355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Амели Нотомб » Гигиена убийцы. Ртуть (сборник) » Текст книги (страница 6)
Гигиена убийцы. Ртуть (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:42

Текст книги "Гигиена убийцы. Ртуть (сборник)"


Автор книги: Амели Нотомб


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

– Отложили перо, и больше ни строчки – неужели вы состарились в одночасье?

– А что такого? Вы думаете, стареют каждый день? Можно прожить десять, двадцать лет, не старея, а потом вдруг, без особой на то причины, состариться на эти двадцать лет за пару часов. С вами тоже так будет, вот увидите. Посмотритесь однажды вечером в зеркало и подумаете: «Боже мой, с утра я постарела лет на десять!»

– Без причины? В самом деле?

– Без какой-либо иной причины, кроме неумолимого времени.

– Легко валить все на время, господин Тах. А вы ведь ему помогли, я бы даже сказала, обеими руками.

– Рука – вместилище наслаждения писателя.

– Руки – вместилище наслаждения душителя.

– И в самом деле, приятнейшая штука – удушение.

– Для того, кто душит, или для того, кого душат?

– Увы, мне знакомы ощущения только одной из сторон.

– Ничего, у вас все впереди.

– Что вы хотите этим сказать?

– Сама не знаю. Вы меня совсем заморочили. Расскажите мне об этой книге, господин Тах.

– Ну уж нет, мадемуазель, это вы мне расскажете.

– Из всего, что вы написали, это моя любимая.

– Почему? Потому что в ней про замок, про знатных господ и про любовь? Вы женщина до мозга костей.

– Мне и правда нравятся книги про любовь. Знаете, я часто думаю, что, кроме любви, на свете нет ничего интересного.

– Силы небесные!

– Иронизируйте сколько угодно, вы же не можете отрицать, что написали эту книгу и что она про любовь.

– Ну, раз вы так считаете…

– Это, кстати, единственная у вас книга про любовь.

– Спасибо, утешили!

– Я вынуждена повторить свой вопрос, господин Тах: почему вы оставили этот роман неоконченным?

– Надо думать, отказала фантазия.

– Фантазия? Вам не требовалась фантазия для написания этой книги, вы рассказывали о реальных событиях.

– Вам-то откуда это знать? Вас там не было.

– Вы убили Леопольдину, так ведь?

– Да, но это не доказывает, что все прочее тоже правда. Все прочее – литература, мадемуазель.

– А я думаю, что все в этой книге – правда.

– Думайте на здоровье.

– Здоровья это вряд ли прибавит, но у меня есть веские основания думать, что этот роман автобиографичен до последней строчки.

– Веские основания? Ну-ка, ну-ка, выкладывайте какие, посмеемся.

– Архивы подтверждают существование замка, вы дали очень точное его описание. Герои носят те же имена, что их реальные прототипы, кроме вас, конечно, но Паисий Трактатус – весьма прозрачный псевдоним, даже инициалы совпадают. Наконец, в тысяча девятьсот двадцать пятом году действительно зарегистрирована смерть Леопольдины.

– Архивы, канцелярщина – это вы называете реальностью?

– Нет, но, если вы придерживались этой, так сказать, официальной реальности, напрашивается вполне логичный вывод, что вы не отступили и от реальности более сокровенной.

– Слабоватый аргумент.

– У меня есть и другие – стилистика, например. Стилистика далеко не столь отвлеченная, как в других ваших романах.

– Еще слабее. Впечатления, заменяющие вам критическое суждение, доказательством служить не могут, особенно на столь зыбкой почве, как стилистика: щелкоперы вроде вас больше всего чуши порют, когда речь идет о стиле того или иного писателя.

– У меня есть еще один аргумент, который будет труднее опровергнуть, тем более что это даже не аргумент.

– Что вы такое несете?

– Не аргумент, а вещдок. Фотография.

– Фотография? Чего? Кого?

– Знаете, почему никто до сих пор не заподозрил, что этот роман автобиографичен? Потому что главный герой Паисий Трактатус – прекрасный стройный юноша изумительной красоты. Вы ведь не солгали, когда сказали моему коллеге, что в восемнадцать лет уже были толстым и безобразным. Вы просто не сказали всей правды, потому что до восемнадцати вы были писаным красавцем.

– Откуда вы знаете?

– Я нашла фотографию.

– Этого не может быть. Я не фотографировался до сорок восьмого года.

– Прошу прощения, но память у вас действительно сдает. Я нашла фотографию, на обороте которой написано карандашом: «Сен-Сюльпис, 1925».

– Покажите.

– Покажу, только когда буду уверена, что вы не попытаетесь ее уничтожить.

– Понятно, вы опять блефуете.

– И не думаю. Я не поленилась съездить в Сен-Сюльпис. Должна вас огорчить: на месте замка, от которого ничего не осталось, построили сельскохозяйственный кооператив. Почти все озера бывшего поместья осушили, а долину превратили в муниципальную свалку. Простите, но я вам нисколько не сочувствую. Так вот, я расспросила там всех стариков, каких смогла отыскать. Кое-кто еще помнит и замок, и маркизов де Планез де Сен-Сюльпис. Помнят даже осиротевшего крошку-внука, которого они приютили.

– Интересно, как это быдло может помнить меня, если я никогда ни с кем из них и словом не перемолвился?

– Вы ведь жили не в пустыне. Может, с вами никто и не разговаривал, но вас видели.

– Исключено. Я никогда не покидал пределов поместья.

– Но у ваших родных бывали гости.

– Они никогда не фотографировали.

– Ошибаетесь. Я не знаю, при каких обстоятельствах была сделана эта фотография, не знаю кем – могу только догадываться, – но она существует, это факт. Вы запечатлены на фоне замка рядом с Леопольдиной.

– С Леопольдиной?

– Прелестная темноволосая девочка – это может быть только она.

– Покажите мне фотографию.

– Что вы с ней сделаете?

– Покажите, говорю вам!

– Мне дала ее одна старуха в деревне. Не знаю, как фотография попала к ней, но не суть важно: эти дети, вне всякого сомнения, вы. Да-да, дети, даже у вас в семнадцать лет не видно ни малейших признаков возмужания. Любопытно: вы оба высоченные, тощие, болезненно-бледные, но лицом и телом – совершенные дети. В этом есть что-то диковатое: ну просто парочка двенадцатилетних великанов. Но результат выше всяких похвал: эти детские черты, наивные глазки, эти личики с кулачок, несоразмерные головам, цыплячьи тельца на длиннющих тоненьких ножках – хоть картину пиши! Впору поверить, что ваши безумные гигиенические рекомендации были действенны, а грибная диета и впрямь секрет красоты. Особенно поражаете вы. Узнать невозможно!

– Если меня невозможно узнать, кто вам сказал, что это я?

– А кто бы это еще мог быть? И потом, у вас все та же кожа, белая, гладкая, без растительности, – единственное, что вы сохранили. Вы были дивно хороши – точеные черты, тонкие, как лозы, руки и совершенно бесполая комплекция, – наверно, именно так выглядят ангелы.

– Ради бога, избавьте меня от вашего сюсюканья! Чем нести чепуху, лучше покажите мне фотографию.

– Как вы могли так измениться? Вы сказали, что в восемнадцать лет уже были таким, как сейчас, и я склонна вам верить – но тем поразительнее: как мог этот небожитель меньше чем за год превратиться в раздутый пузырь, который я вижу перед собой? И ведь вы не просто растолстели – ваше нежное лицо обрюзгло, тонкие черты оплыли так, что приобрели все приметы вульгарности…

– Может, хватит оскорблений?

– Вы прекрасно знаете, что безобразны. Вы ведь и сами характеризовали себя самыми нелицеприятными эпитетами.

– Я имею право пройтись на свой счет сколь угодно зло, но никому другому этого не позволяю.

– Я не нуждаюсь в вашем позволении. Вы страшны, как смертный грех, да-да, и просто невероятно, что такой красавец мог стать таким чудовищем.

– Ничего невероятного, такое случается сплошь и рядом. Только обычно это происходит не так быстро.

– О, что я слышу! Снова признание!

– Как?

– Ну да. Ваши слова косвенно подтверждают все сказанное мной. Я описала вас верно, в семнадцать лет вы были именно таким – каким ни один фотограф вас, увы, не запечатлел.

– Я так и знал. Но как вам удалось с такой точностью меня описать?

– Я всего лишь пересказала своими словами ваши описания Паисия Трактатуса в романе. Я хотела удостовериться, что вы походили на изображенного вами героя, – а другой возможности узнать это, кроме блефа, у меня не было, поскольку отвечать на вопросы вы отказались.

– Вы – мерзкая ищейка.

– Важен результат: теперь я точно знаю, что ваш роман насквозь автобиографичен. Я имею все основания гордиться собой, потому что исходных данных в моем распоряжении было не больше, чем у всех. Но только я одна угадала правду.

– Ну-ну, гордитесь.

– И поэтому теперь я вновь задам вам свой первый вопрос: почему «Гигиена убийцы» осталась неоконченной?

– Вот оно, наше недостающее название!

– Не прикидывайтесь, будто не понимаете, я от вас не отстану, пока вы мне не ответите: почему этот роман не завершен?

– Лучше бы вы задали вопрос метафизически: почему эта незавершенность называется романом?

– Ваша метафизика меня не интересует. Отвечайте на вопрос: почему этот роман не окончен?

– Как вы меня достали, черт бы вас побрал! В конце концов, имел я право не окончить роман?

– Ваши права здесь ни при чем. Вы описывали реальные события, которые имели реальный конец, – почему же вы не окончили роман? После убийства Леопольдины он обрывается. Неужели вы не могли написать развязку, завершить книгу, как полагается?

– Я не мог? Да будет вам известно, безмозглая вы курица, что Претекстат Тах может написать все!

– Вот именно. Тем более абсурдно выглядят этот обрыв и отсутствие концовки.

– Кто вы такая, чтобы судить, абсурдны мои решения или нет?

– Я не сужу, я задаю вопрос.

Старик внезапно постарел на все свои восемьдесят три года.

– Не вы одна. Я тоже задаю вопрос – и не нахожу ответа. Я мог бы выбирать из десятка концовок, одна не хуже другой: само убийство, ночь после него, мое преображение, пожар в замке год спустя…

– Этот пожар – дело ваших рук?

– Разумеется. В Сен-Сюльписе стало невыносимо без Леопольдины. И потом, все домашние косились на меня с подозрением, мне это надоело. Я решил разом избавиться и от замка, и от его обитателей. Я и не думал, что они так быстро сгорят – как сухие полешки.

– Послушайте, уважением к человеческой жизни вы не отягощены, но неужели у вас не дрогнула рука поджечь замок семнадцатого века?

– Руки у меня никогда в жизни не дрожали.

– Ясно. Вернемся к нашей концовке, точнее, к ее отсутствию. Стало быть, вы утверждаете, будто сами не знаете, почему не окончили этот роман?

– Да, можете мне поверить. Казалось бы, эффектных концовок хватало, только выбирай, но ни одна меня не устроила. Не знаю, что это было: вроде бы я ждал чего-то другого, так и жду до сих пор, вот уже двадцать четыре года – или, если угодно, шестьдесят шесть лет.

– Чего другого? Воскрешения Леопольдины?

– Если бы я знал чего, не прекратил бы писать.

– Значит, я была права, связав незавершенность этого романа с вашей литературной менопаузой?

– Конечно правы. Только чем тут гордиться? Правота журналиста – плевое дело, была бы сноровка. А вот правота писателя – ее просто не существует. У вас ремесло до отвращения легкое. У меня – опасное.

– А вы своими руками сделали его еще опаснее.

– Как понимать этот странный комплимент?

– Не знаю, комплимент ли это. Не знаю, красивый ли жест или безумие – так подставляться, как это сделали вы. Вы можете объяснить, какая муха вас укусила, когда вы вздумали рассказать, причем правдиво, историю, пусть самую для вас сокровенную, но и самую рискованную, из-за которой, откройся правда, вы запросто могли предстать перед судом? Какому извращенному позыву подсознания вы поддались, предъявив человечеству свой лучший шедевр и одновременно столь вопиюще недвусмысленный акт самообвинения?

– Да плевать человечеству на это! Что, не так? Вот уже двадцать четыре года этот роман пылится в библиотеках, и никто, слышите, никто мне о нем даже не упомянул. Что естественно, потому что, как я вам уже говорил, никто его не прочел.

– А я?

– Вы одна не в счет.

– Кто докажет, что я одна?

– Я докажу как дважды два: если бы еще кто-то, кроме вас, меня читал – именно читал, в плотоядном смысле этого слова, – то я давно был бы за решеткой. Ваш вопрос весьма интересный, но я удивляюсь, как вы сами не додумались до такого простого ответа. Представьте себе: некий убийца сорок два года скрывается от правосудия. О его преступлениях никто не знает, он стал писателем и прославился. Ему бы жить да радоваться, так нет же: этот безумец затевает бессмысленную игру с судьбой – бессмысленную потому, что рискует всем, ничего не выигрывая, – только ради презабавнейшей демонстрации.

– Постойте, я угадаю какой: он хочет наглядно доказать, что никто его не читает.

– Более того, он хочет доказать, что даже редкие читающие особи – такие еще есть – читают его, не читая.

– Ну, вы и загнули.

– Да-да. Всегда найдется горстка бездельников, вегетарианцев, начинающих критиков и мазохистски настроенных студентов, которые, покупая книги, иной раз сподвигнутся их прочесть. Над этими-то людьми я и поставил эксперимент. Я хотел доказать, что могу безнаказанно написать о себе самое страшное: этот, как вы метко определили, акт самообвинения абсолютно достоверен. Да, мадемуазель, вы и здесь были правы: ни одной вымышленной детали нет в этой книге. Конечно, можно поискать читателю оправданий: никто ничего не знал о моем детстве, подобные ужасы я писал и прежде, трудно представить, что я был божественно красив, и так далее. Но я утверждаю: все это отговорки. Знаете, какой отзыв на «Гигиену убийцы» я прочел в одной газете двадцать четыре года назад? «Волшебная сказка, изобилующая символами, рожденная буйным воображением метафора первородного греха и, шире, удела человеческого». Что я вам говорил – меня читают, не читая! Я могу позволить себе писать самую рискованную правду – все равно в ней увидят лишь метафоры. Ничего удивительного: псевдочитатель в герметичном скафандре проходит сквозь мои самые кровавые пассажи, даже не забрызгавшись. И восторженно ахает время от времени: «Ах, какой чудный символ!» Чистое чтение – вот как это называется. Отлично придумано, рекомендуется перед сном в постели: успокаивает, и даже без риска испачкать простыни.

– А чего бы вам хотелось? Чтобы вас читали на бойне? Или в Багдаде под бомбами?

– Да нет же, тупица! Дело не в том, где читать, а в том, как читать. Мне бы хотелось, чтобы меня читали без водолазных доспехов, без линейки, без прививки и, если уж говорить все до конца, вообще никак.

– Вам следовало бы знать, что такого чтения не бывает.

– Сначала я этого не знал, но теперь, в свете моей блистательной демонстрации, уж поверьте, знаю.

– И что же? Не лучше ли порадоваться тому, что сколько читателей, столько и чтений?

– Вы меня не поняли: читателей нет и чтения, как такового, тоже.

– Есть, просто другие читают иначе, чем вы. Почему ваше чтение должно быть единственно возможным?

– Хватит-хватит, довольно пересказывать мне учебник социологии. Хотел бы я знать, как бы этот ваш учебник прокомментировал созданную мной в назидание потомкам ситуацию: писатель-убийца разоблачает себя на страницах книги, и ни у одного читателя не хватает ума это понять.

– Меня не интересует мнение социологов, у меня есть свое. Читатель, я думаю, не обязан быть сыщиком, и если вас никто не побеспокоил после выхода книги – это добрый знак: это же говорит о том, что Фукье-Тенвиль [8]8
  Антуан Кантен Фукье-Тенвиль(1746–1795) – общественный обвинитель созданного Робеспьером Революционного трибунала, отличавшийся особой жестокостью и отправивший на гильотину более 2000 обвиняемых.


[Закрыть]
вышел из моды, что люди мыслят шире и способны на цивилизованное чтение.

– Ага, понятно: и вы с гнильцой, как все. Я сглупил, решив было, что вы выделяетесь из этой массы.

– Надо полагать, увы, что все же чуть-чуть выделяюсь, раз я одна из всех угадала правду.

– Допустим, кое-какое чутье у вас есть. Но и только. Признаться, вы меня разочаровали.

– Это уже почти комплимент. Должна ли я понимать, что хотя бы в течение недолгого времени вы были обо мне лучшего мнения?

– Вы будете смеяться: да, был. При всей вашей суетности, присущей человечеству вообще, вы обладаете одним крайне редким достоинством.

– Я сгораю от любопытства – каким же?

– Думаю, оно врожденное, и могу с облегчением отметить, что вся ваша дурацкая учеба оказалась против него бессильна.

– И что это за достоинство?

– Вы, по крайней мере, умеете читать.

Повисла пауза.

– Сколько вам лет, мадемуазель?

– Тридцать.

– Вдвое больше, чем было Леопольдине, когда она умерла. Да, бедняжка вы моя, вот оно, ваше смягчающее обстоятельство: вы слишком долго живете.

– Как? Это мне, по-вашему, нужны смягчающие обстоятельства? Дальше ехать некуда!

– Поймите, мне хочется докопаться до причин: я вижу перед собой особу, наделенную острым умом и редким даром чтения. И я спрашиваю себя, что же могло загубить такие прекрасные задатки? Вы только что дали мне ответ: время. Тридцать лет – это слишком много.

– Кто мне это говорит? Вы забыли, сколько лет вам?

– Я умер в семнадцать лет, мадемуазель. И потом, у мужчин все иначе.

– Ну ясно, кто про что.

– Нечего иронизировать, детка, вы прекрасно знаете, что это правда.

– Что правда? Объясните мне толком.

– Ладно, сами напросились. Так вот, стало быть, мужчина имеет все права на отсрочку. А женщина – нет. В этом последнем пункте я был куда определеннее и честнее других: большинство самцов дают своим самкам более или менее долгий люфт, прежде чем забыть их, что само по себе много подлее, чем убить. Я нахожу этот люфт бессмысленным и даже преступным по отношению к женскому полу: за отпущенное время эти дуры успевают вообразить, будто необходимы. На самом же деле с того часа, когда они становятся женщинами, с того мига, когда расстаются с детством, они не должны жить. Будь мужчины джентльменами, убивали бы их с наступлением первых месячных. Но мужчинам недостает рыцарства, они ввергают бедняжек в пучину страданий, вместо того чтобы великодушно избавить от мук. Я знаю лишь одного представителя мужского пола, которому хватило душевной широты, уважения к женщине, любви, чистосердечия и галантности для такого поступка.

– Это вы.

– Совершенно верно.

Журналистка запрокинула голову. Хихикнула раз-другой. Потом хрипловатый ломкий смех словно покатился с горки, все быстрее, все выше на октаву с каждым новым вдохом, пока не перешел наконец в долгий, до удушья, визг. Это был нервный смех в клинической стадии.

– Вам смешно?

– …

Она так зашлась, что не могла говорить.

– Все ясно, истерика: тоже чисто женская болезнь. Я никогда не видел, чтобы мужчина заходился от нервного смеха. Это, наверно, из матки: все мерзости жизни оттуда. У девочек матки, надо думать, нет, или если есть, то это игрушка, пародия на настоящую. Как только эта игрушечная матка вырастает до размеров взрослой, девочек надо убивать, чтобы избавить их от мучительных и страшных приступов истерии, вроде того, что случился сейчас с вами.

– А-ах!

Это обессиленное «а-ах» и впрямь вырвалось откуда-то из живота, еще содрогавшегося в неудержимых спазмах.

– Бедняжка! Как же скверно с вами обошлись! Кто тот мерзавец, не убивший вас вовремя? Но может быть, у вас не было в ту пору настоящего друга? Увы, боюсь, что одной только Леопольдине в этом повезло.

– Ох, перестаньте, я больше не могу!

– Я вас очень хорошо понимаю. Когда печальная истина открывается слишком поздно, когда так внезапно настигает прозрение – это может повергнуть в шок. Хорошую встряску получила сегодня ваша матка! Бедная вы самочка! Несчастное создание, трусливо оставленное в живых негодяями-самцами! Поверьте, я вам искренне сочувствую.

– Господин Тах, вы самый поразительный и самый занятный человек из всех, кого я знаю.

– Занятный? Я что-то не понял.

– Я вами восхищаюсь. Измыслить теорию до такой степени бредовую и логичную одновременно – это надо суметь. Я ведь сначала думала, что вы понесете чушь с позиций мужского шовинизма. Но я вас недооценила. То, что вы сказали, чудовищно и в то же время до чего умно: надо просто-напросто истребить женщин, не так ли?

– Само собой. Если бы женщин не было на свете, все наконец-то устроилось бы к пользе и в интересах женщин.

– До чего же изобретательно! Как только никто раньше не додумался?

– Я полагаю, додумались гораздо раньше, только никому до меня не хватило мужества привести замысел в исполнение. Потому что идея-то носится в воздухе. Феминизм и антифеминизм – извечные напасти рода человеческого, а выход очевиден, прост как дважды два и логичен: ликвидировать женщин.

– Вы гений, господин Тах. Я в восхищении и счастлива, что познакомилась с вами.

– Хотите, я вас удивлю? Я тоже рад, что познакомился с вами.

– Вы шутите.

– Напротив, я вполне серьезен. Во-первых, вы восхищаетесь мной, каков я есть, а не каким вы меня воображаете, – это уже плюс. И потом, сознание того, что я смогу оказать вам большую услугу, греет меня.

– Какую услугу?

– Как это какую? Теперь вы знаете, о чем идет речь.

– Правильно ли я поняла, что вы и меня намерены ликвидировать?

– Я начинаю думать, что вы этого достойны.

– Ваша похвала дорогого стоит, господин Тах, поверьте, я смущена, но…

– Действительно, вы вся зарделись.

– Но не утруждайте себя.

– Почему? Вы этого вполне заслуживаете. Вы много лучше, чем я думал о вас сначала. Мне ужасно хочется помочь вам умереть.

– Я тронута, но не стоит: мне бы не хотелось, чтобы у вас были из-за меня неприятности.

– Полноте, милая, я ничем не рискую: жить мне осталось полтора месяца.

– Я себе не прощу, если ваша посмертная слава пострадает из-за меня.

– Пострадает? Разве она может пострадать от доброго дела? Наоборот! Люди будут говорить: «Меньше чем за два месяца до своей кончины Претекстат Тах готов был протянуть руку помощи ближнему». Я стану примером для всего человечества.

– Господин Тах, человечество вас не поймет.

– Увы, боюсь, что вы опять правы. Но мне плевать на человечество и на славу. Признаюсь, мадемуазель, я вас до того зауважал, что только ради вас одной мне захотелось сделать доброе дело просто так, бескорыстно.

– Мне кажется, вы меня переоцениваете.

– Я так не думаю.

– Опомнитесь, господин Тах, не вы ли называли меня уродиной, дурой, курицей и прочими нелестными словечками? А сам по себе тот факт, что я женщина, – разве он не роняет меня в ваших глазах окончательно и бесповоротно?

– В теории все, что вы говорите, верно. Но произошла странная вещь, мадемуазель, – одной теории стало мало. Мне открылся иной аспект проблемы, и меня захлестнули чувства, каких я не испытывал вот уже шестьдесят шесть лет.

– Очнитесь, господин Тах, я не Леопольдина.

– Да, вы не она. И все же в вас есть что-то общее.

– Она была сказочно красива, а я, по вашему мнению, безобразна.

– Это, пожалуй, не совсем так. Ваше безобразие не лишено красоты. Временами вы просто красивы.

– Только временами.

– Это уже немало, мадемуазель.

– Я, по вашему мнению, глупа, вы не можете меня уважать.

– Почему вы так стремитесь себя дискредитировать?

– По очень простой причине: не хочу умереть от руки лауреата Нобелевской премии по литературе.

Старика точно холодной водой окатили.

– Может быть, вы предпочли бы лауреата Нобелевской премии по химии? – спросил он ледяным голосом.

– Очень смешно. Я вообще не хочу насильственной смерти, будь то от руки нобелевского лауреата или лавочника.

– Правильно ли я понял, что вы хотите оборвать свою жизнь собственноручно?

– Если бы я испытывала тягу к самоубийству, господин Тах, то давно бы это сделала.

– Как же. Думаете, это так просто?

– Ничего я не думаю, меня это не касается. Представьте себе, я вообще не хочу умирать.

– Вы шутите.

– Неужели для вас так непостижимо чье-то желание жить?

– Нет ничего похвальнее желания жить. Но вы-то ведь не живете, глупая вы курица! Не живете и никогда не будете! Разве вы не знаете, что девочки умирают с наступлением половой зрелости? Хуже того, они умирают, но остаются среди живых. Они расстаются с жизнью, но вместо того, чтобы отправиться в райские кущи смерти, приступают к спряжению пошлого и гнусного глагола и спрягают его без конца, во всех наклонениях и временах вплоть до плюсквамперфекта, – и ни одна не избегнет этой участи.

– Что же это за глагол?

– Что-то вроде «плодиться» в самом гадком смысле этого слова – или «овулировать», если угодно. Это ни жизнь, ни смерть, ни даже промежуточное состояние. Это именуется «уделом женщины», и никак иначе, – видно, человек, с присущим ему криводушием, предпочел не включать в свой словарь подобную мерзость.

– Почему вы беретесь утверждать, будто знаете, что такое жизнь женщины?

– Не-жизнь женщины.

– Жизнь или не-жизнь, вы ничего не можете о ней знать.

– Да будет вам известно, мадемуазель, что великим писателям непостижимым образом открыт доступ в чужую жизнь. Им не нужно ни воспарять над землей, ни рыться в архивах, чтобы проникнуть во внутренний мир людей. Им достаточно взять лист бумаги и перо, чтобы прочесть и записать чьи угодно мысли.

– Скажите на милость! Думается мне, почтеннейший господин Тах, что эта система никуда не годится, если судить по несостоятельности ваших выводов.

– Идиотка. В чем вы хотите меня убедить? Вернее, в чем вы хотите убедить себя? Что вы счастливы? Всякому самовнушению есть предел. Очнитесь! Вы не счастливы, вы не живете.

– Вам-то откуда это знать?

– Переадресуйте этот вопрос себе. Откуда вам знать, живы вы или нет, счастливы или нет? Вы даже не знаете, что это такое – счастье. Если бы вы провели детство в земном раю, как я и Леопольдина…

– Бросьте, не воображайте себя исключением из правила. Все дети счастливы.

– Я в этом сомневаюсь. И уж наверняка никто из детей никогда не был так счастлив, как маленькая Леопольдина и маленький Претекстат.

Голова журналистки запрокинулась, и она снова закатилась неудержимым смехом.

– Ну вот, опять ваша матка взбесилась. Что я такого сказал смешного?

– Извините, пожалуйста, но эти имена… особенно ваше!

– В чем дело? Вы что-то имеете против моего имени?

– Да нет, ничего. Но зваться Претекстатом! Я бы точно подумала, что это розыгрыш. Интересно, какая блажь нашла на ваших родителей, когда они решили назвать вас так?

– Я запрещаю вам судить моих родителей. И, честное слово, не понимаю, чем вас так насмешил Претекстат. Это христианское имя.

– В самом деле? Тогда еще смешнее.

– Не смейте глумиться над верой, богохульница. Я родился двадцать четвертого февраля, в День святого Претекстата; отцу и матери не хватило фантазии, и они решили положиться на календарь.

– Боже! А если бы вы родились на Масленицу, как бы они вас назвали? Масленым?

– Прекратите кощунствовать, срамница! Да будет вам известно, невежда, что святой Претекстат был архиепископом Руанским в шестом веке и большим другом Григория Турского, замечательного человека, о котором вы, разумеется, слыхом не слыхали. Претекстату были обязаны своим существованием Меровинги, потому что именно он поженил Меровея и Брунгильду – с риском для собственной жизни, между прочим. Убедитесь сами, что нет повода смеяться над столь славным именем.

– От этих исторических подробностей оно не становится менее смешным. Да и у вашей кузины имя под стать.

– Что? Вы смеете зубоскалить над именем моей кузины? Я вам запрещаю! Вы – чудовище пошлости и дурновкусия! Леопольдина – самое прекрасное, самое благородное, самое изысканное, самое душераздирающее имя, каким когда-либо нарекали человеческое существо.

– А-а-а.

– Именно так! Я знаю лишь одно имя, мало-мальски сравнимое с Леопольдиной: Адель [9]9
  Адельи Леопольдина– имена дочерей Виктора Гюго.


[Закрыть]
.

– Ну-ну.

– Да! Старик Гюго был далек от совершенства, но одного у него не отнимешь – безупречного вкуса. Даже когда его творения грешат криводушием, они величественны и прекрасны. И дочерям своим он дал два чудеснейших в мире имени. В сравнении с Аделью и Леопольдиной все женские имена жалки.

– Дело вкуса.

– Да нет же, тупица! Кому интересны вкусы людей вроде вас, массы, быдла, сброда, простых смертных? Значение имеют только вкусы гениев, таких как мы с Виктором Гюго. И потом, Адель и Леопольдина – христианские имена.

– Ну и что?

– Понятно, мадемуазель из продвинутых, нынче ведь предпочитают имена языческие. С вас бы сталось назвать ваших детей Кришной, Элохимом, Абдаллахом, Чангом, Эмпедоклом, Сидящим Быком и Эхнатоном, да? Умора. Нет, я люблю христианские имена. А вас, кстати, как зовут?

– Нина.

– Бедная вы моя.

– Почему это бедная?

– Потому что не Адель и не Леопольдина. Нет в этом мире справедливости, правда?

– Может, хватит нести чушь?

– Чушь? Вы это называете чушью? Не быть Аделью или Леопольдиной – да это же коренная несправедливость, глубочайшая трагедия, особенно для вас, бедняжки, которую наградили языческим именем.

– Я перебью вас: Нина – имя христианское. День святой Нины приходится на четырнадцатое января – это дата вашего первого интервью.

– Интересно, что вы хотите доказать этим пустяковым совпадением?

– Не такое уж оно пустяковое. Четырнадцатого января я вернулась из отпуска и в этот самый день узнала о вашей скорой кончине.

– И что же? Вы вообразили, что это нас с вами как-то связывает?

– Я ничего не вообразила, но не вы ли всего несколько минут назад говорили мне в высшей степени странные вещи?

– Да, я вас переоценил. Вы меня сильно разочаровали. А ваше имя просто убило. Теперь я вижу, какое вы ничтожество.

– Я счастлива: моей жизни больше ничего не угрожает.

– Вашей не-жизни ничего не угрожает. Зачем только она вам?

– Мало ли зачем – например, чтобы довести до конца интервью.

– Блестящая перспектива. А я-то по доброте душевной мог обеспечить вам несравненный апофеоз!

– Кстати, каким образом вы собирались это сделать? Лишить жизни влюбленную девочку – для тренированного семнадцатилетнего юноши пара пустяков. Но немощному старику убить здоровую, молодую, враждебно настроенную женщину – задача не из легких.

– Я по наивности думал, что вы настроены отнюдь не враждебно. Пусть я стар, толст и немощен – мне бы это не помешало, если бы вы любили меня, как любила Леопольдина, были бы на все согласны, как она…

– Господин Тах, скажите мне, я хочу знать правду: Леопольдина в самом деле была на все согласна? Сознательно и добровольно?

– Если бы вы видели, как покорно она приняла свою участь, вы бы об этом не спрашивали.

– Знать бы еще, почему она была покорна? Вы могли опоить ее, одурманить, добиться своего криком, побоями…

– Нет, нет, нет и нет. Я любил ее – я и сейчас ее люблю. Этого было более чем достаточно. Такая любовь ни вам, никому на свете даже не снилась. Если бы вы знали, что это такое, не задавали бы дурацких вопросов.

– Господин Тах, неужели вы не способны представить себе другую версию этой истории? Вы любили друг друга, верю. Но это не значит, что Леопольдина непременно хотела расстаться с жизнью. Что, если она покорно приняла свою участь единственно из любви к вам, а вовсе не из желания умереть?

– Это одно и то же.

– Совсем не одно и то же. Может быть, она любила вас так сильно, что просто не хотела вам перечить.

– Перечить! Потрясающе: вы употребляете лексикон семейной сцены для такого метафизического момента.

– Метафизического для вас, быть может, но не для нее. Что, если вы один испытали тогда экстаз, а она всего лишь смирилась?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю