Текст книги "Гигиена убийцы. Ртуть (сборник)"
Автор книги: Амели Нотомб
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Сказать вам начистоту? По-настоящему умный и широко мыслящий человек никогда не стал бы выклянчивать объяснения. Только быдло стремится все объяснить, включая и то, чему объяснения нет. Так с какой стати я буду распинаться, если дураки моих объяснений не поймут, а тем, кто поумнее, они не понадобятся?
– Я уродлив, туп и ограничен, к этим эпитетам следует добавить слово «быдло», если я правильно понял?
– От вас ничего не скроешь.
– Позвольте вам заметить, господин Тах, что это не лучший способ расположить к себе.
– Расположить к себе? Я? Этого только не хватало! И вообще, кто вы такой, чтобы читать мне мораль за неполных два месяца до моей славной кончины? Кем вы себя возомнили? «Позвольте вам заметить», сказали вы, – я не позволяю! Все, уходите, вы мне надоели.
– ?..
– Вы что, оглохли?
Сконфуженный журналист ретировался и вскоре уже сидел с коллегами в кафе напротив. Он сам не знал, легко отделался или нет.
Собратья по перу слушали пленку молча, но было ясно, что не Таху адресуются их снисходительные улыбки.
– Ну, доложу я вам, это экземпляр, – рассказывал последний пострадавший. – Поди его пойми! Никогда не знаешь, как он отреагирует. Иной раз такое впечатление, что с ним можно не церемониться, он вполне благодушен и, кажется, ему даже нравятся вопросы с подковыркой. А потом вдруг ни с того ни с сего лезет в бутылку из-за пустяка и выставляет тебя за дверь, если на свою голову сделаешь ему самое безобидное замечание, причем по делу.
– Гении не терпят замечаний, – возразил один из коллег так заносчиво, словно сам был Тахом.
– И что же? Он мне плевал в лицо, а я должен был утереться?
– В идеале ты не должен был нарываться.
– Легко сказать! Да он изначально готов оплевать весь мир!
– Бедный Тах! Бедный титан в изгнании!
– Бедный Тах? Ну знаете! Бедные мы – это да!
– Неужели ты не понимаешь, до чего мы все его раздражаем?
– Как же, сам убедился. Но работа есть работа, кто-то должен ее делать, правда?
– Зачем? – поддел ехидный собрат, полагая, что это умно сказано.
– А зачем ты вообще стал журналистом, балда?
– Потому что Претекстатом Тахом мне не быть.
– А тебе бы хотелось быть жирным евнухом-графоманом?
Да, ему бы хотелось, и не ему одному. Так уж устроен род людской, что даже самые здравомыслящие его представители готовы бросить все – свою молодость, здоровье, любовь, друзей, личное счастье и еще многое другое – на алтарь иллюзии под названием вечность.
– Ну что, война началась?
– Э-э-э… да, сегодня первые ракеты уже…
– Это хорошо.
– В самом деле?
– Терпеть не могу, когда молодежь бездельничает. Итак, сегодня, семнадцатого января, мальчуганы смогут наконец заняться интересным делом.
– Если можно так выразиться.
– А что, вам бы это не было интересно?
– Честно говоря, нет.
– По-вашему, интереснее преследовать с диктофоном наперевес жирных и немощных стариков?
– Преследовать? Но мы вас вовсе не преследуем, вы сами дали нам согласие на интервью.
– И не думал! Это все проделки Гравелена, черт бы его взял!
– Полноте, господин Тах, вы были вольны сказать вашему секретарю «нет» – этот человек искренне предан вам и уважает ваши желания.
– Не порите чепухи. Он измывается надо мной и никогда не спрашивает моего согласия. Вот сиделка, например, – тоже его затея!
– Ну-ну, господин Тах, успокойтесь. Вернемся к нашей беседе. Как вы объясните оглушительный успех ваших…
– Хотите стаканчик «Александра»?
– Нет, спасибо. Так вот, оглушительный успех ваших…
– Подождите, я смешаю себе.
Алхимическая пауза.
– Из-за этой новорожденной войны мне безумно хочется «Александра». Этот напиток надо вкушать с благоговением.
– Понятно. Господин Тах, как вы объясните оглушительный успех ваших книг во всем мире?
– Никак.
– Но все-таки, вы же наверняка об этом задумывались, у вас должен быть какой-то ответ.
– Нет.
– Нет? Вы разошлись миллионными тиражами от Парижа до самого Китая, и это не навело вас на размышления?
– Оружейные заводы продают по всему миру тысячи ракет ежедневно, и это никого не наводит на размышления.
– Это разные вещи.
– Вы находите? А между тем параллели очевидны. Вот, например, говорят «гонка вооружений», с тем же успехом можно было бы сказать «гонка литератур». Тоже силовой довод, не хуже любого другого: каждый народ бряцает своим писателем – или писателями, – как оружием. Рано или поздно мной тоже будут бряцать, начистив до блеска мою Нобелевскую премию.
– Если вы это имеете в виду, я согласен. Но литература, слава богу, не так опасна.
– Только не моя. Мои книги куда опаснее войны.
– Вам не кажется, что вы себе льстите?
– Сам себя не похвалю – никто не похвалит, ведь я единственный читатель, способный меня понять. Да, мои книги опаснее войны, потому что от них хочется сдохнуть, а от войны, наоборот, хочется жить. По идее, почитав меня, люди должны кончать жизнь самоубийством.
– Как же вы объясните, почему они этого не делают?
– Это как раз я объясню, и очень просто: потому что никто меня не читает. В сущности, это может быть и объяснением моего сногсшибательного успеха: я так знаменит по одной простой причине – никто не читает моих книг.
– Парадокс!
– Напротив: попробуй эти бедняги прочесть их, они бы меня возненавидели и в отместку за усилия, которые пришлось затратить, поторопились бы предать забвению. Не читая же моих книг, они находят меня умиротворяющим, а следовательно, симпатичным и достойным успеха.
– Своеобразная логика.
– Зато железная. Возьмите хоть Гомера – он сегодня знаменит, как никогда. А много ли наберется подлинных читателей подлинной «Илиады» и подлинной «Одиссеи»? Жалкая горстка плешивых филологов, не более того, – ведь вы, надеюсь, не станете причислять к читателям тех немногих полусонных лицеистов, что еще долдонят на школьной скамье Гомера, думая при этом о «Депеш Мод» или о СПИДе. Вот по этой-то поистине замечательной причине Гомер – классик из классиков.
– Если допустить, что это правда, вы в самом деле находите причину замечательной? Вам не кажется, что она скорее печальна?
– Замечательная, и не спорьте! Разве не отрадно истинному, большому, чистому, гениальному писателю – сиречь мне – знать, что моих книг никто не читает? Что никто не марает своим пошлым взглядом прекрасные страницы, которые вызрели в тайниках моей души и родились в глубинах моего одиночества?
– Чтобы этот пошлый взгляд не касался ваших страниц, не проще ли вообще не печататься?
– Слишком легкий путь. Нет, понимаете, высший изыск – продавать миллионные тиражи, которых никто не читает.
– Не говоря о том, что вы нажили на этом деньги.
– Разумеется. Деньги я очень люблю.
– Вы любите деньги? Вы?
– Да. Восхитительная вещь. Я никогда не видел в деньгах пользы, но смотреть на них просто обожаю. Пятифранковая монета хороша, как бутон маргаритки.
– Такое сравнение мне никогда бы в голову не пришло.
– Естественно, вам и не присуждали Нобелевскую премию по литературе.
– А ведь, в сущности, не опровергает ли эта премия вашу теорию? Ведь она предполагает, что по крайней мере члены Нобелевского комитета вас читали.
– Это еще вопрос. Но даже если допустить, что читали, поверьте, в моей теории это ничего не меняет. Есть и такие люди, их много, что владеют высшим пилотажем: умеют читать, не читая. Как аквалангисты, проплывают они сквозь книгу, ничуть не вымокнув.
– Да, вы говорили что-то подобное в предыдущем интервью.
– Это читатели-водолазы. Они составляют подавляющее большинство читательской массы, однако я слишком поздно узнал об их существовании. Я так наивен. Я воображал, что все читают, как читаю я, а я читаю как ем: это означает не только жизненную потребность, главное – прочитанное усваивается моим организмом и изменяет его компоненты. Поев, скажем, колбасы, человек становится иным, чем поев икры; точно так же, почитав Канта (боже упаси!), он становится иным, чем почитав Реймона Кено. Я говорю: «человек», но следовало бы сказать: «я и немногие другие», потому что большинство людей, закрыв Сименона ли, Пруста ли, остаются теми же, какими были, ровным счетом ничего не утратив от себя прежних и ничегошеньки не приобретя. Прочли – и все; в лучшем случае знают теперь «про что книга». Не подумайте, будто я преувеличиваю. Сколько раз я спрашивал вроде бы умных людей: «Эта книга вас изменила?» В ответ на меня смотрели круглыми глазами, недоумевая: «Почему, собственно, она должна была меня изменить?»
– Позволю себе удивиться, господин Тах: вы сейчас выступили в защиту книг с идейным зарядом, а это на вас не похоже.
– Святая простота! Вы полагаете, что человека могут изменить книги «с идейным зарядом»? Да ведь они-то как раз меньше всего меняют нас! Нет, влияют, преображают другие книги, те, что несут заряд желания, наслаждения, вдохновения и главное – заряд красоты. Возьмем для примера величайшую книгу, несущую заряд красоты, – «Путешествие на край ночи». Как можно не стать, прочитав ее, другим? А между тем большинству читателей без труда удается невозможное. «О да, – говорят они, – Селин – это что-то», – после чего возвращаются, как говорится, к своим баранам. Селин, конечно, это крайний случай, но я могу привести и другие примеры. Нельзя остаться прежним, прочитав даже весьма скромную книгу, скажем Лео Мале: какой-то Лео Мале и тот вас изменяет. На девушек в непромокаемых плащах вы смотрите иначе, прочитав его роман. Это очень, очень важно! Изменить взгляд – вот единственное, ради чего мы пишем!
– Не кажется ли вам, что всякий человек, осознанно или нет, смотрит на все другими глазами, прочитав ту или иную книгу?
– О нет! Только сливки читательской массы на это способны. Все прочие продолжают видеть мир, оставаясь в первозданной серости. Заметьте, я говорю только о читателях, которые сами по себе редкость. Большинство людей вообще не читают. По этому поводу хорошо сказал один умный человек, запамятовал, как его звали: «В сущности, люди не читают, а если и читают, то не понимают, а если и понимают, то забывают». В самую точку, вы не находите?
– В таком случае участь писателя трагична?
– Если и трагична, то причина, конечно же, в другом. Это же большое благо, если вас не читают. Можно многое себе позволить.
– Но все-таки поначалу вас наверняка кто-то читал, иначе бы вы не прославились.
– Поначалу, может быть, совсем чуть-чуть.
– Мы вновь вернулись к моему первому вопросу: откуда такой оглушительный успех? В чем ваш дебют отвечал читательским чаяниям?
– Не знаю. Я начинал в тридцатых годах. Телевидение еще не появилось, надо же было людям чем-то себя занять.
– Да, но почему вы, а не какой-нибудь другой автор?
– Вообще-то, настоящий успех пришел ко мне после войны. Забавно, правда? Ведь я не принимал в этой потехе никакого участия: я тогда уже почти не мог ходить, и вообще меня комиссовали по ожирению десятью годами раньше. В сорок пятом было положено начало великому искуплению грехов: люди поняли умом или почувствовали нутром, что им есть в чем себя упрекнуть. Вот тут-то им и попались мои романы, хлесткие, как площадная брань, полные грязи, – и они сочли это карой, соразмерной глубине их низости.
– Так и было?
– Могло быть. А могло быть и иначе. Но vox populi vox Dei [4]4
Глас народа – глас Божий (лат.).
[Закрыть]. А потом, очень скоро, меня перестали читать. Как и Селина, кстати: Селин, по всей вероятности, наименее читаемый писатель. Разница в том, что меня не читали с полным на то основанием, а его без такового.
– Вы часто упоминаете Селина.
– Я люблю литературу. Вас это удивляет?
– Из него вы, я полагаю, ничего не вымарываете?
– Нет. Это он из меня вымарывает. До сих пор.
– Вы с ним встречались?
– Нет, берите выше: я его читал.
– А он читал вас?
– Наверняка. Я часто чувствовал это, читая его.
– Вы хотите сказать, что оказали влияние на Селина?
– Меньше, чем он на меня, но все же.
– А на кого еще вы оказали влияние?
– Да ни на кого, потому что больше меня никто не читал. В общем, благодаря Селину я могу сказать, что меня читали – по-настоящему читали – хотя бы один раз.
– Вот видите, вам хочется, чтобы вас читали.
– Только он один, только он. На остальных мне плевать.
– А вы встречались с другими писателями?
– Нет, ни с кем я не встречался, и никто не встречался со мной. У меня вообще мало знакомых: помимо Гравелена, разве что мясник, молочник, бакалейщик да продавец из табачной лавки. Вот, кажется, и все. Ах да, еще эта сука-сиделка, ну и журналисты. Я не люблю общаться с людьми. И живу-то один не столько из любви к уединению, сколько из ненависти к роду человеческому. Можете написать в вашей газетенке, что я законченный мизантроп.
– Почему же вы мизантроп?
– Вы, полагаю, не читали «Гадких людей»?
– Нет.
– Ну разумеется. Если бы читали, знали бы почему. Ненавидеть людей есть тысяча причин. Лично для меня главная – это их криводушие: тут они неисправимы. Это криводушие, кстати, сегодня, как никогда, в чести. Я пережил разные времена, сами понимаете, и могу вас заверить, ни одно не было мне так ненавистно, как нынешнее. Криводушная эра в полном смысле слова. Криводушие – оно ведь куда страшнее вероломства, двуличия, подлости. Кривить душой – значит лгать в первую очередь себе самому, и даже не ради успокоения совести, а ублажая свою натуру красивыми словечками вроде «стыд» и «собственное достоинство». Это значит лгать и другим тоже, но добро бы ложью честной и злонамеренной, из корысти, так нет – сами-то чистенькие, и ложь лицемерная, мелкая, ее выдают с улыбочкой, как будто вам это должно доставить удовольствие.
– Хотелось бы пример.
– Да возьмите хотя бы сегодняшнее положение женщины.
– Как? Неужели вы феминист?
– Феминист, я? Да я ненавижу женщин еще пуще, чем мужчин.
– За что?
– Причин множество. Во-первых, они безобразны – нет, правда, видели вы что-нибудь безобразнее женщины? Это надо додуматься – отрастить груди, бедра, об остальном я вообще молчу! Во-вторых, я ненавижу женщин за то, что они по природе своей жертвы. Мерзкое вообще племя – жертвы. Истребить бы его под корень, может быть, тогда наконец наступила бы спокойная жизнь, а жертвы тоже не остались бы в обиде, получив то, чего хотят, – мученический венец. А женщины – жертвы самые злостные, ибо они жертвы в первую очередь женщин же. Если хотите заглянуть на дно чувств человеческих, выясните-ка на досуге, какие чувства питают женщины к себе подобным, и вы содрогнетесь от таких глубин лицемерия, зависти, злобы и подлости. Видели вы когда-нибудь, чтобы две женщины сошлись в честном кулачном бою или хотя бы от души выбранили друг дружку? Нет, у них приняты гадости исподтишка, удары в спину, от которых куда больнее, чем от прямого в челюсть. Вы мне скажете, что это не ново, что женский пол таков со времен Адама и Евы. А я вам отвечу, что за всю историю женщины не знали худшей участи, – по их же собственной вине, согласен, но что это меняет? Положение женщины стало ареной самого отвратительного криводушия.
– Вы так ничего и не объяснили.
– Рассмотрим ситуацию, какой она была раньше: женщина ниже мужчины по определению – достаточно взглянуть и убедиться, как она безобразна. В прошлом не было места криводушию: от женщины не скрывали ее низшего положения и обращались с ней соответственно. Сегодня же все куда гнуснее: женщина по-прежнему ниже мужчины – она все так же безобразна, – но ей зачем-то рассказывают сказки о равенстве. Она, конечно, в это верит, поскольку еще и глупа. А между тем с ней продолжают обращаться как с низшим существом, и разница в заработной плате – даже не главное тому свидетельство. Есть другие, куда более серьезные: женщины отстают от мужчин во всех областях, начиная с любви, – ничего удивительного при их уродстве, скудоумии и омерзительно стервозном нраве в придачу, который они по любому поводу показывают. Судите сами, до чего лжива система: внушать уродливой, глупой, злобной и непривлекательной рабыне, что она имеет те же шансы на старте, что и ее господин и повелитель, у которого их заведомо впятеро больше. Будь я женщиной, давно повесился бы.
– Надеюсь, вы понимаете, что кто-то может с вами не согласиться?
– «Понимаю» – не совсем уместное слово. Я не желаю понимать того, что является для меня личным оскорблением. Какие же доводы, кроме криводушия, вы можете привести против моих?
– Довод первый – мои вкусы. Я вовсе не нахожу женщин безобразными.
– Сочувствую, вкусы у вас извращенные.
– Женская грудь – это же красиво.
– Вы сами не понимаете, что сморозили. На глянцевой бумаге иллюстрированных журналов и то эти самочьи выпуклости смотрятся на грани приличий. Что же говорить о вымени, которое и показать-то зазорно, а ведь именно таковы груди у подавляющего большинства женщин? Фу!
– Это ваши вкусы. Кто-то может их не разделять.
– О да, можно и ветчину в мясной лавке находить красивой, никто не запрещает.
– Это разные вещи.
– Женское тело – то же мерзкое мясо. Иногда формы особенно безобразных женщин сравнивают с окороками, так я вам скажу, что все женщины – окорока, и только.
– Позвольте мне в таком случае спросить, а кто же вы?
– Гора сала. Разве не видно?
– А мужчин, стало быть, вы находите красивыми?
– Я этого не говорил. Мужчины обладают менее отталкивающей внешностью, чем женщины. Но это не значит, что они красивы.
– То есть красивых людей нет?
– Почему же, есть. Дети бывают красивы. Увы, недолго.
– Значит, детство вы считаете благословенным возрастом?
– Вы хоть слышали, что сейчас сказали? «Детство – благословенный возраст»!
– Это общее место, но это правда, разве нет?
– Конечно правда, осел! Но к чему говорить ее вслух? Все и так это знают.
– Я вижу, господин Тах, что вы – глубоко разочарованный человек.
– Вы только сейчас это поняли? Отдохните, юноша, такая напряженная работа мозга утомляет.
– Что же вас так сильно разочаровало?
– Все. Мир скверно устроен, вернее сказать, скверно устроена жизнь. Криводушие нашего времени еще и в том, что принято провозглашать обратное. Нет, вы слышите этот дружный восторженный визг: «Жизнь прекра-а-асна! Мы любим жизнь!» Я готов лезть на стенку от таких глупостей.
– Эти глупости, может быть, говорятся от души.
– Я тоже так думаю, и это еще хуже: значит, криводушие проникло всюду и люди верят в этот вздор. У них дерьмовая жизнь, дерьмовая работа, они живут в кошмарных дырах с отвратительными спутниками и пали так низко, что зовут это счастьем.
– За них можно только порадоваться, если они счастливы!
– Действительно, за них можно порадоваться.
– А для вас, господин Тах, – что для вас счастье?
– Небытие. Но у меня есть покой, это уже кое-что, – вернее сказать, был покой.
– И вы никогда не были счастливы?
Молчание.
– Надо ли понимать, что вы были когда-то счастливы?.. Надо ли понимать, что вы никогда не были счастливы?
– Помолчите, я думаю. Нет, я никогда не был счастлив.
– Это ужасно.
– Дать вам носовой платок?
– Даже когда были ребенком?
– Я никогда не был ребенком.
– Что вы хотите этим сказать?
– То, что сказал.
– Но вы же были когда-то маленьким?
– Маленьким – да, но ребенком не был. Я уже тогда был Претекстатом Тахом.
– В самом деле, о вашем детстве ничего не известно. Все ваши биографии о нем умалчивают.
– Естественно, потому что у меня не было детства.
– Но родители же у вас были.
– Гениальные догадки осеняют вас одна за другой, юноша.
– Чем занимались ваши родители?
– Ничем.
– Как это?
– Рантье. Состояние сколотили мои далекие предки.
– А еще потомки, кроме вас, были?
– Вы, случайно, не из налоговой инспекции?
– Нет, я только хотел узнать…
– Не суйтесь не в свое дело.
– Профессия журналиста, господин Тах, в том и состоит, чтобы соваться в чужие дела.
– Смените профессию.
– Ни за что. Я люблю свою работу.
– Бедный мальчик.
– Я задам вопрос иначе: расскажите мне о том периоде вашей жизни, когда вы были наиболее счастливы.
Молчание.
– Может быть, сформулировать вопрос по-другому?
– Вы меня что, за дурака принимаете? Что за игру вы затеяли? «Черный с белым не берите, да и нет не говорите» – так, что ли?
– Успокойтесь, я просто как могу делаю свою работу.
– Ну а я как могу делаю свою.
– Значит, для вас работа писателя – не отвечать на вопросы?
– Вот именно.
– А Сартр?
– Что – Сартр?
– Он-то ведь отвечал на вопросы.
– Ну и что?
– Это противоречит вашему определению.
– Никоим образом, – напротив, это его подтверждает.
– Вы хотите сказать, что Сартр – не писатель?
– А вы этого не знали?
– Но он же писал замечательно.
– Кое-кто из вашей журналистской братии тоже пишет замечательно. Но владеть пером недостаточно, чтобы именоваться писателем.
– Неужели? А что еще нужно?
– Многое. В первую очередь – крепкие муди. Обратите внимание, я говорю о внеполовой категории и могу привести тому доказательство: муди есть и у иных баб. Их мало, но все-таки: возьмите Патрицию Хайсмит.
– Удивительно, что такой серьезный писатель, как вы, любит книги Патриции Хайсмит.
– Почему же? Ничего удивительного. Если вчитаться – эта особа ненавидит людей, так же как я, а женщин особенно. Чувствуется, она пишет не для того, чтобы быть принятой в гостиных.
– А Сартр? Он писал, чтобы быть принятым в гостиных?
– Еще бы! Я не был с ним знаком, но читал его писания – этого достаточно, чтобы понять, как пылко он любил гостиные.
– Такое с трудом укладывается в голове, когда речь идет о человеке левых взглядов.
– А что такого? По-вашему, левые не любят гостиных? А я думаю, наоборот, они их любят больше, чем кто-либо. Это естественно: будь я всю жизнь простым рабочим, наверно, тоже мечтал бы о гостиных.
– Вы чрезмерно упрощаете: не все левые – пролетарии. Среди них есть и выходцы из достойнейших семей.
– Неужели? В таком случае им нет оправдания.
– Не грешите ли вы стихийным антикоммунизмом, господин Тах?
– Не страдаете ли вы преждевременным семяизвержением, господин журналист?
– При чем здесь это?
– Я тоже думаю, что ни при чем. Так что вернемся к нашим мудям. Это для писателя самое главное. Писатель без мудей ставит свое перо на службу лжи. Вот вам пример: возьмем писателя, владеющего пером, дадим ему тему. Если у него крепкие муди – получится «Смерть в кредит». Если нет – выйдет «Тошнота».
– Вам не кажется, что вы все-таки несколько упрощаете?
– Это мне говорите вы, журналист? А я-то по доброте душевной старался придерживаться вашего уровня!
– Никто не требовал от вас такой жертвы. Я прошу всего лишь дать методически точное определение тому, что вы называете «мудями».
– Зачем? Неужто вы, чего доброго, собрались состряпать популярную брошюру обо мне?
– Нет, что вы! Я просто хочу, чтобы мы с вами хоть мало-мальски поняли друг друга.
– Ясно, этого я и боялся.
– Ну пожалуйста, господин Тах, упростите мне задачу, что вам стоит?
– Имейте в виду, юноша, я терпеть не могу упрощений; а вы к тому же просите, чтобы я упростил себя самого, – и ждете ответного энтузиазма?
– Да не прошу я вас упрощать себя самого! Дайте мне всего-навсего самое простенькое определеньице этих ваших «мудей»!
– Ну ладно-ладно, не плачьте. Что вы за народ такой, журналисты? До чего все чувствительные!
– Я слушаю вас.
– Так вот, к вашему сведению, муди – это способность индивидуума к сопротивлению окружающей лжи. Вполне научно, правда?
– Дальше?
– Надо ли говорить, что есть они у очень немногих. А уж число людей, владеющих пером и обладающих вдобавок этими самыми мудями, и вовсе ничтожно. Поэтому так мало на свете писателей. Тем более что требуются и некоторые другие качества.
– Какие?
– Например, елдак.
– Где муди, там и елдак – логично. А определение елдака?
– Елдак – это способность к творчеству. Немного на свете людей, действительно способных творить. Большинство всего лишь списывают у предшественников, талантливо или не очень – другой вопрос, причем зачастую предшественники в свою очередь сами у кого-то списывали. Бывает и так, что при великолепном владении пером есть елдак, но нет мудей, – у Виктора Гюго, например.
– А у вас?
– Я, может быть, и смахиваю на евнуха, но елдак у меня что надо.
– А у Селина?
– О, у Селина есть все – гениальное перо, железные муди, отменный елдак и прочее.
– Прочее? А что же еще нужно? Анус?
– Ни в коем случае! Анус оставим читателю, чтобы было куда вставлять, а писателю он ни к чему. Нет, что еще необходимо – губы.
– Я не решаюсь спросить, о каких губах идет речь.
– Ну вы и пошляк! Я говорю о губах, предназначенных, чтобы закрывать рот, ясно? Каждый понимает в меру своей испорченности!
– Ладно, а определение губ?
– Губы играют две роли. Во-первых, они превращают слово в чувственный акт. Вы никогда не задумывались, что сталось бы со словом, не будь губ? Это было бы что-то холодное, сухое и невыразительное, как речь судебного исполнителя. Но еще важнее вторая роль: губы призваны закрывать рот, дабы не было сказано что не надо. И у руки есть свои губы, которые не дают ей писать что не надо. Необходимость их трудно переоценить. Иные писатели, наделенные и талантом, и мудями, и елдаком, загубили свое творчество только потому, что говорили, когда следовало промолчать.
– Удивительно слышать это от вас: вы, по-моему, не склонны к самоцензуре.
– Кто говорит о самоцензуре? Вещи, которых не следует говорить, – не обязательно мерзки, совсем наоборот! Мерзости как раз всегда надо высказывать, а не держать в себе: это полезно, весело, здорово. Нет, говорить не следует вещей иного толка – и не ждите, что я скажу каких, потому что говорить их не следует.
– Просветили, называется.
– Я же вас предупредил, что моя работа – не отвечать на вопросы. Переквалифицируйтесь, дружище.
– Губы нужны и для того, чтобы не отвечать на вопросы, верно?
– Не только губы, но и муди. Чтобы не отвечать на иные вопросы, муди просто необходимы.
– Перо, муди, елдак, губы – это все?
– Нет, еще нужны ухо и рука.
– Ухо – чтобы слышать?
– Верно подмечено. Вы просто гений, молодой человек. На самом деле ухо – это эхо для губ. Внутреннее. Флобер любил пококетничать со своим эхом, но неужели он и вправду думал, что кто-нибудь ему поверит? Он-то ведь знал, что нет нужды кричать слова: слова кричат сами. Достаточно слушать их в себе.
– А рука?
– Рука – для оргазма. Это чрезвычайно важный момент. Если писатель не испытывает оргазма – надо бросать немедленно. Это аморально. Писательский труд вообще несет в себе зерно аморальности, и оргазм – единственное, что может его оправдать. Иначе писатель так же мерзок, как негодяй, который изнасиловал маленькую девочку и даже не кончил, совершил насилие ради насилия, зло ради зла.
– Разве можно это сравнивать? Литература все же не так пагубна.
– Вы не знаете, о чем говорите. Естественно, вы ведь не читали меня, откуда вам знать. Пакостей от литературы не счесть: подумайте, сколько деревьев срубили на бумагу, сколько места заняли книжные склады, во что обошлась печать и сколько денег утечет из карманов будущих читателей; подумайте, как эти бедняги будут дохнуть со скуки, читая книги, как измучаются совестью те несчастные, что купят их, да так и не отважатся прочесть, как истомятся добросовестные дурни, что прочтут и не поймут, и главное – какие пустые и напыщенные разговоры будут единственным результатом прочтения или непрочтения… Нет, довольно! И после этого вы говорите мне, что литература не пагубна?
– Но все-таки вы же не можете на сто процентов исключить возможность того, что найдутся хотя бы один-два читателя, которые по-настоящему поймут вас – ну, хотя бы местами. Разве этих проблесков, этого глубинного слияния душ, пусть даже с единицами, недостаточно, чтобы назвать писательский труд благотворным?
– Бред! Не знаю, существуют ли эти единицы, но если да, то им-то как раз больше всего вреда от моих писаний. О чем, по-вашему, я пишу в моих книгах? Может быть, вы думаете, что я воспеваю человеческую доброту и радость жизни? С чего вы взяли, будто, поняв меня, кто-то будет счастлив? Наоборот!
– Родственная душа, пусть даже в беспросветности, – разве это не прекрасно?
– По-вашему, прекрасно знать, что соседу так же худо, как и вам? По мне, от этого еще тошнее.
– В таком случае зачем вообще писать? Зачем пытаться что-то сказать людям?
– Не путайте божий дар с яичницей: пишут вовсе не затем, чтобы сказать что-то людям. Вы спросили меня, зачем писать, – извольте, отвечаю однозначно и эксклюзивно: ради наслаждения. Иначе говоря, если не испытываешь оргазма, безусловно надо бросать. Лично я так устроен, что всегда испытываю оргазм, когда пишу, – вернее сказать, испытывал, и это было нечто. Не спрашивайте меня почему. Откуда я знаю? Вообще-то, все теории, пытающиеся объяснить этот феномен, одна другой глупее. Когда-то некий умник сказал мне, что оргазм испытывают в любовном акте, потому что, видите ли, создают жизнь. Нет, вы представляете? Высшее наслаждение – от создания такой печальной и мерзкой вещи, как жизнь! И потом, выходит, женщина, принимающая противозачаточные таблетки, не кончает, потому что жизни не создает? А этот тип на полном серьезе верил в свою теорию! В общем, не могу объяснить, и не просите, – это факт, и все.
– Но при чем тут рука?
– Рука – вместилище наслаждения, когда пишешь. Правда, не только она одна: бесподобные ощущения от этого процесса разливаются в животе и в половых органах, под черепом и в челюстях. И все же наивысшее наслаждение сосредоточено в руке, которая пишет. Это трудно передать словами: когда рука творит, потому что не творить не может, она содрогается от наслаждения, и это уже не просто конечность, а гениальный механизм. Сколько раз, когда я писал, меня посещало странное чувство, будто главная тут – рука, будто она движется сама по себе, не спрашивая у мозга! Да, я знаю, любой анатом сказал бы, что этого не может быть, но, поверьте, ощущение именно такое, и это бывает часто. И какое же наслаждение испытывает в эти минуты рука, – наверно, оно сродни тому, что охватывает бежавшего из тюрьмы узника или сорвавшегося с привязи коня. И кстати, задумайтесь, не поразительно ли: чтобы писать и мастурбировать, нам служит одно и то же орудие – рука?
– Чтобы пришить пуговицу или почесать нос, тоже служит рука.
– Как вы тривиальны! Впрочем, что это доказывает? Низменное применение не мешает высокому.
– А мастурбация – это высокое применение руки?
– Еще какое высокое! Простая скромная рука способна одна воспроизвести такое сложное, затратное, трудное в осуществлении и отягощенное моральными категориями действо, как секс, – это ли не диво? Славная рука, безотказная и непритязательная, доставляет не меньше (если не больше!) удовольствия, чем докучливая и дорогостоящая женщина, – это ли не чудо?
– Разумеется, если таков ваш взгляд на вещи…
– Но ведь я прав, молодой человек! Вы не согласны?
– Послушайте, господин Тах, интервью даете вы, а не я.