355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Амели Нотомб » Гигиена убийцы. Ртуть (сборник) » Текст книги (страница 5)
Гигиена убийцы. Ртуть (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:42

Текст книги "Гигиена убийцы. Ртуть (сборник)"


Автор книги: Амели Нотомб


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

– О! Мадемуазель ловит меня на противоречиях! Да будет вам известно, госпожа учительница, что Претекстат Тах возвел противоречие в ранг высокого искусства. Невозможно вообразить ничего более изящного, более утонченного, более острого и выбивающего из равновесия, чем моя система самопротиворечия. И надо же – является какая-то мымра, которой только очков не хватает, и сообщает мне с победоносным видом, что наковыряла пару-тройку досадных противоречий в моем творчестве. Не замечательно ли иметь такого дотошного читателя?

– Я не говорила, что это противоречие досадное.

– Не говорили, но я же вижу, что вы так думаете.

– Мне лучше знать, что я думаю.

– Это еще вопрос.

– В данном случае я нашла это противоречие небезынтересным.

– Силы небесные.

– Итак, я сказала, сорок шесть женских образов.

– Чтобы ваша цифирь представляла хоть какой-то интерес, надо было подсчитать и мужские, детка.

– Я это сделала.

– Какая сообразительность.

– Сто шестьдесят три мужских образа.

– Ах вы, бедняжка, мне вас так жаль, иначе я не преминул бы посмеяться над столь вопиющей диспропорцией.

– Жалость – чувство предосудительное.

– О! Она и Цвейга читала! Какая образованная девушка! Видите ли, дражайшая, мужланам вроде меня ближе Монтерлан, которого вы вряд ли осилили. Мне жаль женщин, поэтому я их ненавижу, – и наоборот.

– Коль скоро вы питаете такие здоровые чувства к нашему полу, объясните мне, зачем вам понадобилось создавать эти сорок шесть женских образов.

– Ни за что – это объясните мне вы. Такой забавы я упустить не могу.

– Не мне вам объяснять ваше творчество. Но поделиться кое-какими наблюдениями могу.

– Сделайте одолжение, поделитесь.

– Вот вам все скопом. У вас есть книги без женщин: «Апология диспепсии», разумеется…

– Почему «разумеется»?

– Потому что это роман вообще без героев, а то вы не знаете.

– Так вы и правда читали мои книги, хотя вряд ли все.

– Женщин нет также в романах «Растворитель», «Перлы для побоища», «Будда в стакане воды», «Преступление против уродства», «Все идут ко дну», «Смерть, и ни слова больше» и даже – это самое удивительное – «Покер, женщина и другие».

– Восхититесь, как это тонко с моей стороны.

– Итого восемь романов без женщин. Двадцать два минус восемь – четырнадцать. Остается четырнадцать романов, в которых выведены сорок шесть женских образов.

– Хорошее дело наука.

– Распределены они в этих четырнадцати книгах, разумеется, неравномерно.

– Почему опять «разумеется»? Я слышать не могу, как вы бросаетесь этими «разумеется» применительно к моим книгам. Вы хотите сказать, что мое творчество так предсказуемо и просто устроено?

– Именно потому, что ваше творчество непредсказуемо, я и употребляю слово «разумеется».

– Только не надо софизмов, пожалуйста.

– Абсолютный рекорд по женским образам удерживает «Поруганная честь между мировыми войнами» – в этом романе действуют двадцать три женщины.

– Это легко объяснимо.

– Сорок шесть минус двадцать три – двадцать три. Остается тринадцать романов и двадцать три женщины.

– Статистика – великая вещь.

– Четыре ваших романа моногинны – позволю себе столь несуразный неологизм.

– А почему, собственно, вы себе позволяете?

– Это «Молитва со взломом», «Сауна и другие радости плоти», «Проза эпиляции» и «Приказать недолго жить».

– Что же мы имеем в остатке?

– Девять романов и девятнадцать женщин.

– Как насчет распределения?

– «Гадкие люди» – три женщины. Все остальные романы, с позволения сказать, дигинны: «Безболезненная асфиксия», «Интимный беспорядок», «Urbi et Orbi», «Рабыни оазиса», «Мембраны», «Три будуара», «Сопутствующая благодать» – одного не хватает.

– Нет, вы назвали все.

– Вы так думаете?

– Да, урок вы выучили на «отлично».

– Я уверена, что пропустила один. Давайте повторим весь список с самого начала.

– Ох нет, только не это!

– Придется, иначе вся моя статистика пойдет насмарку.

– Вам ничего за это не будет, обещаю.

– Что ж, ладно, повторю. У вас найдется листок бумаги и карандаш?

– Я же сказал вам: не надо! Вы меня достали этим перечислением!

– Так избавьте меня от этой необходимости – скажите недостающее название.

– Да мне-то откуда знать? Я забыл половину из тех, что вы перечислили.

– Вы не помните своих книг?

– Естественно. Когда вам будет восемьдесят три года, вы меня поймете.

– Все же у вас есть романы, которые вы не могли забыть.

– Наверно, есть, но какие именно?

– Это не мне вам указывать.

– Как жаль. Ваши оценки так меня забавляют!

– Я счастлива. А теперь помолчите, пожалуйста, не сбивайте меня. Итак, «Апология диспепсии» – это раз, «Растворитель»…

– Вы что, издеваетесь надо мной?

– …это два, «Перлы для побоища» – три.

– Вы не дадите мне беруши?

– Вы не скажете мне недостающее название?

– Нет.

– На нет и суда нет. «Будда в стакане воды» – четыре. «Преступление против уродства» – пять.

– Сто шестьдесят пять. Двадцать восемь. Три тысячи девятьсот двадцать пять. Четыреста двадцать четыре.

– Вам меня не сбить. «Все идут ко дну» – шесть. «Смерть, и ни слова больше» – семь.

– Хотите карамельку?

– Нет. «Покер, женщина и другие» – восемь. «Поруганная честь между мировыми войнами» – девять.

– Хотите стаканчик «Александра»?

– Помолчите. «Молитва со взломом» – десять.

– Блюдете фигуру, да? Я так и знал. Вам не кажется, что вы и без того тощая?

– «Сауна и другие радости плоти» – одиннадцать.

– Я ожидал подобного ответа.

– «Проза эпиляции» – двенадцать.

– Надо же, с ума сойти, вы перечисляете точно в том же порядке, что и в первый раз.

– Вот видите, у вас прекрасная память. «Приказать недолго жить» – тринадцать.

– Не надо преувеличивать. Но почему в таком порядке, а не в хронологическом?

– Вы даже в хронологическом порядке помните? «Гадкие люди» – четырнадцать. «Безболезненная асфиксия» – пятнадцать.

– Сделайте милость, прекратите.

– При одном условии: скажите сами недостающее название. С такой отличной памятью вы не могли его забыть.

– И все-таки забыл. У склероза свои причуды.

– «Интимный беспорядок» – шестнадцать.

– Долго это будет продолжаться?

– Сколько потребуется, чтобы освежить вашу память.

– Мою? Я не ослышался, вы сказали «мою» память?

– Именно так.

– Как прикажете это понимать – вы сами помните этот злополучный роман?

– Как я могла его забыть?

– Но почему же вы не скажете название сами?

– Хочу услышать его от вас.

– Повторяю вам: я не помню.

– Я вам не верю. Вы могли забыть все остальные, но этот – нет.

– И чем он так замечателен?

– Вам это известно не хуже меня.

– Нет. Я гений, не знающий себе цены.

– Не смешите меня.

– Послушайте, будь этот роман и вправду знаменит, я бы о нем слышал. Однако что-то никто его не упоминал. Когда заходит речь о моем творчестве, всегда приводят одни и те же четыре названия.

– Вы сами прекрасно знаете, что это ничего не значит.

– А, понятно. Мадемуазель – снобка. Так и вижу вас в гостиной: «Ах-ах, вы читали Пруста? Нет, что вы, „В поисках…“ – это пошло. Я имею в виду его статью, напечатанную в „Фигаро“ в тысяча девятьсот четвертом году…»

– Ладно, допустим, я снобка. Недостающее название, прошу вас.

– Зря просите.

– Вы подтверждаете мои предположения.

– Ваши предположения? Скажите на милость!

– Раз вы не хотите мне помочь, придется начать сначала – я не помню, на чем остановилась.

– Зачем вы долдоните этот перечень, если прекрасно знаете недостающее название?

– Увы, боюсь, я опять его забыла. «Апология диспепсии» – это раз.

– Еще одно слово, и я вас задушу, не смотрите, что я немощный старик.

– Задушите? Выбор глагола, мне кажется, говорит сам за себя.

– А вы бы предпочли, чтобы я вас пристукнул?

– На этот раз, дорогой господин Тах, вам не удастся уклониться от темы. Поговорим об удушении.

– Что, я написал книгу с таким названием?

– Не совсем.

– Послушайте, вы становитесь невыносимой с вашими загадками. Скажите мне название – и покончим с этим.

– А мне не к спеху. Давно я так не веселилась.

– Не могу сказать того же о себе.

– Тем приятнее. Но не будем отвлекаться. Поговорим об удушении, дорогой господин Тах.

– Мне нечего сказать на эту тему.

– Вот как? Почему же вы грозили этим мне?

– Мало ли что у меня вырвалось в сердцах, с тем же успехом я мог бы сказать, например: «Идите в баню!»

– Да. И тем не менее, будто бы случайно, вы пригрозили задушить меня. Странно.

– Куда вы клоните? Уж нет ли у вас пунктика насчет оговорок по Фрейду? Этого только не хватало!

– Я никогда не верила в оговорки по Фрейду. Но теперь начинаю верить.

– Я никогда не верил в действенность пытки словом. Но теперь начинаю верить.

– Вы мне льстите. Но давайте начистоту. Мне спешить некуда, и, пока вы не извлечете из памяти недостающее название, пока не расскажете все об удушении, я вас в покое не оставлю.

– Как вам не стыдно преследовать бедного старика, немощного, больного и неподъемного?

– Я не знаю, что такое стыд.

– Вот как, ваши учителя забыли вдолбить вам и эту добродетель?

– Господин Тах, вы ведь тоже не знаете, что такое стыд.

– Естественно. Мне стыдиться нечего.

– Не вы ли говорили, что ваши книги пагубны?

– Вот именно: мне было бы стыдно, не сумей я напакостить человечеству.

– В данном случае все человечество меня не интересует.

– Вы правы, человечество вообще неинтересно.

– Интересны отдельные личности, не так ли?

– Только их очень мало.

– Вы знали какую-нибудь личность? Расскажите.

– Ну, хотите, расскажу о Селине?

– Нет, только не о Селине.

– Как? Он недостаточно для мадемуазель интересен?

– Расскажите мне о личности, которую вы знали во плоти, с которой жили бок о бок, общались и все такое.

– О сиделке?

– Нет, не о сиделке. Ну полно, вы же знаете, к чему я веду. Вы прекрасно это знаете.

– Понятия не имею, мадемуазель зануда.

– Сейчас я расскажу вам одну историю, которая, быть может, пробудит воспоминания в вашем склеротическом мозгу.

– Ладно. Коль скоро мне некоторое время, слава богу, не придется говорить, надеюсь, вы разрешите мне пожевать карамельки? Вы так меня замучили, что мне это просто необходимо.

– Извольте, разрешаю.

Писатель сунул в рот большую квадратную конфету.

– Моя история начинается с одного удивительного открытия. Журналисты, как известно, не обременены излишней щепетильностью. Так вот, я покопалась в вашем прошлом, не спросив на это вашего разрешения, – потому что вы бы мне его не дали. Я вижу, как вы улыбаетесь, и могу прочесть ваши мысли: вы думаете, что нигде не могли оставить следов, что вы последний отпрыск вашей семьи, родных у вас не осталось, а друзей нет и не было, – в общем, ничего о вашем прошлом я узнать не могла. Ошибаетесь, дражайший господин Тах. Всегда надо остерегаться незримых свидетелей. Надо остерегаться мест, где вы когда-то жили, – они о многом могут рассказать. Вижу, вы опять смеетесь. Да, замок, где прошло ваше детство, сгорел шестьдесят пять лет назад. Весьма загадочный, кстати, пожар, его причина так и не была установлена.

– Как вы узнали про замок? – спросил толстяк приглушенным, вязким от конфеты голосом.

– Запросто. Подняла архивы, для нас, журналистов, это не проблема. Видите ли, господин Тах, я ведь не дожидалась десятого января. Вы меня интересуете уже не первый год.

– Да вы на ходу подметки рвете! Верно, подумали: «Старикашка долго не протянет, надо быть во всеоружии, когда он даст дуба», так, что ли?

– Перестаньте разговаривать с конфетой во рту, противно. Итак, я продолжаю. Искала я наобум, поэтому поиски были долгими, но нетрудными. Мне удалось отыскать следы последних известных Тахов: в тысяча девятьсот девятом году зарегистрирована смерть Казимира Таха и его жены Селестины Тах, утонувших во время прилива на острове Сен-Мишель, куда молодые супруги приехали отдыхать. Они были женаты два года и имели годовалого ребенка – догадайтесь, о ком идет речь. Далее, отец и мать Казимира Таха не пережили трагической гибели единственного сына. Остался только один Тах – маленький Претекстат. Выяснить, что с вами сталось, было непросто. Мне пришла в голову блестящая мысль отыскать девичью фамилию вашей матери, и я узнала, что, в отличие от вашего отца, который не мог похвастать знатным происхождением, Селестина была урожденной маркизой де Планез де Сен-Сюльпис – это ветвь древнего рода, ныне угасшая, не путать с графами и графинями де Планез, которые…

– Вы намерены познакомить меня с историей семьи, не имеющей ко мне отношения?

– Вы правы, я отвлеклась. Вернемся к славному роду де Планез де Сен-Сюльпис, убойно древнему и знатному, хоть и сильно поредевшему к началу двадцатого века. Узнав о гибели дочери, маркиз и маркиза решили воспитать осиротевшего внука – вот таким образом в годовалом возрасте вы были водворены в замок Сен-Сюльпис. Там вас нежили и холили дед с бабкой, кормилица, а также дядя и тетя, Сиприен и Козима де Планез, брат и невестка вашей покойной матери.

– Все эти генеалогические подробности интересны до потери пульса.

– Не правда ли? Дальше еще интереснее.

– Как? Это не все?

– Конечно нет. Вам не исполнилось еще двух лет, а я собираюсь проследить вашу жизнь до восемнадцати.

– О боже!

– Рассказали бы все сами, и вам не пришлось бы выслушивать меня.

– А если я не хочу об этом говорить?

– Значит, вам есть что скрывать.

– Не обязательно.

– Этот вопрос поднимать еще рано. Пока вы – ребенок, любимец и баловень всей семьи, невзирая на мезальянс вашей покойной матери. Я видела зарисовки сгоревшего замка – какая красота! У вас было сказочное детство!

– Ваша газетенка называется, часом, не «Прелестные картинки»?

– Вам было два года, когда ваши дядя и тетя произвели на свет свое единственное дитя – девочку, Леопольдину де Планез де Сен-Сюльпис.

– Завидки берут от такого имени, а? Кому-кому, а вам такого не носить.

– Да уж, зато я жива.

– Толку-то, тоже мне жизнь!

– Мне продолжать или вы сами расскажете? Ваша память, похоже, восстанавливается.

– Продолжайте, прошу вас, мне безумно интересно.

– Тем лучше, потому что до конца еще далеко. Для вас это было большое событие, ибо единственное, чего вам до тех пор не хватало, – общества ровесников. Вам не довелось узнать, как уныла жизнь детей, не имеющих ни братьев, ни сестер, ни друзей; в школу вы, конечно, не ходили, стало быть не могли подружиться с одноклассниками, но у вас появилось кое-что получше: подружка, прелестная маленькая кузина. Вы стали неразлучны. Желаете, чтобы я уточнила, откуда почерпнуты эти подробности?

– Из вашей фантазии, я полагаю.

– Отчасти. Но фантазии необходима пища, господин Тах, а эту пищу дали мне вы.

– Прекратите то и дело отвлекаться и рассказывайте о моем детстве, я сейчас разрыдаюсь.

– Вы все шутите, как бы и вправду не разрыдаться. Судьба подарила вам слишком счастливое детство. У вас было все, о чем только можно мечтать, и даже более того: замок, огромное поместье с лесами и озерами, конюшни с лошадьми; вы жили в довольстве, приемная семья вас обожала, гувернер не слишком донимал учением и к тому же часто болел, слуги не могли на вас надышаться, и главное – с вами была Леопольдина.

– Скажите мне правду: вы ведь не журналистка? Вы ищете материал для сиропного дамского романа, да?

– Сиропного? Это мы еще увидим. Я продолжаю свой рассказ. Разумеется, в четырнадцатом году разразилась война, но дети к войне легко приспосабливаются, особенно если это дети богачей. С заоблачных высот вашего рая сражения казались вам пустяком, не стоящим внимания, и никак не нарушали неспешного течения вашей счастливой жизни.

– Дорогая моя, вы непревзойденная рассказчица.

– До вас мне далеко.

– Продолжайте же.

– Шли годы. В детстве время тянется долго. Ну что такое год для взрослого человека? Для ребенка же год – это целый век, а для вас каждый такой век был золотым и серебряным. Адвокаты числят несчастливое детство смягчающим обстоятельством. Углубившись в ваше прошлое, я поняла, что смягчающим обстоятельством может послужить и детство чересчур счастливое.

– Зачем вы ищете для меня смягчающих обстоятельств? Они мне ни к чему.

– Посмотрим. Вы с Леопольдиной не разлучались ни на час. Вы просто жить не могли друг без друга.

– Кузен и кузина… история старая как мир.

– Можно ли при такой степени близости говорить о кузенах и кузинах?

– Брат и сестра, если вам так больше нравится.

– В таком случае брат и сестра, повинные в кровосмешении.

– Вас это шокирует? Такое случалось в лучших семьях. Это общеизвестно.

– Мне кажется, дальнейшее лучше рассказать вам.

– И не подумаю.

– Вы действительно хотите, чтобы я продолжала?

– Вы меня очень обяжете.

– Я только того и хочу, но учтите, если я продолжу свой рассказ с того места, на котором мы остановились, он будет лишь бледным и бездарным дайджестом самого лучшего, самого своеобразного и наименее известного из ваших романов.

– Я просто обожаю бледные и бездарные дайджесты.

– Тем хуже для вас, вы сами этого захотели. Кстати, вы со мной согласны?

– В чем?

– В том, что я отнесла этот роман к произведениям с двумя женскими образами, а не с тремя.

– Я целиком и полностью с вами согласен, дорогая.

– Тогда больше я ничего не боюсь. Все прочее – литература, не так ли?

– Действительно, все прочее – моя литература. В ту пору у меня не было иной бумаги, кроме моей жизни, и иных чернил, кроме моей крови.

– Вашей – или кого-то другого.

– Она не была другой.

– Кем же она была?

– Этого я до сих пор не знаю, но знаю наверняка, что другой она не была. Так я с нетерпением жду вашего дайджеста, дражайшая.

– Вы правы. Годы шли, и это были счастливые, очень счастливые годы. Вы с Леопольдиной никогда не знали иной жизни, и все же оба сознавали вашу непохожесть на остальных и ваше чрезвычайное везение. Заоблачные высоты вашего эдема омрачило чувство, которое вы называете «тревогой избранных», – суть его такова: как долго еще может продлиться подобное совершенство? Эта тревога – как и всякая тревога – до предела обострила ваше блаженство, одновременно сделав его хрупким, опасно хрупким, день ото дня все опаснее. А годы шли. Вам исполнилось четырнадцать лет, вашей кузине двенадцать. Вы с ней достигли пика детства – «зрелой поры детства», как назвал это Турнье. Вы росли в сказке и сами были сказочными детьми. Никто вам об этом не говорил, но вы смутно сознавали, что вас ожидает чудовищная деградация, которая затронет как ваши совершенные тела, так и не менее совершенные души. Неуравновешенные прыщавые подростки – вот каково было ваше будущее. И тогда… Я подозреваю, что именно вам пришел в голову безумный план, о котором пойдет рассказ.

– Ну вот, вы уже ищете оправдания моей соучастнице.

– Разве она нуждается в оправдании? Идея была ваша, не так ли?

– Моя, но ведь она не была преступной.

– Априори – нет, но ее результатом стало преступление в силу ее неосуществимости, которая не могла не вскрыться рано или поздно.

– В данном случае скорее поздно.

– Не будем забегать вперед. Итак, вам четырнадцать лет, Леопольдине двенадцать. Она на вас только что не молилась, и вы могли заставить ее поверить в самую несусветную чушь.

– Это была не чушь.

– Да, много хуже. Вы убедили кузину, что половая зрелость – худшее из зол, но ее можно избежать.

– Можно.

– Вы и теперь так думаете?

– Я в этом уверен.

– Значит, вы как были психом, так и остались.

– С моей точки зрения, только я один всегда мыслил здраво.

– Ну конечно. В четырнадцать лет вы уже так здраво мыслили, что торжественно поклялись никогда не взрослеть. А ваше влияние на кузину было столь сильно, что вы и ее заставили дать аналогичную клятву.

– Разве это не чудесно?

– Как для кого. Ведь вы уже тогда были Претекстатом Тахом и под стать вашей страшной клятве подобрали не менее страшные кары за отступничество. Выражаясь яснее, вы поклялись – и заставили поклясться Леопольдину, – что, если один из вас нарушит данное слово и повзрослеет, другой его просто-напросто убьет.

– Четырнадцать лет – и уже душа титана!

– Я полагаю, что многим мальчикам и девочкам приходило в голову никогда не расставаться с детством, и некоторые даже преуспели, но все ненадолго. А вот вам двоим, похоже, это удалось. Правда, целеустремленность вы проявили незаурядную. И именно вы, четырнадцатилетний титан, изобрели целую псевдонаучную методику, призванную сделать ваши тела не поддающимися естественному процессу полового созревания.

– Не такую уж псевдонаучную, ведь она сработала.

– Это мы еще увидим. Не пойму, как вы вообще выжили, так над собой измываясь.

– Мы были счастливы.

– Но какой ценой! Как, черт возьми, вы ухитрились измыслить такой чудовищный режим? Впрочем, вас извиняет возраст – вам было всего четырнадцать.

– Если бы можно было начать жизнь заново, я поступил бы так же.

– Сегодня вас извиняет старческий маразм.

– В таком случае я всегда был маразматиком или ребенком, потому что мое умонастроение не изменилось за всю мою жизнь.

– Меня это не удивляет. В тысяча девятьсот двадцать втором году вы уже были законченным психом. Вы создали ex nihilo [7]7
  Из ничего (лат.).


[Закрыть]
систему, которую назвали «гигиеной вечного детства»: в ту пору это понятие включало все области физического и душевного здоровья – гигиена была идеологией. Но ваша система заслуживала, скорее, названия «антигигиена», такой она была нездоровой.

– Напротив, очень здоровой.

– Вы почему-то решили, что созревание происходит во сне, и постановили не спать – или, на худой конец, не больше двух часов в сутки. Вода казалась вам идеальной средой для сохранения детства – и вы с Леопольдиной дни и ночи напролет плавали в озерах поместья, иногда и зимой. Вы ограничили себя в еде до строжайшего минимума. На ряд продуктов вы наложили запрет, другие рекомендовали, исходя из критериев, свидетельствующих о самой буйной фантазии: из рациона были исключены слишком «взрослые», на ваш взгляд, кушанья, например утка с апельсинами, суп из омара, а также любая пища черного цвета. Зато вы уверовали в пользу грибов – не ядовитых, но считающихся несъедобными, вроде дождевиков, – и объедались ими в сезон. Чтобы не спать, вы раздобыли кенийский чай, особо крепкий сорт, потому что ваша бабушка говорила при вас, что он вреден; вы заваривали его черным, как чернила, пили в огромных дозах и точно такие же количества вливали в вашу кузину.

– Которая ничего не имела против.

– Скажите лучше, что она любила вас.

– Я тоже ее любил.

– На свой манер.

– Чем мой манер вам не угодил?

– Литота.

– Может быть, вы находите, что у других это получается лучше? Я не знаю ничего гнуснее того, что они называют любовью. Знаете, что такое в их понимании любить? Поработить, обрюхатить и обезобразить несчастное создание – вот что мои так называемые собратья по полу называют любовью.

– Теперь вы ударились в феминизм? На мой взгляд, вы, как никогда, неубедительны.

– До чего же вы глупы, хоть плачь, ей-богу. То, что я сейчас сказал, – на противоположном полюсе от феминизма.

– Может быть, вы попробуете раз в жизни быть ясным?

– Да я кристален! Это вы не желаете признать, что моя любовь – самая прекрасная из всех возможных.

– Мое мнение на этот счет интереса не представляет. Зато мне очень хотелось бы знать, что об этом думала Леопольдина.

– Леопольдина благодаря мне была счастливее всех.

– Счастливее кого? Всех женщин? Всех безумиц? Всех больных? Всех жертв?

– Вы совершенно не умеете смотреть в корень. Благодаря мне она была счастливее всех детей.

– Детей? В пятнадцать-то лет?

– Именно! В том возрасте, когда девочки дурнеют, покрываются прыщами, обрастают волосами, плохо пахнут, становятся грудастыми, толстозадыми, злобными и глупыми – женщинами, одним словом, – Леопольдина была дитя, прекраснейшее и счастливейшее дитя, самое необразованное и самое мудрое, самое что ни на есть дитя, и все это только благодаря мне. Я уберег ту, кого любил, от тяжкой женской доли. Попробуйте-ка найти пример любви прекраснее, чем эта!

– А вы абсолютно уверены, что ваша кузина не хотела становиться женщиной?

– Как она могла хотеть такого? Она была для этого слишком умна.

– Я не прошу вас высказывать свои догадки. Я спрашиваю, говорила ли она вам в ясных словах: «Претекстат, лучше умереть, чем расстаться с детством», да или нет?

– Ей не нужно было говорить мне об этом. Это само собой разумелось.

– Так я и думала: она никогда не давала вам своего согласия.

– Повторяю: в этом не было нужды. Я знал, чего она хочет.

– Вы знали, чего хотите вы.

– Мы с ней хотели одного и того же.

– Естественно.

– Вы на что это намекаете, хамка сопливая? Уж не воображаете ли вы, будто знаете Леопольдину лучше, чем знал ее я?

– Чем дольше я с вами говорю, тем больше в этом убеждаюсь.

– Слышать такое все же лучше, чем быть глухим. Я скажу вам одну вещь, до которой вы с вашим бабьим умишком наверняка не додумались: никто – понимаете вы, – никто не знает человека лучше, чем его убийца.

– Ну вот, слово сказано. Вы признаётесь?

– Признаюсь? Это не признание, вы ведь и так знали, что я ее убил.

– Представьте себе, у меня до последней минуты оставалось сомнение. Трудно поверить в то, что нобелевский лауреат – убийца.

– Как? Вы не знали, что убийцы как раз имеют больше всех шансов отхватить Нобелевскую премию? Возьмите Киссинджера, Горбачева…

– Да, но вы-то нобелевский лауреат по литературе.

– Вот именно! Нобелевские лауреаты мира часто бывают убийцами, а нобелевские лауреаты по литературе – убийцы всегда.

– С вами невозможно говорить серьезно.

– Я серьезен, как никогда в жизни.

– Метерлинк, Тагор, Пиранделло, Мориак, Хемингуэй, Пастернак, Кавабата – все они убийцы?

– Вы этого не знали?

– Нет.

– Я мог бы просветить вас на этот счет.

– А можно поинтересоваться вашими источниками информации?

– Претекстат Тах не нуждается в источниках информации. Источники я оставляю другим.

– Понятно.

– Ничего вам не понятно. Вы сунули нос в мое прошлое, покопались в моих архивах и удивились, наткнувшись на убийство. А ведь удивительно было бы обратное. Если бы вы дали себе труд столь же дотошно исследовать архивы всех этих нобелевских лауреатов, то, вне всякого сомнения, обнаружили бы там горы трупов. Иначе не видать бы им Нобелевской премии как своих ушей.

– Вы обвиняли вчерашнего журналиста в том, что он путает причину и следствие, а сами? Вы даже не путаете их, вы лепите их из ничего.

– Я великодушно предупреждаю вас: если вы собрались помериться со мной силами на поле логики, ваши шансы равны нулю.

– При вашем понимании логики – не сомневаюсь. Но я пришла сюда не дискутировать.

– Зачем же вы пришли?

– Удостовериться, что вы – убийца. Спасибо, что развеяли мои последние сомнения: я ловко вас надула, мой блеф сработал.

Толстяк залился гадким смехом:

– Ваш блеф! Великолепно! Вы думаете, будто способны надуть меня?

– Я имею все основания так думать, потому что сделала это.

– Эх вы, самонадеянная пустышка! Да будет вам известно, блеф – это выкачивание информации. А вы ничего из меня не выкачали, потому что я сам выложил вам всю правду с первого хода. С какой стати я стал бы скрывать, что я – убийца? Правосудия мне бояться нечего, меньше чем через два месяца я умру.

– А как же ваша посмертная слава?

– Она от этого только ярче воссияет. Я уже вижу витрины книжных магазинов: «Претекстат Тах, Нобелевская премия убийце». Мои книги будут раскупать, как горячие пирожки. То-то порадуются издатели. Поверьте, это убийство – большой подарок для всех.

– Даже для Леопольдины?

– Особенно для Леопольдины.

– Вернемся в двадцать второй год.

– Почему не в двадцать пятый?

– Вы слишком торопитесь. Я не могу пропустить эти три года, они – главное в вашей истории.

– Истинная правда. И поэтому рассказать о них невозможно.

– Вы, однако, рассказали.

– Нет, я написал.

– Давайте обойдемся без словесных игр.

– Вы это говорите писателю?

– Я сейчас беседую не с писателем, а с убийцей.

– Это одно и то же лицо.

– Вы уверены?

– Писатель, убийца – две стороны одной медали, два спряжения одного глагола.

– Какого глагола?

– Самого редкого глагола и самого трудного: глагола «любить». Не забавно ли, что авторы школьных учебников грамматики избрали для парадигмы глагол с самым непостижимым смыслом. Будь я учителем, давно заменил бы этот эзотерический глагол каким-нибудь попроще.

– Убить?

– Убить тоже не так просто. Нет, каким-нибудь тривиальным и доступным глаголом – голосовать, рожать, интервьюировать, работать…

– Какое счастье, что вы не учитель. А вы знаете, что необычайно трудно добиться от вас ответа на вопрос? У вас просто талант уклоняться, менять тему, вилять. Приходится постоянно призывать вас к порядку.

– Я польщен.

– Но на этот раз вы не отвертитесь: двадцать второй – двадцать пятый годы, прошу, вам слово.

Тягостное молчание.

– Хотите карамельку?

– Господин Тах, почему вы мне не доверяете?

– Я – вам? Да ничего подобного. Положа руку на сердце – не представляю, что я мог бы сказать вам. Мы были совершенно счастливы и любили друг друга божественной любовью. Ну что еще я могу вам рассказать, кроме подобных глупостей?

– Я вам помогу.

– Я готов к худшему.

– Двадцать четыре года назад, с наступлением литературной менопаузы, вы оставили неоконченный роман. Почему?

– Я говорил это одному из ваших коллег. Всякий уважающий себя писатель должен оставить хотя бы один неоконченный роман, иначе он не тянет на классика.

– И много вы знаете писателей, которые публиковали бы неоконченные романы при жизни?

– Ни одного не знаю. Я просто оказался хитрее всех: пожинаю при жизни лавры, которые всем прочим достаются лишь посмертно. У начинающего писателя неоконченный роман выглядит оплошностью, юношеской слабостью пера, но у великого писателя, признанного классика неоконченный роман – это высший изыск. Знаете, «прерванный полет гения», «духовный кризис титана», «бремя неизреченного», «перфекционизм Малларме» – одним словом, это себя оправдывает.

– Господин Тах, вы, кажется, не поняли вопроса. Мне неинтересно, почему вы оставили неоконченный роман, –я спрашиваю, почему вы оставили этотроман неоконченным.

– Ну, в процессе его написания я вдруг вспомнил, что еще не сваял неоконченного романа для укрепления моей славы, опустил глаза на лежащую передо мной рукопись и подумал: «Почему бы не этот?» После чего отложил перо и больше не добавил ни строчки.

– Не надейтесь, что я вам поверю.

– Отчего же?

– «Отложил перо и больше не добавил ни строчки», говорите вы? Скажите лучше: «Отложил перо и больше никогда не написал ни строчки». Не странно ли, что после этого пресловутого неоконченного романа вы бросили писать окончательно и бесповоротно, – вы, писавший ежедневно целых тридцать шесть лет?

– Должен же я был когда-то остановиться.

– Но почему именно тогда?

– Не ищите скрытого смысла в таком банальном явлении, как старость. Мне было без малого шестьдесят, и я ушел на покой. Что может быть естественнее?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю