355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алла Демидова » Бегущая строка памяти » Текст книги (страница 6)
Бегущая строка памяти
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:33

Текст книги "Бегущая строка памяти"


Автор книги: Алла Демидова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)

– А о чем вы с Иннокентием Михайловичем говорили?

– Разве все вспомнить? Почти полвека прошло. В 1953 году как-то сидели у меня в комнате за столом, светило солнышко, мы в «неглиже», перед нами «Зубровка» стоит, и ведем мы разговоры «за жизнь». Я говорю: «Кеш, ну я сын врага народа и сам ссыльный, а ты какого черта тут сидишь? Уже кончились времена, когда надо было бояться, Сталин откинул копыта – уезжай отсюда. Ты молодой, способный, я тебе дам рекомендацию…» – и написал письмо Райкину, с которым мы вместе учились в Ленинграде, только он был на курс старше. А Кеша говорит, что у него нет денег. Я дал ему 15 тысяч и говорю, что научу, как надо заработать: «Купи такой-то увеличитель, штатив, остальное я тебе дам. Научишься снимать и быстро заработаешь деньги на поездку». Я тогда фотографией зарабатывал сколько хотел. Но вся беда была в том, что я ничего не хотел – у меня до 1953 года не было никакой перспективы. Вот прожить день – и ладно. Я уже женат был, она была вольняшка, летом я ее отправлял в отпуск, а сам оставался – мне нельзя.

– И Смоктуновский начал снимать?

– Через две недели приносит мне долг. Наснимал. «Вот нахал, – говорю, как же ты так скоро и научился, и заработал? Воображаю твои фотки». Смеется. И уехал с моим письмом. Аркадий Исаакович был где-то на гастролях, они встретились, и Райкин пообещал его взять к себе в труппу, но по возвращении в Ленинград. А пока что Кеша очутился в Сталинграде. Там была Гиацинтова с Театром имени Ленинского комсомола, ей он чем-то понравился, и она пригласила его в Москву. Он уже женился на Римме Быковой и написал мне в Норильск: «женился, в восторге» и все прочее… И вложил фото ее, но не позитив, а негатив – поленился, черт, напечатать. А я долго полоскал его в своей лаборатории, прежде чем проступило ее лицо. Брак их был недолговечным, и когда я потом говорил с ним о сталинградской жизни, он рассказал, что много там пил. Но я уверен, что он сочинял, никогда он не «пил» – сто грамм водки выдавал за литр. Просто ему нравилось так говорить, он ведь любил притворяться.

– А отчего, почему? Это всегда было?

– Да, сколько я его помню.

– Значит, это черта характера?

– О нем говорили, что это было от Бога. Это инстинктивное, несознательное.

– А что с Гиацинтовой?

– Она сдержала свое слово, но в театре были какие-то трудности, и он там выступал на разовых ролях, ночевал в костюмерной. К нему в театре благоволили, особенно девушки, пригревали его, бездомного, старались протежировать. Так бывало во всех городах.

– Он пользовался успехом?

– Да-да. Такой был ироничный, легкий, ни к чему не обязывающий. Но я про этот московский период мало знаю, мы стали общаться, когда он перебрался в Питер – я ведь там работал. Кеша стал сниматься в «Солдатах». В это время Товстоногов приступил к «Идиоту», и репетировал он с Петей Крымовым, прекрасно репетировал. А у Крымова начался запой чуть ли не за несколько дней до генеральной, и Товстоногов его уволил. Тогда редактор «Ленфильма» Светлана Пономаренко сказала ему о Кеше. Он его попробовал, и тот ему сразу понравился. Я рассказываю схематично, но Кеша состоялся в Мышкине и стал «звездой». Я, помню, его спрашивал:

– Как тебе играется?

– Хорошо.

– А почему?

– Знаешь, почему? Я разговариваю тихо, а они все – громко. И они меня слушают, прислушиваются. Потом, года через полтора, я его спросил снова:

– Как тебе играется?

– Плохо.

– Почему?

– Они стали тоже тихо разговаривать. В последние годы в Москве мы с Кешей почти не встречались, жизнь такая суматошная, масса работы, у каждого свои интересы. Он посмотрит меня по телевизору, или я увижу его – и то не всегда позвоним. Книга выйдет – забудем друг другу подарить. Вот здесь, на Икше, еще иногда встречались – я гуляю с внучкой, он идет с купанья или они с Суламифь Михайловной возвращаются из деревни, куда ходили за молоком. Радостно встретимся, немного пройдемся по тропинке – и все…

О Смоктуновском я расспрашивала многих, но в основном, кроме Жженова, все говорили одно и то же. А при жизни я донимала Иннокентия Михайловича глупыми вопросами. Мне казалось, что так легче раскрыть человека.

– Иннокентий Михайлович, Вы можете понять, какой перед Вами человек: добрый или злой, хороший или плохой?

– Редко. Я от природы добер (так и запишите, Алла, голубчик, – «добер») и очень хочу отклика – в разговоре, диалоге, отношениях.

В первый год нашего житья в этом странном доме на Икше я хотела на поле перед домом сделать с детьми спектакль, чтобы все сидели на своих лоджиях, как в ложах, и смотрели бы, как мы на фоне луны и воды разыгрываем пантомиму.

Сижу как-то дома за книжкой, слышу, что в дверь кто-то скребется и жалобно мяукает, открываю – никого. Опять те же звуки. Иннокентий Михайлович! Угощаю его чаем и делюсь своей мечтой поставить детский спектакль на нашем поле. Приглашаю и его тоже участвовать: только два взрослых актера и дети. У него загораются глаза, он смеется, мы фантазируем, как это может быть забавно, а потом – очень грустно:

– Ну что вы, Алла, дружочек, разве можно делать это в нашем доме?..

В тот вечер поразил своей усталой естественностью, погруженностью в себя. Рассказывал о сыне, поскольку разговор зашел о детях. Эта его рана всегда была открыта и болела.

– Иннокентий Михайлович, Вы верите в судьбу?

– Видите ли, Алла, дорогая, как же не верить… Когда я был на фронте, рядом со мной падали и умирали люди, а я жив… Я ведь тогда еще не успел сыграть ни Мышкина, ни Гамлета, ни Чайковского – ничего! Судьба меня хранила. Когда я бежал из плена, то, пережидая день, спрятался под мост. Вдруг вижу: прямо на меня идет офицер с парабеллумом, дежуривший на мосту, но перед тем как глазами натолкнуться на меня, он неожиданно поскользнулся и упал, а когда встал, то, отряхиваясь, прошел мимо, не глядя на меня, а потом стал опять смотреть по сторонам.

Маяковский как-то сказал: «Я – поэт, этим и интересен». Про Смоктуновского можно было бы сказать также: «Он – актер, этим и интересен». Но как же мне интересно расспрашивать и расспрашивать Иннокентия Михайловича о его жизни, читать его прекрасные воспоминания об одном бое во время войны, когда человек не мог понять в аду разрывов – где свои, а где чужие, в кого стрелять и где он находится… И все-таки: «он артист, этим и интересен». Вы знаете, Алла, я ведь только сейчас понимаю, какая трудная наша работа. Я думаю, что ни один зритель, ни один критик и даже многие актеры не понимают этого. Не догадываются о сущности, сложности и редкости этой профессии. Именно редкости. Ведь актеров много, но многие не знают, какая перед ними «топка», какого самосожжения требует эта работа. И где взять силы, чтобы идти дальше?..

Когда я училась в Театральной школе, мы, первокурсники, подрабатывали в массовках на «Мосфильме». Я смотрела издалека на Ромма, Смоктуновского, Баталова и Лаврову в «Девяти днях одного года» и думала, что так работать и общаться между собой могут только очень тонкие, деликатные, интеллигентные люди. Я тогда не думала, что буду вот так сидеть с Иннокентием Михайловичем, пить чай и говорить о нашей общей профессии…

Прошло много лет. Озвучиваем на «Союзмультфильме» со Смоктуновским какую-то картину. Иннокентий Михайлович меня сразу же стал учить интеллигентности, а я озвучиваю какое-то чудище, которое потом превратится в принцессу. И я ему довольно-таки резко: «Делаю как могу – не выше и не ниже своей интеллигентности». Он сразу же замолчал. Не обиделся, а просто замолчал. В «Живом трупе», тоже на озвучании, стал учить интонации, я попросила его выйти из павильона. А на «Детях солнца» стали сразу же ссориться. Но это только на работе. Вне работы с ним легко, он очень смешливый и отходчивый человек. Там же, на «Детях солнца», в Алуште стоим, ждем машину и до слез хохочем – он рассказывает, как вчера должен был выступить на встрече со зрителями в доме отдыха и как в зале было только 15 человек, потому что билеты стоили дешевле, чем танцы или кино. «Кто же пойдет на такого дешевого актера, который стоит 50 копеек за вход. Лучше уж в кино „Берегись автомобиля“ посмотреть…» – говорил, смеясь, Иннокентий Михайлович.

Когда без нравоучений и обобщений, рассказчик он удивительный. Мне до сих пор жалко, что я была его единственным зрителем, когда как-то на Икше, у меня за чашкой чая, он рассказывал, как приехал после многолетнего отсутствия в Красноярск, как его вышли встречать многочисленные родственники, а дети кричали: «Дедушка приехал! Дедушка приехал!..»

– Иннокентий Михайлович, как по-вашему, что такое талант?

– Не знаю. Может быть, это повышенная трудоспособность. Концентрация всех человеческих возможностей. Даже если делаешь сложные вещи, в результате – видимая легкость. Нужно, чтобы легко работалось.

– Вам легко?

– Нет, начало всегда трудное, но когда уже вошел в работу, то дальше уже легко.

– Иннокентий Михайлович, отчего у Вас возникает хорошее настроение?

– Я люблю отдых, природу. Люблю быть с людьми, с которыми мне просто, с которыми можно и говорить, и молчать.

– А что такое простота?

– Простой – это искренний человек. Когда меня знают и понимают, мне просто. Может быть, это импульсивное состояние, дань моменту.

– Но ведь простота часто может граничить с глупостью?

– Поэтому я часто говорю глупо или так думают другие. Люди привыкли видеть то, что принято, а я говорю то, что вижу. Мне как-то один психолог дал тест: надо было нарисовать слона в клетке. У меня вышел слон с ушами, хоботом и хвостом, вылезшими за рамки клетки.

– Да, в рамки Вас не очень втиснешь. Значит, простота – это естественность. А кто, по-вашему, еще естественный человек?

– Их немного. Вот Михаил Ромм, например. Но он был очень мудр.

– Он был молчаливым?

– Нет, очень коммуникабельный. Шел на диалог. Любил выявлять то, что было не на поверхности, чего не было слышно. Его притягивала даже глупость, если она была неординарна.

– Иннокентий Михайлович, а что такое ум? Кто, по-вашему, умный человек?

– Тот, кто анализирует ситуацию на несколько шагов вперед. Это не расчет, а умение предвидеть. Охват обстоятельства с учетом всех ошибок и выводов своей среды.

– Но это никак не совмещается с импульсивностью состояния.

– А вы, Алла, дорогая, хотите, чтобы все было просто?

– А Вы, Иннокентий Михайлович, редко ошибаетесь?

– Ошибаюсь.

– В людях или обстоятельствах?

– Как актер я мыслю более широко и более верно, чем как человек. В нашей работе всегда отсутствует человек и присутствует профессия, которая умнее.

Когда на Икше я видела его серую «Волгу», то знала, что Иннокентия Михайловича можно увидеть в огороде, где он любил, особенно в первые годы, копаться в своих грядках. Или где-нибудь идущим по дороге, но, как ни странно, никогда в лесу.

Я записывала за Иннокентием Михайловичем в разное время, иногда на полях роли, как в «Детях солнца», иногда в отдельном блокноте. Как-то раз он спросил меня:

– Зачем вам это, Алла? Сравниваете с собой?

– Нет, просто потом напишу о Вас книжку. И ка-а-ак напишу что-нибудь эдакое… за все Ваши насмешки надо мной…

– А я не боюсь. Мне обязательно позвонят из редакции и спросят, печатать ли. Так, например, я не хотел, чтобы про меня писала книжку Раиса Моисеевна Беньяш, или Табаков как-то однажды послал статью в газету с критическим разбором моей работы – не напечатали. А я подумал: «Ай, моська! Знать, она сильна…» – Нет-нет, Иннокентий Михайлович, я лаять не посмею. Разве что буду подскуливать иногда. Мы так часто подтрунивали друг над другом. Едем, например, в машине на съемку. Он всегда сидит, втиснувшись в угол за шофером на заднем сиденье. Не знаю, что в этом – отсутствие всякой сановитости (впрочем, этого действительно у него не было) или же:

– Вы садитесь туда, Иннокентий Михайлович, как на самое безопасное место?

– Как это вам, дружочек, могло прийти такое в голову? – это он говорит низким, бархатным голосом, потом переходит на верхние регистры и быстрым-быстрым фальцетом начинает объяснять, причем в этом мелком бисере никогда не можешь понять, что правда, что выдумано, что насмешка, а что истина.

Или – начинает низким полушепотом, но я уже настораживаюсь: «Вы такая гордая, Алла! Подлетаю к вам с улыбкой после спектакля, хочу сказать какие-то комплименты, а вы, чуть повернув голову, так надменно в ответ: «Здравствуйте!..» – вдруг переходит на фальцет и быстро заканчивает: «как будто вы – Смоктуновский, а я – Демидова…» – и вопросительно смотрит – не обиделась ли? – и смеется, довольный.

Когда мне нужно было сдавать о нем рукопись в издательство, я со страхом поехала к нему домой – читать. Ему показалось, что он в тех разговорах, которые я записывала за ним, слишком открыт и не защищен. Но меня поддержала Суламифь Михайловна, и я увидела, какую первостепенную роль она играет в его судьбе, как он ее слушается во всем. Комментируя снимок, где они – молодые, довольные – сидят с Суламифь Михайловной на лавочке в саду, Иннокентий Михайлович сказал: «Жена моя, Суламифь – моя основа и опора… Вот я и опираюсь. Скоро будет тридцать лет, как она меня терпит… У нее огромная сила воли и выдержка. Качества редкие, но в семье необходимые».

Просматривая старые записи наших разговоров, я вижу, что часто он сам себе противоречил. Я сейчас не хотела касаться профессиональных вопросов, но, например, в записи одного дня нашла:

– Вы хвалите меня в Порфирии Петровиче из «Преступления и наказания», а я считаю, что это моя неудачная роль. Достоевский никогда не интересовался профессиональными качествами человека. А меня заставили играть именно следователя.

– Нет, Вы не правы, это очень тонкая работа, там был и следователь, и человек.

– …а если совершенно уйти от профессиональной принадлежности, тогда был бы и гениальный следователь, и очень интересный человек. Мы упустили зерно этого образа, а может быть, и фильма. Надо было пойти по линии бытовых мелочей. Никогда не надо слепо доверять режиссеру. Как было бы хорошо, если бы в соседнем, павильоне можно было бы сыграть этот же образ, но по-своему.

– Эту возможность можно использовать в театре, от спектакля к спектаклю.

– А как это можно сделать, например в «Головлеве», если он идет один раз в два месяца?!

– Какая роль у Вас шла в рост? В «Идиоте»?

– Нет, в Мышкине – сразу же взял высоту, потом ее терял. В царе Федоре, пожалуй. Там сначала много времени уходило на болтовню, а иногда были гениальные показы режиссера, но за год таких нужных мне репетиций было 50, не более. Только через полтора года я освободился от внутреннего диктата режиссера и ретроспективно понял его. Почему я не брал это раньше? Надо доверять режиссеру…Когда я вижу себя со стороны, я хорошо работаю. Я всегда помню все дубли. Например, в «Степи» у Бондарчука у меня была прекрасная работа, а особенно один план – с собакой. На просмотре я вижу, что этого плана нет, кричу режиссеру: «Где?!» – «Потом!» – «Почему.» «Давил!» – понимаете, Алла, дорогая, сглаживают! Все мои прекрасные планы убирают. Снижают до своего уровня. Судят поверхностно – по ярким граням, а не по глубине.

– А эти Ваши оценки – не от ощущение самогениальности?..

– Видите ли, дружочек, я хочу жить, не хочу умирать. Хочу работать. Гениальность – это процесс временной, проверяется временем. Я – работяга, ломовая лошадь. Я ведь очень много работаю… Хорошо, что есть кино, что кое-что зафиксировано. Потом люди разберутся и поймут, что я был неплохой актер.

– Но Вы ведь все равно себя считаете выше…

– Назвал всех дураками и хожу умный. Мы оба смеемся, а потом он серьезно:

– Вы удивляетесь, почему я считаю себя лидером? Но, Алла, дорогая, попробуйте найти актера с 55-го по 85-й год, у которого за плечами: Мышкин, Сальери, Моцарт, Гамлет, Головлев, Иванов, царь Федор… – хотя бы просто по масштабу ролей? А о своей изнанке, о своей гнилостности, о своей болезни души может знать только сам актер. Помните у Гамлета:

 
Так в годы внешнего благополучья
Людей здоровых постигает смерть
От внутреннего скрытого недуга…
 

– Что Вы считаете главным в жизни?

– Жизнь.

– Что такое жизнь?

– Чудо, которое не повторяется. Жить – любить, ненавидеть, гулять, работать… Она заканчивается – жаль… Будет то незнание, которое было до жизни.

– Что больше всего Вы цените в жизни?

– Любить, жечь костер на поляне и купаться в море.

– Почему на поляне?

– У каждого человека есть поляна детства. Огромная, красивая. Она дает ощущение общности. На ней ведь невозможно затеряться. Человек – маленький, а на поляне он сам по себе, он ощущает себя. У нас под Красноярском, где я жил в детстве, была такая поляна, загадочная, с голосами неведомых птиц, с извилистой речкой, по вечерам там кричали лягушки. С одной стороны огромная гора, на которой было кладбище, с другой стороны – такая же гора, на которой стоял белоснежный храм. И если есть истоки, корни духовности они у меня все там, на моей детской поляне…

О ДВУХ РЕАЛЬНОСТЯХ

Моя первая книжка называлась «Вторая реальность». Название мне очень нравилось, но друзья говорили, что это заумно и скорее относится к теории относительности. А я хоть и играла когда-то в научно-популярном фильме «Что такое теория относительности» роль ученого-физика и с умным видом объясняла едущим со мной по сценарию вместе в купе несведущим артистам Грибову, Вицину и Полевому эту великую теорию, сама в ней, конечно же, ничего не понимала. Меня пугают сами термины типа «теория относительности». И в бесконечных спорах с моим приятелем, физиком, академиком Юрой Осипьяном – «зачем нужна наука и зачем нужно искусство» – я, когда мне было нечего возразить, загораживалась фразой не то Верлена, не то Валери: «наука простых явлений и искусство явлений сложных». Эта фраза всегда вызывала в споре миролюбивый смех как знак, что, мол, конец, сдаюсь – но тем не менее «науку простых явлений» я уже давно не пытаюсь понять. Хоть в этом и звучит доля женского кокетства: ах, мол, я ничего не понимаю в технике. Кстати, в технике я действительно ничего не понимаю (как, впрочем, и в кокетстве), но лучше об этом помалкивать, это стало такой же стертой, надоедливой истиной, как признание почти всех актеров: «я боюсь летать на самолете» или еще: «перед премьерой я ужасно волнуюсь…»

И все же название «Вторая реальность» мне нравилось. Для меня оно было объемным, многосмысловым. Как-то я прочитала у одного немецкого философа разговор с сыном:

«– Папа, в человеке есть Бог?

– Есть.

– А в животных?

– Есть.

– А в растениях?

– Есть.

– А в растениях, которые отражаются в зеркале?

И тут я не знал, что ему ответить.»

Вторая реальность – растения, которые отражаются в зеркале, и для меня они иногда более реальны, чем в жизни. Все мои роли на сцене и в кино для меня более реальны, чем моя жизнь «на досуге», где я к этим ролям только готовлюсь.

Но эта «вторая реальность» реальна не только для меня, но и для зрителей.

Когда зритель смотрит на сцену, он как бы смотрит на себя в зеркало, и даже не просто в одно зеркало, а в два, три… Помните, в «Гамлете» монолог Актера о Пирре? Гамлет потом объясняет нам, что это слезы актерские, ненастоящие: Актер плачет из-за Гекубы, до которой ему нет дела. Мы, зрители, верим гамлетовским словам и верим, что «актер проезжий этот», говоря о Пирре и Гекубе, плачет и живет страстью фиктивно, по-актерски, а за кулисами будет смеяться и рассказывать анекдоты. Но когда после этой «фиктивной» актерской страсти мы видим страсть самого Гамлета – его слезы кажутся нам настоящими, реальными. Хотя и совсем не такими, как наши слезы, боли и радости. Но если мы пришли в театр со своим «быть или не быть?» – оно немедленно зарезонирует в унисон с «быть или не быть?» Гамлета.

Как в сцене «мышеловки», где бродячие актеры изображают фиктивных короля и королеву, фиктивную сцену убийства короля Гамлета, а настоящие король и королева, смотрящие это представление, приходят от него в ужас, потому что их злодеяние на фоне этого представления оказывается еще реальнее.

Это как если бы вы с зеркалом подошли к другому зеркалу и ваше изображение отразилось бы бесконечное количество раз. Или если бы на картине была нарисована другая картина, так же хорошо, как и первая. Какая картина более реальна? А если бы вторая картина была бы нарисована лучше первой? Это ведь очень часто случается на сцене и в кино – помните, например, фильм Трюффо «Американская ночь»?

Съемочная группа, выведенная в этом фильме, для меня более реальна, чем съемочная группа самого Трюффо. И вот почему: актер, режиссер, помреж, реквизитор – перестали быть на экране просто конкретными людьми имярек – они стали художественными обобщениями, символами, типами, вобрали в себя всю правду наблюдения, авторской мысли. И эта «вторая реальность» стала богаче обыденной жизни.

…В конце 98-го года вместе с театром Анатолия Васильева мы почти месяц играли в театре «Дю Солей» у Арианы Мнушкиной. Мнушкина репетировала новый спектакль – «Tambour sur la digue». Спустя год я его посмотрела. Спектакль – прекрасный! Там актеры играют кукол, а за ними – другие актеры «кукловоды» в черном. Они продевают сквозь «кукол» руки, приподнимают их, а у тех – абсолютно кукольная пластика. «Кукол» бесконечно много, и они все разные. Заканчивается тем, что пол опускается и наполняется водой. Кукловоды бросают кукол (но уже действительно – кукол) в воду. И куклы, которые только что были живыми, плавают, потом их собирают, и они, уже по первому плану бассейна, смотрят на зрителя. В этом был «trompe-l'œil» – обман глаз, то, что мне так нравится в современном французском искусстве и, кстати, в быту.

Однажды я зашла в один дом. На столе красного дерева лежала перчатка лайковая, розоватая, с потертыми швами, с пуговичками. И так она небрежно была брошена… Я говорю: «Ой, какая перчатка!» Мне в ответ: «Померьте!» Я: «Да нет, рука…» – «Да у вас рука узкая, померьте!» Я взяла и не могла поднять – это была серебряная пепельница.

Зазеркалье, trompe-l'œil – это те мистические ощущения жизни, которые меня так волнуют…

В связи с этим вспоминается одна старая китайская легенда.

В некую пору живые существа в мире Зазеркалья имели свой, отличный от людей земли, облик и жили по-своему. Но однажды они взбунтовались и вышли из зеркал. Тогда Император силой оружия загнал их обратно и приговорил к схожести с людьми. Отныне они были обязаны только повторять земную жизнь. Но – гласит легенда – так не будет продолжаться вечно. Отраженные тени Зазеркалья однажды проснутся и вновь обретут независимость, заживут своей, неотраженной жизнью…

Так и искусство – порой оно болеет склонностью к прямому копиизму. «Театр – зеркало…» – когда-то написал Шекспир, и все с удовольствием повторяют эти слова. Но если и брать за основу этот образ, то в театральном зеркале живут другие.

Мне нравятся актеры, которые не выносят на сцену себя, а создают другой персонаж.

Несколько лет назад, после того как Анни Жирардо сыграла в Москве какой-то моноспектакль, жена французского посла пригласила меня на обед, устроенный в честь Жирардо. За столом нас было, по-моему, шестеро, но все три часа, пока длился обед и пили кофе в гостиной, говорила только Анни Жирардо. Она была абсолютно такой же, какой я ее видела в кино и на сцене так же рассказывала «случаи из жизни». Я подумала: где она играет и играет ли вообще? Где грань перехода в другую реальность? Или она, раз в нее попавши, так и осталась там?..

Истинное искусство никогда не бывает бесстрастным зеркалом. Сила и богатство «второй реальности» – в ее объемности, многомерности, синтезе всех тех черт, которые как бы без всякой глубокой внутренней связи разбросаны по жизни. Искусство вскрывает эти связи, находит их и создает свою реальность. Магия искусства – погружение во что-то, что как раз не похоже на обыденную жизнь.

Театр создает сценическое время и пространство. То есть – другую жизнь, «вторую реальность».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю