355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алла Борисова » Олег Борисов. Отзвучья земного » Текст книги (страница 25)
Олег Борисов. Отзвучья земного
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:37

Текст книги "Олег Борисов. Отзвучья земного"


Автор книги: Алла Борисова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 40 страниц)

Марина Дмитревская
…И заходит солнце

В своей книге Олег Борисов признается, что уходил из БДТ, питая иллюзии по поводу МХАТа, «утраченные иллюзии» вели его потом в Театр Армии. Но самыми плодотворными, хотя и горькими, были годы, проведенные в БДТ. И нужно было многое пройти и испытать, чтобы потом самому себе честно признаться в этом.

На недавнем юбилее БДТ Валерий Ивченко говорил, что «южный» Товстоногов любил приглашать в свой театр артистов теплых, впитавших солнце, с юга, в основном из Киева: Луспекаев, Лавров, Борисов, позже и Ивченко, – чтобы обогревать холодное ленинградское пространство.

Но Борисов-то не обогревал: кажется, он всегда зябко ежился, и зябли его герои. Все они – и сумрачный Кистерев, с неживой рукой в черной перчатке, любимый явно только двумя одинокими собаками и оплаканный потом бабой, любившей его тайно («Три мешка сорной пшеницы»), и оставшийся один-одинешенек эвенк Еремеев («Прошлым летом в Чулимске»), и Григорий Мелехов («Тихий Дон»), и инженер Суслов («Дачники») и, конечно, Он в «Кроткой» – были одинокими,были смертниками, оставленными Богом и людьми. Одни, без ангелов, во тьмах… Кажется, он всегда подозревал, что ангелы, как и люди, могут петь злыми голосами.

Такими, какой был у него, великого актера. Всегда думали, говорили и знали, что Борисов, может быть, последний трагик – в тех трагедиях, которые уже облучены гамма-лучами конца века, не защищены озоновым слоем от жестких потоков сверху, оттуда, где когда-то парили ангелы-хранители.

Борисов в театре Товстоногова всегда был «царапина», всегда – диссонанс, жесткая, даже злая линия. Он не возвышал человека на радость людям (властвуют, как правило, щедрые и безотчетно жизнелюбивые), он носил в себе тлеющие уголья неверия в человека – с самых первых ролей, Гани Иволгина («Идиот», 1965) и принца Гарри («Король Генрих IV», 1969), начиная с которой Борисов на десятилетие становится протагонистом БДТ, его болевым центром. Важно понять – почему.

Труппа БДТ в 60-е годы была уникально сбалансирована; но при том, что в ней сосуществовали разные индивидуальности, все они, роскошные первачи БДТ – от Луспекаева до Юрского, от Лаврова до Копеляна, от Гая до Стржельчика, – были наделены излучающим сценическим обаянием (тем, которое называют положительным). Они могли играть подлецов и героев, но и в том и другом были «целыми людьми», нерасщепленными, они сохраняли равновесие в любой драматической перипетии. Да и сам Товстоногов был режиссером, избегавшим драматических «краев», «достоевщины», его взгляд на человека был здоровым и гуманистически позитивным. Как известно, психические недуги возникают от несоответствия уровня притязаний и самооценки. БДТ же был воплощением некой нормы, и, может быть, поэтому его актеры были героями, властителями дум.

Борисов был великим – и не был властителем дум. Все его герои тем и отличались, что у них никогда не совпадали притязания и самооценка, и этот психический недуг «раскалывал» их, делая «достоевскими» богооставленными людьми. Борисов понадобился Товстоногову уже на исходе первого легендарного десятилетия БДТ, в начале второго десятилетия понадобился, чтобы выйти на другой уровень драматизма. 60-е заканчивались, диссонансы 70-х явно требовали смены героя: как уходил Генрих и приходил принц Гарри, так на смену герою – «Юрскому» (не актеру и не исполнителю роли Генриха IV, а герою, определенной природе – «Юрскому») в театре Товстоногова пришел герой – «Борисов»: желчный, злой, находящийся не в прямом конфликте со временем («Карету мне, карету!» – это были 60-е), а в непрестанном, мертвящем раздражении на него (70-е).

БДТ 60-х – это «Юрский» с пушкинской живостью, «мороз и солнце». БДТ 70–80-х – это «Борисов», мир, где два мертвых солнца, соединенные им.

«…И восходит солнце…» – Юрский ставит в начале 70-х «Фиесту». «…И заходит солнце». Черное солнце «Тихого Дона», как будто обуглившее Мелехова – Олега Борисова, и то солнце, которое «говорят, живит вселенную. Взойдет солнце и – посмотрите на него, разве оно не мертвец?» («Кроткая»). Вот границы того космоса без солнца, который приносит в БДТ недавний легкий киногерой из фильмов типа «Дайте жалобную книгу». Даже смешно: какую жалобную книгу и от кого могут потребовать Еремеев, Мелехов и особенно Он в «Кроткой».

Всякие «кольцевые» сюжеты не случайны, путь от «Идиота» до «Кроткой» – это явная «виньетка», и все прочие роли Борисова в БДТ кажутся только дорогой на Малую сцену, где однажды он сыграл в спектакле Льва Додина. Я не видела и не хотела видеть «Кроткую», когда ее перенесли на Большую сцену и тем более во MXAT; для меня навсегда она осталась спектаклем маленького душного пространства, в котором партнершей Борисова была Наталья Акимова – тоненькая, натянутая, вчерашняя Лизка из еще студенческих «Братьев и сестер»: никакой фальши, никакой патологии, искреннее служение завету: «Ищем мы соль, ищем мы боль этой земли…». Они искали ее вместе с Борисовым.

Из-за занавески, в метре от нас (вот что важно) возникал человек, глядевший странно и с полуулыбкой на измученном лице сообщавший нам, пришедшим с весенней улицы: «Взойдет солнце и… разве оно не мертвец?» Секундное помутнение утомленного сознания, полубредовая попытка проникнуть в суть жизни, в высшую правду (Солнце – мертвец!) – и тут же убежать от этой правды. С этого начинался спектакль.

Серо-голубые блеклые тона обшарпанных обоев, убого выползающих из-под серых деревянных карнизов, веревка с разорванной петлей, свисающая с потолка (должно, сняли лампу с крюка… а может, повесился кто?), томительное тиканье часов… Неуют нелюбимого жилища – вот что было Его средой. Можно было представить себе дверь, пропускающую унылый неяркий свет, лестницу, подъезд, подворотню-арку… Раз или два спектакль, оформленный Э. Кочергиным, как будто «распахивался» в город: за зеркалом, висящим в глубине, шел серый снег петербургской мокрой зимы, потом как-то вдруг возникал весенний свет под тонкие звуки шарманки – чувствовался вкус городской весны, совпавшей с «прозрением» героя, и петербургская весна эта в короткие мгновения была сыграна Борисовым.

Звук часов был Его пульсом, бьющимся в мозгу, не дающим забыться. «Я все хожу, хожу…» Борисов начинал мучительно медленно, первые слова стоили усилий, они были тяжелы и растянуты, пересохшие губы еле шевелились: «Это вот как было…» Он сидел у вешалки, глаза закрыты, как во сне, как будто сам он мертв… Потом ритм убыстрялся, возникало движение – короткими нервными перебежками. Одна отрывочная мысль… другая… скорее, скорее выстроить все в линию, «собрать мысли в точку»… рассуждение приобретает непрерывность… быстрее на пик, вот оно, прозрение, вот она, истина, – и тихий, но резкий спад, словно нерв лопнул. Нет, не то. Не та причина. И снова одна отрывочная мысль, другая…

Он сидел у трупа, потом за столом, умиленно разглядывая Ее сережку, принесенную в заклад, через эту реальную сережку восстанавливая в себе радостно-мучительную связь с прошлым – и вдруг свет, сияние, луч случайный. Ее голос… Она. С этой минуты Его существование протекало в прошлом и настоящем сразу, и Борисов виртуозно сочленял в своем герое два этих времени, отделяя одно от другого лишь внутренними оценками, самоиронией, интонацией.

В Нем не только жило два времени, но звучало множество голосов. Он не только агрессивно доказывал что-то невидимым оппонентам, но Его собственный внутренний голос был расколот, самополемичен. Глядя на себя прошлого сегодняшними глазами, Он и себя сегодняшнего воспринимал разом изнутри и извне, оценивая не только давешний ход своих рассуждений, но и нынешнее течение мыслей. Игру Борисова здесь можно было полностью зафиксировать только некой синхронной записью, соотносившей бы каждую строку Достоевского с интонацией актера, и комментарий к интонации занял бы тома. Многослойным выходил не только кусок, но и реплика, слово, звук… В этом Борисов фантастически следовал Достоевскому.

Восхищаясь Ею: «Ну, молодежь!» – Он одновременно удивлялся этому восхищению, упивался им. Но восхищение Ею было тогда, давно. Сейчас же, вспоминая это чувство, Он испытывал и радость вновь переживаемого, и радость от того, что мог так чувствовать, и восторг перед собой, и презрение к себе, таившему от Нее эту восторженную нежность, и иронию к собственной сентиментальности. Он иссушал себя самоанализом, как иссушал Ее и себя взаимными исповедями – до смерти.

Конечно, это был садомазохистский, «достоевский» круговой путь. Едва нащупав в воспоминаниях почву утешительную, Он тут же толкал себя к новой мучительной точке: «Хочется припомнить и последнее свинство…». Выбитая из-под ног почва. Истерика. Он резко сбивался, безнадежно останавливался перед бездной жизни и бездной собственной души, полз к Ней на коленях, безобразно крича Ей – мертвой: «Ты виновата!» – и вдруг тихо произносил: «Здесь я что-то упустил».

«Я все хожу, хожу…» – это не было последовательным движением от безумия к просветлению и обратно, это был блуждающий поток сознания, где не важны узловые повороты, а важно само кружение без всяких опор. Я не знаю больше в нашем театре примера, чтобы так была создана модель изначально замкнутого сознания, не предполагающего и не желающего выхода, – но при этой замкнутости и, кажется, отсутствии развития не терялся бы крайний драматизм.

Он – Борисов пытался разомкнуться в мир: «Жизнь людей проклята вообще. Моя в частности». Он приходил к идее богооставленности: «Люди на земле одни – вот беда», – но это, как известно, не помогает изжить лихорадку, и Он возвращался в лабиринты своего внутреннего бессолнечного космоса-бездны.

Именно и всегда – «у бездны мрачной на краю». И на этом краю – совершенно бесстрашно. Бесстрашие, с которым Борисов соединял себя со своими героями, проходя с ними все изгибы изнурительного пути, вызывало страх, нервное мышечное раздражение и преклонение у тех, кто шел за ним – к краю. Но, постояв на краю, Борисов уходил от бездны, ибо как никто владел «закольцованной» композицией – без выхода и без исхода.

Актерское бесстрашие давало дополнительные краски образу, ибо суть героя Достоевского – тоже во внутреннем бесстрашии, в пугающей откровенности. «Я вам объясню: наслаждение было тут именно от слишком яркого сознания своего унижения», – говорил Человек из подполья. Герой «Кроткой», как несомненно «подпольный» человек, выворачивал наизнанку каждое свое ощущение, сопровождая любое движение – движением противоположным. Он любил мучительно, а в муке находил сладость; его гордость была унижена, но в унижении расцветала Его гордыня; радость была отравлена сомнением и болью, а боль ощущалась как радость. Он губил чувство самоанализом, а самоанализ вызывал у Него чувство жизни. Его логикой было: «Я счастлив при всей безвыходности отчаяния моего».

«Я все хожу, хожу…»

Конечно, Борисов играл в «Кроткой» «достоевскую» любовь. «Упала с глаз пелена…» Он обрушивал на Нее – Акимову свою любовь – всепоглощающую, всепрощающую, и упивался этой любовью. Он падал на колени, исповедовался Ей, говорил, говорил, открывая темные тайники души, – не замечая, что Его пугающая откровенность тяжела Ей. Не замечая – потому, что в Нем Борисов играл крайнюю, чтобы не сказать патологическую, степень эгоцентризма. Он доводил Ее до истерики, до физического изнеможения: вверх – вниз. Амплитуда психических перепадов становилась невыносимой. Она рыдала, а Он во что бы то ни стало пробивался сквозь Ее рыдания со своей правдой, со своим самоуничижением. Она отшвыривала Его, а Он у Ее ног пытался открыться до самого дна…

В финале Он сидел у Ее тела – на грани безумия, – любовался мертвой, стирал что-то с Ее щеки, прижимал к груди Ее туфельки… Возникало чувство их трагической нерасторжимости – в смерти. В мире, где Солнце – мертвец, черное солнце.

Бесспорно, Борисов ходил по теневой стороне улицы и заглядывал в безысходные бездны человеческой природы. Таких, как он, теперь нет. «Кроткая», ставшая вершиной его творчества в БДТ, была, по сути, спектаклем-монологом, воспринять который, казалось, можно, только переживая слово Достоевского. Но как-то один мой друг оказался на спектакле, где вокруг него сидели одни японцы. Без наушников. Когда он, потрясенный игрой Борисова, в финале огляделся – все японцы сидели и плакали… Проникаемость образа была сродни тем самым гамма-лучам. Лучшие роли Олега Борисова кажутся мне шедеврами жесткой, жилистой графики на желто-бежевой выцветшей бумаге. Черно-белый Ленинград-Петербург был, конечно, его городом: со своей строгостью, облупившейся штукатуркой, «достоевским» мороком и, по статистике, шестьюдесятью солнечными днями в году, из которых тридцать обычно идет дождь и никакого солнца нет…

Наталья Казьмина
И один в поле воин

Была в нем всегда какая-то складка, которую он ни за что не хотел оставить.

Ф.М. Достоевский. Подросток

«Как бы это начать, потому что это очень трудно», – говорил Он в «Кроткой». Писать об актере, который ушел и который был Материк (теперь это ясно всем), действительно трудно. Страшно оскоромиться. Легко соврать. Оказаться банальным. Ни к чему «манежиться», как говорил О.И. Материк скрылся в туманной дали, кажется, вчера. И вдруг – уже со времен «Кроткой» минуло 23 года. Это значит, что выросло два поколения, которым актер известен, скорее всего, по легендам. И как объяснить им, к легендам недоверчивым, а то и равнодушным, что это было – когда зрительный зал издавал общий вздох-всхлип и испуганно следил, как актер взлетал (буквально – взлетал!) на шкаф, чтобы остановить маятник… Часы прекращали бить, и, казалось, замирало на миг его сердце. Как объяснить, отчего так сжималась душа (единственный раз за весь спектакль Ефремова «Дядя Ваня»), когда пьяный Астров – Борисов разбойно, разгульно запевал: «Ехал на ярмарку ухарь-купец»…

Его друг Михаил Данилов, изящный актер и деликатный человек, сказал однажды, что Борисов для него символизирует астрономию. А что болтать об астрономии, когда вокруг больше всего уважают арифметику? Писать об актере, который часто бывал неудобен, – во времена, которые больше всего ценят удобство? «Он вписался во время» – сегодня это высшая похвала герою. А Борисов не вписался. Не вписывался, не хотел вписываться, страдал, когда вписывали… Значит, не был бы популярен сегодня?.. Не знаю. Может быть. Слишком умен был, сложен, мастеровит, а тщательность и интеллектуальность сегодня не в моде. Ненавидел, когда актеры превращали роли в конфеты. Уважал профессионалов – и не считал нужным «в каждом кадре с жаром доказывать, что артист». И категорически отказывался «сводить трагическое до Мюра и Мерилиза», как выражался Немирович-Данченко. Выходя на сцену, мучил себя, режиссера, тебя – зрителя. Иногда не любил зрителя (и поделом!), злил его, презирал, колол булавками, не давал спать. Терзал свою публику, не развлекал. Но по нему, такому, сегодня ужасно скучаешь.

О Борисове написано много. И многое правильно, точно. А мне кажется иногда, чтобы понять природу его дарования, хватило бы его дневников и фильмов с его участием. Там с ходу расшибаешь лоб – о масштаб таланта, об уровень человеческих притязаний. Для первого раза вполне достаточно – чтобы прикоснуться к загадке личности, чтобы ощутить, что такое «актер Борисов». Не хватит – можно почитать Мережковского. Даже не прозу – стихи.

 
Я людям чужд, и мало верю
Я добродетели земной:
Иною мерой жизнь я мерю,
Иной, бесцельной красотой.
 

Или:

 
Есть радость в том, чтоб люди ненавидели,
Добро считали злом,
И мимо шли, и слез твоих не видели,
Назвав тебя врагом.
Есть радость в том, чтоб вечно быть изгнанником
И, как волна морей.
Как туча в небе, одиноким странником
И не иметь друзей.
Прекрасна только жертва неизвестная:
Как тень хочу пройти,
И сладостна да будет ноша крестная
Мне на земном пути.
 

Если знать, что Мережковский был одним из любимых писателей Борисова, то голос актера начинает звучать в воображении вместе с рифмами.

Слава богу, книги – на полках, фильмы показывают, дневники опубликованы. Последние оказались откровением, пожалуй, не только для тех, кто прислушивался к легендам о Борисове (а легенд было немало), но и для тех, кто хорошо его знал. Эти записи – при несомненной стройности мысли, ясности логики – сохранили старомодную прелесть именно черновика: дневника, каких теперь не пишут. Нестройность чувства, смятение ума, тоска по идеалу – поверены бумаге. Бумага сопереживает актеру. В дневнике – досада от пошлости слов и отношений, несуетность поступков – при суетной профессии – какая-то распоследняя, но не гадкая и не пошлая (как бывает в иных мемуарах) откровенность – размышлений о жизни, о несбывшемся, о сыгранном и несыгранном, о книгах, друзьях, музыке, семье. Естественная, опытом и профессией нажитая философия, упорное постижение актерской «кухни», желание во всем дойти до самой сути, высокие требования к себе и к другим.

О.И. прожил всего 64 года. Для мужчины, для таланта – мало. Лет с тридцати (далеко не сразу) начал свое движение к славе. Много ошибался и часто менял направление. Но огромное количество художественных событий сумел уложить в этот срок. Значит, все-таки не ошибался… Значит, двигался верно… Выиграл?!

Тут я будто слышу его язвительное, скрипучее замечание: «Не случился бы со мной юбилейный стресс. Эта болезнь сейчас в моде. Многие ее не выдерживали и сходили с ума. Все-таки юмора должно хватить», – слышу и умолкаю. Оставляю лишь беглые, но важные для меня заметки на полях его жизни.

Легенды

«Какая уж тут легенда! – комментировал он эти странные истории о себе. – Паша Луспекаев – вот это легенда: все, какие можно, болезни, мордобои, короткая жизнь (это штука очень важная, во всяком случае для артиста… – не успеть надоесть!). И, конечно, гениальная одаренность».

«Паша Луспекаев», незабываемый Таможенник из «Белого солнца пустыни», гениальный гоголевский Ноздрев и гениальный горьковский Черкун, – «Паша» был человек-стихия. Борисов – человек-порядок. Суховат, чопорен, никогда не раскроет объятий навстречу. Всю жизнь – одна обожаемая семья. Всю жизнь – одно чувство ответственности. За репутацией следил и честью дорожил.

Легенда смешная: Борисова вечно с кем-то путали. По крайней мере, ему казалось, что вечно. «Вот, говорят, идет Олег Анофриев! Что ж тут поделаешь?» Из-за этого «сходства», по слухам, его даже в Театр Моссовета не приняли. Художественный руководитель театра Юрий Завадский спросил удивленно ходатаев: а зачем ему такой артист, если похожий у него в труппе уже имеется. Путали Борисова не только с Анофриевым. Поздравляя с шестидесятилетием по телевидению, назвали Олегом Ивановичем Ефремовым. Потом, правда, поправились. Это выглядело куда обиднее, если учесть, что отношения с Ефремовым к тому моменту были окончательно испорчены. Однажды, когда у Борисова на улице заглохла машина, к нему подрулил алкаш, оказавшийся большим умельцем, помог завестись, а после спросил: «Слушай, мужик, мы с тобой нигде не встречались? Ты, случайно, на плодоовощной базе не работал?». На самом деле это и была настоящая слава – когда актер не кумир, не идол, не человек на котурнах, не «говорящая голова» в телевизоре, а свой, такой, как я, или такой, каким я хотел бы быть.

Легенда трагическая: «Про себя не могу вспомнить даже ни одной байки: только „умер“ или „уже при смерти“. Это я часто слышал. Очень давно, правда, Киев облетела новость: Борисов забил ножом сына, жену и кошку Мальвинку. Нижнюю квартиру… всю залило кровью. „Забил“ – это по-киевски!» В Киеве он начинал как комик. Но в душе его, видимо, уже тогда томился трагик. Может быть, жизнь это чувствовала и по-своему на это откликалась?

Легенда главная оказалась былью. В конце 70-х годов Борисов попал в «черные списки» «Мосфильма» и долго на первой студии страны не снимался. По легенде – из-за дурного характера. Безответственно сорвал съемки, не имея на то веских причин. Правда всплыла позже. Это касалось съемок у А. Зархи в роли Достоевского. Отношения с режиссером категорически не складывались с самого начала. А когда в одной из сцен тот попросил актера «расстрелять взглядом» икону, Борисов сниматься категорически отказался. «Опереточным Достоевским», как записал в дневнике, быть не пожелал. (Справедливости ради заметим, что «опереточным» Достоевский не стал и у Анатолия Солоницына – умного, тонкого актера, который все-таки сыграл эту роль в фильме А. Зархи «26 дней из жизни Достоевского».) По советским меркам это был – поступок. И поступок из ряда вон. Реакцией на него стало распоряжение начальства: отстранить актера от работы на «Мосфильме» на два года. Два года растянулись более чем на десять лет. Так Борисов не снялся, к примеру, у Михалкова в «Родне»: срок опалы не вышел.

Легенд о Борисове ходило много, и они, конечно, были знаком его популярности. Свидетельствовали о каком-то вкрадчивом – тайном, но настойчивом – интересе к его личности. Настоящий актер должен (чуть-чуть) оставаться тайной. Не играть в тайну, но манить тайной. Судьба Борисова – пример правильной логики: сначала его роль ошеломляла зрителя, и только потом возбуждение публики от роли подогревало зрительский интерес к его биографии. Хорошему актеру опасно быть демократом. Таланту не стоит проявлять словоохотливость. Иначе рано или поздно кто-нибудь из осмелевших поклонников похлопает талант по плечу и дружески объяснит ему, как надо играть, пить, одеваться, разводиться с женой. Борисов амикошонства не терпел.

В советские времена легенды были летучи. Их еще не научились «печь» и «подогревать», делать частью «имиджа». Они рождались стихийно. Чаще отражали пресловутый рейтинг актера в народе. Хотя Борисов и утверждал с унынием, что его любит только кучка психов и вредных интеллигентов, «изгоев, блокадников, собаководов, алкоголиков», народ его знал. Уважал, думаю, за то, что играл он всегда «мужиков» – неправильных, грешных, не старавшихся понравиться, но страстных. Страстно влюбленных в жизнь, в женщину, в дело, в себя, в порок, в заблуждение. Когда его героев не удавалось простить, их все равно хотелось понять. Их можно было понять. У них была своя правда. Отношения со своими героями актер выстраивал тщательно и продумывал до мелочей. Его герои, будь они богаты или бедны, удачливы или не очень, всегда были реальны. Даже когда куролесили, пускали пыль в глаза, поражали эксцентрическими выходками. Они казались такими же несчастливыми, неуспокоенными, «несытыми», как и его зрители. Мне кажется, Борисова не отождествляли с его персонажами, что с другими актерами случалось часто. Даже когда он играл подлецов, нахалов, азартных игроков, наподобие инженера Гарина. «Наверное, заносчив, – думали о нем. – Может быть, необщителен, неуживчив… Но не подл – это точно». Глаза его смотрели на зрителя всегда испытующе и с укором, сверлили до самых печенок.

Борисова принимали за своего, но похлопывать по плечу не решались. Он умел ограждать свою территорию и не ленился вкапывать пограничные столбы. Шутил: «Забор для советского человека – неотъемлемая часть душевного комфорта». Вот уж действительно.

А насчет известности придерживался мнения «старика Хэма», полагая, что успеха актер обычно добивается «неправильными причинами», а популярность приходит к нему «из-за худших его сторон». В сущности, это верно: чтобы стать популярным, нужно всем угодить, всем понравиться. А среди «всех» больше «средних», значит, надо тоже стать средним: чуть хуже, чуть проще, чем есть на самом деле… Так что есть слава и – слава. И самое трудное в славе – не заарканить ее, а сохранить себя. Борисов был из тех, кто копался в себе постоянно и чаще всего оставался собой недоволен. Но эта неутоленность, эта страсть к совершенству, эта склонность к замкнутости и ипохондрии, собственно, и есть бремя Таланта. Оно не позволяет ему в один прекрасный день стать близоруким, разменять рубль на грош. Спутать главное с второстепенным, от чего не раз предостерегал своих учеников Вахтангов. В итоге, думаю, именно эта осторожность – в отношении успеха, званий, наград, официального положения, лести, etc. – и позволила Борисову до конца остаться Актером. Ему не аплодировали за былое – только за то, что продолжал удивлять.

…И мифы

Мифом самым устойчивым и все-таки не вполне справедливым был миф о его тяжелом характере. Товстоногов: «С ним вам будет как в аду. Каждую секунду будет останавливать репетицию и о чем-то допытываться. Характер – уффф!!». Известный киевский актер Мажуга: «Человек – г…о, а артист – хороший». Отзывы нелицеприятны. Однако, заметьте, не перечеркивают несомненного уважения к профессионалу. Я даже слышу в них обещание (обреченность!) терпеть и впредь «этого противного Борисова». Потому что артист – хороший. Сегодня-то всё больше характеры, капризы, барство, клоунада, ерунда…

К чужому мнению о себе Борисов вроде бы прислушивался мало, комментировал обычно с мрачной иронией. Но все равно, видно, саднило, царапало… Еще один парадокс таланта. Иногда хочется быть признанным всеми – даже теми, кого не любишь, не берешь в расчет или не уважаешь. Хотя то, что сделано хорошо, он знал и без всяких критиков. Это любой хороший артист знает. Когда его «звали на царство», просили возглавить Союз театральных деятелей, он, отказавшись, не случайно подчеркнул: «Ну я-то умру приличным артистом, а вы – неизвестно кем». Кино его профессионализм признало, на мой взгляд, безоговорочно. Хотя поначалу и сулило одни эпизоды. («У вас лицо какое-то нетипичное», – сказали ему на первых пробах.) А театр как будто всякий раз заставлял его что-то доказывать. Театр вечно ставил его в очередь за ролями.

О Борисове и сейчас порой вспоминают: он был трудный, желчный, злой. О Борисове модно вспоминать так: замкнут и неуживчив, отовсюду уходил как-то непросто, не то чтобы со скандалом, но с обоюдным неудовольствием для себя и для театра. Однако у каждой размолвки всегда были и повод, и причины. Просто, как приличный мужик и нетипичный по характеру артист, Борисов не любил, да и не считал нужным полоскать свои подштанники на виду у всех.

Тринадцать лет он прослужил в Киеве, в Русском драматическом театре им. Леси Украинки. В начале 60-х местное Министерство культуры послало его в составе делегации в Польшу с фильмом «За двумя зайцами». Пока ездил, уволили из театра. Что-то кто-то чего-то с театром не согласовал, и выходило – прогул. Потом, конечно, просили вернуться, но Борисов уперся.

Один сезон в московском Театре имени А.С. Пушкина он запомнил только потому, что играл с В. Высоцким в советском милицейском боевике «Петровка, 38». Хотя ролей посулили много. Ему было уже за тридцать. За спиной – из существенного – Татаренко в «Балтийском небе» и Голохвостый, обе роли в кино. Слава маячила еще далеко впереди и в тумане. Он мог бы, скажем, подождать, попробовать найти общий язык с Б. Равенских (все-таки это были не худшие его годы). Но буйный режиссерский темперамент Равенских, некоторая театральность самоподачи – Борисова словно испугали. Строить карьеру в Москве он тогда не стал… Шею под ярмо подставлял всегда осторожно.

Девятнадцать лет он прослужил в БДТ у Г. Товстоногова. В дневнике отметил: самый значительный – и самый мучительный период в жизни. Принц Гарри в шекспировском «Генрихе IV», Кистерев в «Трех мешках сорной пшеницы», Суслов в «Дачниках», Григорий Мелехов в «Тихом Доне»… Казалось бы, тогда терпи!.. Но – только до определенного предела. Когда нужно было заменить в спектакле заболевшего К. Лаврова, Борисов мгновенно выучил роль в шестьдесят страниц. Но сыграл ее всего четыре раза, роль отобрали. Когда Лаврову срочно нужно было сниматься, Борисова попросили заменить его снова. Другой бы промолчал. Он оскорбился. Таких историй в памяти задержалось не одна и не две, – тогда стало невмоготу. Ушел, поняв, что, прыгни он хоть выше головы, его место в этой прославленной труппе, блестящей, слаженной, со вкусом подобранной, но чужой, уже определено на годы вперед. Здесь могли, скажем, поставить спектакль «на Лебедева», но «на Борисова» не поставили бы никогда. Случай (или рок?) подтвердил безошибочность этого ощущения тринадцать лет спустя. Борисов должен был сыграть Фирса в «Вишневом саде» Л. Додина (уже не в БДТ, а в МДТ), довел спектакль до генеральной репетиции. Попал в больницу. И премьеру сыграл Е. Лебедев.

Во МХАТе у О. Ефремова Борисов выдержал только четыре сезона. Продолжал играть «Кроткую», которая переехала с ним из Ленинграда. Сыграл Астрова в «Дяде Ване», Выборнова в «Серебряной свадьбе» А. Мишарина, хотел сыграть «Павла I» Д. Мережковского… Пьеса Ефремову не понравилась. Когда разделили МХАТ, Борисов остался Ефремову верен. Когда стало ясно, что и это не поможет легендарному театру возродиться, снова ушел…

Сыграл «Павла I» уже не во МХАТе, а в Театре Советской Армии. Критика тогда признала его идеальным исполнителем этой роли. Но так было только один сезон. Потом он отказался от Арбенина. Кто-то думал, из-за болезни. Но опять все оказалось сложнее…

Это и есть театр. Вернее, это тоже театр, «священное чудовище», как назвал его Жан Кокто. В нем всегда как минимум две правды. И трудно найти виноватых и правых. У каждого свои отговорки, свои оправдания. Версии. У каждого своя логика и свои пристрастия. В театре кого любишь, того и даришь – пониманием и прощением. Одному прощаешь все, другому – ничего. И не уверена, что следовало бы втягивать в обсуждение этих тонкостей зрителя. Театру, как и таланту, вряд ли следует быть демократом. Фактом остается единственное: талант, даже если речь идет о внешне успешной судьбе, не бывает – не умеет, не смеет – быть счастливым. Талант, если он большой талант, всегда творчески ущемлен.

Откуда в Борисове, человеке порядка, внутренней дисциплины, эти порывы, казавшиеся поначалу гусарством? Откуда эта страсть рвать отношения навсегда? Сказать все – когда знаешь, что кое о чем лучше бы помолчать. Уйти, хлопнув дверью. Поставить точку и к теме больше не возвращаться. Не вызвать на дуэль, но перечеркнуть дружбу так, словно бросил перчатку в лицо… Борисов помнил о том, что «порядок» и «порядочность» – слова однокоренные. «Порядок» был состоянием внутренним, противоположным душевной смуте. И дело было не в смелости… Скорее, в гордости. А то и в гордыне, одном из семи страшных грехов, который О.И. за собой, видимо, знал и с которым, похоже, боролся, но даже он, человек нравственный, верующий, побороть его, увы, не смог. «Самогрызством занимался, другим спокойно жить не давал… нигде не ужился» – будто исповедовался он в дневнике. Однако когда доходило до дела, иначе, без самогрызства, не получалось. Иначе и получиться не могло. Это как у его любимого Достоевского: «Свойства таланта, говоря вообще, чрезвычайно разнообразны и иногда просто несносны. Во-первых, talent oblige, „талант обязывает“, – к чему, например? Иногда к самым дурным вещам. Представляется неразрешимым вопрос: талант ли обладает человеком, или человек своим талантом? Мне кажется, сколько я ни следил и ни наблюдал за талантами, живыми и мертвыми, чрезвычайно редко человек способен совладать со своим дарованием, и что, напротив, почти всегда талант порабощает себе своего обладателя, так сказать, как бы схватывая его за шиворот (да, именно в таком унизительном нередко виде) и унося его на весьма далекие расстояния от настоящей дороги». У Борисова был такойталант, и он обязывал его к такимпорывам. Но именно такойталант, думаю, и вынес актера на настоящую дорогу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю