он притих, словно с наслаждением подсматривал за нами. Только когда солнце встало над холмами, налетел ветер, разгоняя ночные облака, и над нами засинело небо, почти столь же чистое, как мы.

– Какая дивная лирика!

– Перестаньте меня перебивать. На чем бишь я остановился?

– Тринадцатое августа двадцать пятого года, рассвет, post coïtum.

– Спасибо, госпожа секретарша.

– Не за что, господин убийца.

– Лучше быть на моем месте, чем на вашем.

– Лучше быть на моем месте, чем на Леопольдинином.

– Если бы вы видели ее в то утро! Прекраснейшее создание на свете, инфанта с головы до пят, белая, атласная, темноволосая, темноглазая. Мы все лето, кроме тех редких случаев, когда наведывались в замок, не носили никакой одежды – поместье было так обширно, что нам никто никогда не встречался. Днями напролет мы плавали в озерах, воды которых я полагал амниотическими, и, наверно, был не так уж не прав, если судить по результатам. Но к чему докапываться до причин? Это каждодневное чудо – вот что главное, чудо навсегда остановившегося времени. По крайней мере, мы верили, что навсегда. В тот день, тринадцатого августа двадцать пятого года, у нас были все основания в это верить, когда мы смотрели друг на друга, ошалев от счастья. Как и каждое утро, я, не раздумывая, первым нырнул в озеро и смеялся над Леопольдиной, которой всегда требовалась целая вечность, чтобы решиться войти в ледяную воду. Подтрунивание это тоже было ритуалом, доставлявшим мне массу удовольствия, потому что моя кузина была особенно хороша, когда стояла, пробуя ногой воду, бледнела, смеялась, взвизгивала от холода: «Нет-нет, я не могу!» – а потом все же шагала ко мне, высоко поднимая свои белые ноги, точно в замедленной съемке, голенастая, дрожащая, с посиневшими губами. Ее большие глаза наполнялись ужасом – а ей так шло бояться, – зубы выстукивали дробь: «Ой, жуть… Ой, жуть…»

– Да вы настоящий садист!

– Что вы понимаете? Имей вы хоть мало-мальское представление об удовольствии, знали бы, что страх и боль и в особенности дрожь – лучшая к нему прелюдия. Когда она наконец окуналась с головой, как и я, холод отпускал, сменяясь блаженной невесомой легкостью жизни в воде. В то утро мы, как и всегда летом, плавали без устали – то ныряли вместе на глубину, с открытыми глазами, глядя, как играют на наших телах зеленоватые блики, то устраивали заплывы наперегонки, то барахтались, держась за ветви плакучей ивы, и болтали, как болтают дети, с той разницей, что мы больше знали о детстве, то часами отдыхали на спине, впитывая глазами синеву неба, в глубоком безмолвии ледяных вод. Когда холод пронизывал нас до костей, мы выбирались на торчавшие из воды валуны и обсыхали на солнце. Тринадцатого августа двадцать пятого года ветерок был особенно ласковым и быстро высушил нас. Леопольдина нырнула первой и уцепилась за камни островка, на котором я все еще грелся. Настал ее черед подтрунивать надо мной. Я вижу ее, как будто это было вчера: оперлась локтями о валун, уткнувшись подбородком в ладони, глаза смеются, длинные волосы колышутся, повторяя движения ног, едва видных в толще воды, – в их смутной белизне чудилось что-то пугающее. Мы были так счастливы, так нереальны, так влюблены и так прекрасны – в последний раз.

– Прошу вас, избавьте меня от элегий. Это было в последний раз по вашей вине.

– Ну и что? Разве случившееся от этого менее печально?

– Случившееся от этого, увы, еще более печально, но вина лежит на вас, и вы не вправе роптать.

– Не вправе? Вздор! Плевать я хотел на права, и, какова бы ни была доля моей вины в этой истории, я ропщу! Кстати, и доля-то моей вины ничтожна.

– Да ну? Ее задушил ветер?

– Нет, я, но я в этом не виноват.

– Вы хотите сказать, что задушили ее случайно, по рассеянности?

– Да нет же, идиотка, я хочу сказать, что виновата природа, жизнь, гормоны, вся эта мерзость. Дайте мне докончить мою историю и уж позвольте сохранить элегический настрой. Итак, я говорил о белизне ног Леопольдины, такой таинственной, когда она просвечивала сквозь отливающую зеленью черноту воды. Чтобы удержаться в горизонтальном положении, моя кузина медленно перебирала своими длинными ногами, я видел, как они поочередно выплывают на поверхность; едва успевала вынырнуть пятка, как нога вновь погружалась в сумрак, уступая место белизне другой ноги, и так далее. И я в тот день, тринадцатого августа двадцать пятого года, не мог налюбоваться этим дивным зрелищем. Не знаю, сколько продолжалось это блаженство. Но оно было прервано, когда в глаза мне бросилась одна необычная деталь, – я и сейчас содрогаюсь от ее неуместности в этой картине: вслед за колышущимися ногами Леопольдины из глубины озера поднималась тонкая, как нить, струйка чего-то красного и, видимо, очень густого, потому что она не смешивалась с водой.

– Короче говоря, кровь.

– Фу, как грубо.

– У вашей кузины просто-напросто началась первая менструация.

– У вас грязный язык.

– Ничего грязного тут нет, это естественно.

– В том-то и дело.

– Как это на вас не похоже, господин Тах. Вы ли это, заклятый враг криводушия, готовый горло перегрызть за любые эвфемизмы, вдруг оскорбляетесь, точно какой-нибудь герой Оскара Уайльда, когда я называю вещи своими именами. Как ни безумно вы были влюблены, Леопольдина была живым человеком, таким же как все.

– Нет.

– Ущипните меня, я сплю: от вас ли, саркастического гения селиновского пера, циничного вивисектора, метафизического зубоскала, я слышу сиропный лепет, более уместный в устах подростка-фантазера?

– Замолчите, осквернительница святынь! Это не лепет и не сиропный.

– Да ну? Любовь в старинном замке, прекрасный юноша, влюбленный в свою кузину благородных кровей, романтическое пари со временем, кристально чистые озера в сказочном лесу – если это не сиропно, то вообще нет ничего сиропного в нашем бренном мире.

– Дайте мне досказать, тогда поймете, что это совсем не сиропная история.

– Что ж, попробуйте меня в этом убедить. Учтите, вам нелегко придется, потому что пока ваш рассказ приводит меня в уныние. Этот юноша, неспособный смириться с тем, что у его кузины начались месячные, смешон и жалок. Какой-то вегетарианский лиризм.

– Продолжение будет отнюдь не вегетарианским, но, чтобы рассказывать, мне нужен минимум тишины.

– Не могу ничего обещать: вас очень трудно слушать спокойно.

– Потерпите до конца. Черт, на чем я остановился? Вы опять меня сбили, я потерял нить.

– Нить крови в воде.

– О боже, верно. Вообразите, в каком я был шоке. Этот красный цвет, непрошеный гость в бледной гамме ледяной воды, зеленоватой черноты озерных глубин, белых плеч Леопольдины, ее голубоватых, как ртуть, губ и главное, главное – ее ног, неощутимые явления которых напоминали своей непостижимой медлительностью о какой-то гиперборейской ласке. Нет, не мог между этих ног таиться источник омерзительного излияния.

– Омерзительного!

– Омерзительного, да-да! Омерзительна была эта струйка, и еще омерзительнее – то, что она означала: гнусное таинство, переход от сказочной жизни к жизни гормональной и от жизни вечной к жизни цикличной. Надо быть вегетарианцем, чтобы удовлетвориться цикличной вечностью. В моих глазах это оксюморон. Для меня и Леопольдины вечность мыслилась только в первом лице единственного числа, единственного в своем роде, ибо оно включало в себя нас обоих. Цикличная же вечность предполагает появление третьих, тех, кто придет на смену, чтобы жизнь продолжалась, и извольте удовлетвориться этой экспроприацией, извольте радоваться этому вторжению! Я не могу не презирать тех, кто приемлет эту зловещую комедию: я их презираю даже не столько за овечье смирение, сколько за их анемичную любовь. Ибо будь они способны на любовь истинную, не покорялись бы так безропотно, не мирились бы со страданиями тех, кого они будто бы любят, а взяли бы на себя, отринув трусливые и эгоистические соображения, благородную миссию по избавлению их от столь гнусной участи. Эта струйка крови в воде означала конец вечности Леопольдины. И я – потому что любил ее безгранично – решил вернуть ее этой вечности немедля.

– Я начинаю понимать.

– Долго же до вас доходило.

– Я начинаю понимать, до какой степени вы больны.

– Что же вы тогда скажете, когда дослушаете до конца?

– С вами надо быть готовой к худшему.

– Со мной или без меня, худшего не миновать, но, думаю, по крайней мере одно существо на свете я от худшего уберег. Леопольдина поймала мой застывший взгляд и обернулась. Она выскочила из воды как ошпаренная и вскарабкалась на мой каменный островок. Происхождение струйки крови не оставляло больше сомнений. Моя кузина была потрясена – и я ее понимал. За три года мы ни разу не обмолвились о том, что это может случиться. По молчаливому соглашению подобная возможность даже не обсуждалась: она была настолько неприемлемой, что, оберегая наше блаженство, мы оба предпочитали молчать о том, чем она грозит.

– Этого я и боялась. Леопольдина ни о чем вас не просила, вы убили ее во имя некоего «молчаливого соглашения», рожденного в потемках вашей собственной больной фантазии.

– Да, она не просила меня словами, но в них и не было необходимости.

– Вот именно, я о том и говорю. В ближайшие четверть часа вы будете превозносить достоинства невысказанного.

– А вам бы хотелось, чтобы мы составили контракт по всей форме и подписали его в присутствии нотариуса?

– Я все что угодно предпочла бы тому, что сделали вы.

– Меня не интересует, что предпочли бы вы. Я думал только о спасении Леопольдины.

– О спасении Леопольдины в вашем понимании.

– Это было и ее понимание. Доказательством служит то, мадемуазель, что мы не сказали друг другу ни слова. Я просто поцеловал ее в глаза, очень нежно, и она все поняла. Она успокоилась, улыбнулась мне. Все произошло очень быстро. Три минуты спустя она была мертва.

– Как? Вот так, сразу? Это… это чудовищно.

– Вы бы хотели, чтобы это продолжалось два часа, как в опере?

– Но все-таки… так людей не убивают.

– Да? Я не знал, что есть какие-то нормы. Неужели существует кодекс хороших манер для убийц? И правила поведения для жертв? В следующий раз, когда я буду убивать, обещаю вам соблюсти этикет.

– В следующий раз? Слава богу, следующего раза не будет. Пока меня от вас просто тошнит.

– Пока? Вы меня интригуете.

– Вы утверждаете, будто любили ее, – и вы ее задушили, даже не сказав ей в последний раз, что любите?

– Она и так это знала. И то, что я сделал, было лучшим доказательством. Если бы я не любил ее так сильно – я бы ее не убил.

– Почему вы так уверены, что она это знала?

– Мы с ней никогда об этих вещах не говорили – мы были настроены на одну волну. И потом, мы вообще были не из болтливых. Но дайте же мне рассказать об удушении. У меня не было в жизни случая с кем-нибудь об этом поделиться, но я люблю возвращаться к нему мыслями – несчетное количество раз я заново переживал в сокровенных глубинах моей памяти эту дивную сцену!

– Ну и развлечения у вас!

– Вот увидите, со временем вы тоже войдете во вкус.

– Во вкус чего? Ваших воспоминаний или удушения?

– Любви. Но дайте же мне рассказать, прошу вас.

– Пожалуйста, если вы настаиваете.

– Итак, мы были на каменном островке посреди озера. Приговор прозвучал, и рай, который впервые отняли у нас на две минуты, был на три минуты нам возвращен. Мы оба отчетливо сознавали, что нам отмерены только эти сто восемьдесят райских секунд, надо было успеть все сделать как следует – и мы сделали. О, я знаю, о чем вы подумали: по-вашему, красиво исполненное удушение – целиком заслуга душителя. Это неверно. Ведь и жертва далеко не так пассивна, как многие думают. Вы видели скверный фильм – его снял какой-то варвар, японец, если не ошибаюсь, – который заканчивается сценой удушения на тридцать две минуты?

– Да, «Империя чувств» Осимы.

– Сцена провальная. Я со знанием дела могу утверждать, что это происходит не так. Во-первых, тридцать две минуты – безвкусица! В искусстве, во всех его видах, как сговорившись, не желают признавать, что убийство – дело спорое и быстрое. Вот Хичкок это понимал. И еще одна вещь невдомек господину японцу: в удушении нет ничего мучительного и гнетущего, напротив, оно бодрит, освежает.

– Освежает? Как это неожиданно! Может, еще и витаминизирует, если на то пошло?

– В самом деле, почему бы нет? Ощущаешь такой прилив жизненных сил, когда задушишь любимое существо.

– Вы так говорите, будто занимаетесь этим регулярно.

– Достаточно сделать что-то один раз – по-настоящему, конечно, – чтобы это осталось с вами на всю жизнь. Вот потому-то настоятельно необходимо довести ключевую сцену до эстетического совершенства. Ваш японец, видно, этого не знал, или он просто неумеха, потому что его удушение безобразно и даже смешно: такое впечатление, будто душительница качает насос, а ее жертва выглядит раздавленной паровым катком. Мое же удушение было прекрасно, можете мне поверить.

– Не сомневаюсь. Однако возникает вопрос: почему вы избрали именно этот способ? Вы находились на озере – логичнее было бы ей утонуть. Вы, собственно, так и объяснили смерть вашей кузины ее родителям, когда принесли им тело, – это прозвучало не слишком правдоподобно, ведь на шее остались следы. Почему же вы попросту не утопили девочку?

– Отличный вопрос. Я и сам об этом думал тогда, тринадцатого августа двадцать пятого года. Но быстро отмел эту мысль. Я сказал себе, что нельзя же всем Леопольдинам тонуть [10]10
  Дочь Виктора Гюго Леопольдина утонула в возрасте 19 лет, катаясь на яхте, вместе с мужем, всего через полгода после свадьбы.


[Закрыть]
, это уже штамп, закон жанра, пошловато как-то. Не говоря о том, что такое слепое подражание оскорбило бы память старика Гюго.

– То есть вы не утопили ее, потому что хотели избежать параллелей. Но выбранное вами удушение просто отсылало к другим параллелям.

– Верно, однако это соображение меня не остановило. Я скажу вам, что определило мой выбор: уж очень хороша была шея моей кузины. В равной мере и нежный затылок, и точеное горло – это была царственно прекрасная шея, длинная, гибкая, безупречных линий. А какая тонкая! Чтобы задушить меня, понадобилось бы как минимум две пары рук. А с такой хрупкой шейкой достичь вечности – пара пустяков!

– Не будь ее шея так хороша, вы бы не задушили ее?

– Не знаю. Наверно, все-таки задушил бы, я ведь все-таки человек руки. Из всех способов убийства только в удушении так напрямую задействованы руки. Удушение дает рукам несравненное знание чувственной полноты.

– Вот видите, вы задушили ее ради собственного удовольствия. Почему же вы пытаетесь меня убедить, что сделали это для ее спасения?

– Детка моя, вас оправдывает только то, что вы ничего не смыслите в теологии. Но ведь вы уверяете, будто читали все мои книги, так что должны бы понять. У меня есть прекрасный роман под названием «Сопутствующая благодать» – в нем я сказал об экстазе, который дарует Бог, когда наши деяния достойны Его похвалы. Это придумано не мной, мистикам подобные ощущения хорошо знакомы. Так вот, когда я душил Леопольдину, испытанное мною удовольствие было той самой благодатью, сопутствующей спасению моей любимой.

– Так вы договоритесь до того, что «Гигиена убийцы» – католический роман.

– Нет. Это роман назидательный.

– Расскажите же мне в назидание последнюю сцену.

– Мы подошли к ней вплотную. Все свершилось очень просто – как и полагается подлинным шедеврам. Леопольдина села ко мне на колени, приблизила лицо к моему лицу. Зафиксируйте, мадемуазель секретарша, что она сделала это сама, без принуждения.

– Это еще ни о чем не говорит.

– Вы думаете, она удивилась, когда мои руки обхватили ее шею и крепко стиснули? Ничуть. Мы улыбались друг другу, глядя глаза в глаза. Мы не расставались, поскольку умирали вместе. Я – это были мы оба.

– Как романтично.

– Не правда ли? Вы не можете себе представить, как прекрасна была Леопольдина, особенно в эти минуты. Не стоит душить людей с короткой, упрятанной в плечи шеей – это неэстетично. Зато длинная, изящная шейка прямо-таки создана для удушения.

– Вашей кузине, надо полагать, шло быть задушенной?

– Как никому. Я ощущал обеими руками, как нежны ее хрящи, которые мало-помалу поддавались под моими пальцами.

– Кто через хрящи убил, через хрящи и умрет.

Толстяк ошеломленно уставился на журналистку:

– Вы понимаете, что вы сейчас сказали?

– Я сказала это с умыслом.

– Невероятно! Вы провидица! Как я раньше не подумал? Нам было известно, что синдром Эльзенвиверплаца – это рак убийц, но не хватало объяснения: вот оно! Те десять каторжников из Кайенны наверняка сломали своим жертвам эти самые хрящи. Верно сказал Всевышний: взявший меч от меча и падет. Благодаря вам, мадемуазель, теперь я наконец знаю, откуда у меня рак хрящей! Я же говорил, что теология – наука наук!

Писателем, казалось, овладел восторг ученого, который после двадцати лет кропотливой работы свел наконец свои выкладки в стройную систему. Глаза его похотливо взирали на некий незримый абсолют, жирный лоб в бисеринках пота лоснился, как слизистая оболочка.

– Я все-таки жду конца истории, господин Тах.

Худенькая молодая женщина с брезгливостью смотрела на вдохновенное лицо необъятного старца.

– Конца истории, мадемуазель? Но эта история не кончилась, отнюдь, она только начинается! Вы сами сейчас подсказали мне это. О хрящи, сочленения из сочленений! Не только сочленения тела, но – главное – сочленения этой истории!

– У вас, случайно, не горячка?

– Горячка, о да, как тут не разгорячиться, когда наконец-то все встало на свои места! Благодаря вам, мадемуазель, теперь я смогу написать продолжение, а может быть, и конец «Гигиены убийцы». И снабжу роман подзаголовком «История хрящей». Это будет лучшее в мире завещание, вы не находите? Но надо поторопиться, у меня осталось так мало времени! Боже мой, какая безотлагательная срочность! Какой ультиматум!

– Нет уж, как хотите, но прежде, чем писать это продолжение, вы должны досказать мне конец этого дня, тринадцатого августа двадцать пятого года.

– Это будет не продолжение, это будет ретроспекция! Поймите меня: хрящи – мое недостающее звено, это амбивалентные сочленения, позволяющие двигаться от начала к концу и с тем же успехом от конца к началу, открывающие доступ во время как целое, в вечность! Вы ждете от меня конца тринадцатого августа двадцать пятого года? Но у тринадцатого августа двадцать пятого года нет конца, ибо в тот день началась вечность. Вы думаете, сегодня у нас восемнадцатое января девяносто первого года, думаете, что на дворе зима и идет война в Персидском заливе? Грубейшая ошибка! Календарь остановился шестьдесят пять с половиной лет назад! Сейчас лето, а я – красавец-юноша.

– Что-то незаметно.

– Это потому, что вы на меня плохо смотрите. Взгляните, видите, какие у меня руки, красивые, тонкие.

– Должна признать, что это правда. Вы – расплывшийся толстяк, а руки сохранили изящные, как у пажа.

– Не правда ли? Естественно, это знак: ведь мои руки сыграли колоссальную роль в этой истории. С того дня, с тринадцатого августа двадцать пятого года, мои руки не переставали душить. Разве вы не видите: и сейчас, в эту минуту, когда я с вами говорю, я душу Леопольдину?

– Не вижу.

– Душу, душу. Взгляните на мои руки. Взгляните на ладони, сжавшие лебединую шейку, взгляните на пальцы: они давят на хрящи, проникают все глубже в губчатую ткань, и эта губчатая ткань станет текстом.

– Ну вот, господин Тах, я и поймала вас на метафоре.

– Это не метафора. Что есть текст, как не гигантский словесный хрящ?

– Это метафора, хотите вы того или нет.

– Если бы вы увидели вещи в их совокупности, как вижу сейчас я, вы бы поняли. Метафору изобрели, чтобы люди могли связывать воедино фрагменты целого, доступные их видению. Когда же этой фрагментарности нет, метафора теряет всякий смысл. Бедная слепая дурочка! Когда-нибудь, быть может, и вам откроется эта целостность, и ваши глаза прозреют, как прозрели мои после шестидесяти пяти с половиной лет слепоты.

– Не дать ли вам успокоительное, господин Тах? По-моему, вы чересчур возбуждены, как бы это вам не повредило.

– Есть от чего возбудиться! Я и забыл, что можно быть до такой степени счастливым.

– Что же вас так осчастливило?

– Я же сказал вам: я душу Леопольдину.

– И этим счастливы?

– Еще как! Моя кузина возносится на седьмое небо. Голова ее запрокинута, дивный ротик приоткрыт, огромные глаза устремлены в бесконечность, а может быть, наоборот. Все ее лицо – улыбка, и вот она мертва, я разжимаю руки, выпускаю ее тело, оно соскальзывает в озеро, покачивается на поверхности – глаза с восторгом смотрят в небо, а потом Леопольдина погружается в воду и исчезает в глубине.

– И вы ныряете за ней?

– Не сразу. Сначала я размышляю о том, что сделал.

– Вы довольны собой?

– Да. Я громко смеюсь.

– Смеетесь?

– Да. Я думаю о том, что обычно убийцы проливают кровь, я же, не пролив ни капли крови моей жертвы, остановил ее кровоизлияние и возвратил ей бессмертие, исконное и бескровное. Как не посмеяться над таким парадоксом?

– У вас на диво своеобразное чувство юмора.

– Потом я смотрю на озеро: ветер уже покрыл его поверхность мелкой рябью, сгладив круги там, куда упало тело Леопольдины. Этот саван кажется мне достойным моей кузины. Внезапно я думаю о ее утонувшей тезке и напоминаю себе: «Берегись плагиата, Претекстат, опасайся законов жанра!» И я ныряю в зеленоватую глубину, где ждет меня моя кузина, еще такая близкая и уже таинственная, точно обломок затонувшего храма. Длинные волосы колышутся над ее лицом, и она улыбается мне загадочной улыбкой Атлантиды.

Долгая пауза.

– А дальше?

– О, дальше… Я выплыл с нею на берег и поднял на руки невесомое, гибкое, как водоросль, тело. Я отнес ее в замок, где при виде двух юных нагих тел поднялся настоящий переполох. Все сразу заметили наготу Леопольдины, до которой далеко было моей. Можно ли представить себе нечто более нагое, чем труп? И началась комедия: охи-ахи, слезы, причитания, сетования на судьбу и на мою оплошность, отчаяние – в общем, кич, достойный пера третьеразрядного писаки. Когда в роли постановщика выступаю не я, картины получаются самого дурного вкуса.

– Вы должны были понять горе всех этих людей, особенно родителей покойницы.

– Горе, горе… Это явное преувеличение. Леопольдина была для них лишь абстракцией, прелестной и чисто декоративной. Три года мы практически постоянно жили в лесу, и это их не особенно беспокоило. Они и не видели ее почти никогда. Эти помещики, знаете ли, были пленниками условностей; они оценили ситуацию и разыграли сцену на тему «Безутешные родители над телом утонувшей дочери». Сами понимаете, тени каких великих витали над этими милейшими людьми. Не Леопольдину де Планез де Сен-Сюльпис оплакивали они, но Леопольдину Гюго, Офелию и всех на свете утопших невинных дев. Они видели перед собой отвлеченную идею трупа, можно даже сказать, что для них это был чисто культурный феномен, а скорбь стала лишь поводом показать свою образованность. Нет, только один человек знал истинную Леопольдину, только один имел право рыдать над ней – я.

– Но вы не рыдали.

– Убийце оплакивать свою жертву – согласитесь, это несколько непоследовательно. И потом, кому, как не мне, было знать, что моя кузина счастлива – счастлива навеки. Поэтому я один безмятежно улыбался среди разноголосых стенаний.

– За что с вас было спрошено впоследствии, я полагаю.

– Правильно полагаете.

– Только полагать и остается, поскольку ваш роман практически на этом и обрывается.

– В самом деле. Как вы могли заметить, в «Гигиене убийцы» доминирует вода. Завершить книгу пожаром в замке значило бы нарушить столь идеальный водный баланс. Терпеть не могу, когда художники соединяют эти две стихии, огонь и воду, – в подобном банальном дуализме есть что-то патологическое.

– Не пудрите мне мозги. Вовсе не эти метафизические соображения заставили вас так резко оборвать рассказ. Вы же сами мне говорили, что перо ваше остановилось по некой таинственной причине. Я напомню вам последние страницы: вы оставляете тело Леопольдины в объятиях скорбящих родителей, кое-как, общими до цинизма словами, объяснив им ее смерть. Роман заканчивается следующей фразой: «И я ушел в свою комнату».

– Не такой уж плохой конец.

– Пожалуй, но читатель не удовлетворен.

– Не такой уж плохой результат.

– Для метафорического чтения – да. Но не для того, плотского, на котором настаиваете вы.

– Что ж, мадемуазель, вы правы и не правы одновременно. Вы правы, потому что действительно есть таинственная причина, заставившая меня прекратить работу над этим романом. Но вы не правы, потому что, будучи журналисткой, мыслите себе продолжение в той же линейной манере. Поверьте, это было бы ужасно, ибо после того рокового тринадцатого августа и вплоть до сегодняшнего дня происходило только одно – карикатурно безобразный упадок. Уже четырнадцатого августа худенький юноша, всегда воздержанный в еде, начал жрать в три горла. Быть может, так я заполнял пустоту, образовавшуюся со смертью Леопольдины? Мне постоянно хотелось самой нездоровой пищи – вкус к ней у меня так и остался. За полгода я втрое прибавил в весе, стал мужчиной и уродом, лишился волос, всего лишился. Я говорил вам, что мои родные мыслили условностями: после утраты дорогого существа близким полагается худеть и желтеть. И все, кто жил в замке, худели и желтели, один я, урод в семье, обжирался и разбухал на глазах. До сих пор не могу без смеха вспоминать наши тогдашние трапезы: бабушка с дедушкой и дядя с тетей едва прикасались к своим тарелкам и с ужасом взирали, как я сметаю все со стола, громко чавкая. Вкупе с подозрительными синяками на шее Леопольдины эта булимия наводила на размышления. Со мной перестали разговаривать, я чувствовал, как сгущаются вокруг меня тучи враждебности и подозрений.

– Небезосновательных.

– Нетрудно догадаться, что мне захотелось вырваться из этой атмосферы, которая мало-помалу перестала меня забавлять. И нетрудно догадаться, что, написав великолепный роман, я просто не мог разбить чары столь плачевным эпилогом. Так что вы были не правы, требуя от меня продолжения по всей форме, однако вы были и правы, потому что эта история ждала конца, настоящего, – но я сам не знал его до сегодняшнего дня, потому что этот конец дали мне вы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю