Текст книги "Жили-были люди (СИ)"
Автор книги: Алина Чинючина
Жанры:
Рассказ
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
Уже совсем рассвело, уже по стенам пополз светло-розовый луч, когда щелкнул ключ в замке. Сумароков приподнялся на локте и позвал жену. Милый певучий голос ответил ему из прихожей.
– Ты знаешь, Антошка, там такая очередь. Говорят, перебои с поставками. Народу… давка… ужас! Со вчерашнего дня, говорят, не выдают. Я еле-еле достояла.
– Давай сюда! – нетерпеливо и грубо потребовал Сумароков, радуясь, что с женой все в порядке и одновременно злясь на нее за такую задержку.
– Так нету же, Антошка, – голос Любы звенел уже в кухне. – Говорят, только вечером привезут. Я после работы забегу, ага? Ой, поесть уже не успею…
Жена появилась в комнате.
– Милый, я ухожу, – виновато сказала она. – Ты уж как-нибудь сам, ладно? А то ведь опоздаю.
Она склонилась над Сумароковым и поцеловала его. Свежий запах близкой зимы коснулся Сумарокова ее губами.
Снова хлопнула дверь. Все случилось так быстро и внезапно, что несколько минут Сумароков просто лежал, ошеломленный, не в силах осознать, что случилось. Потом осторожно приподнялся, морщась от боли, дотянулся до тумбочки рядом с диваном. Аптечный пузырек темного стекла с полуоблупленной этикеткой был высосан им до капли. Сумароков несколько секунд вертел его в пальцах. До вечера. Нужно дожить до вечера. Солнечный луч на обоях погас. Сумароков с силой сжал пузырек – и, размахнувшись, пустил его через всю комнату в стену. Пузырек раскатился по полу грудой осколков. На самом большом осколке поблескивал остаток надписи: «Микстура Надежина. Отпуск по рецепту врача….»
* * *
«Когда Господь раздавал людям чувства, он забыл про надежду, – шутили остряки. – И тогда люди научились выпускать ее сами». Поговорка эта вошла в историю еще задолго до рождения Сумарокова.
Вроде бы совершенно ничего не случилось. В XXII веке люди появлялись на свет так же, как во времена Христа или древних римлян. Вполне обычные люди, они так же любили и ненавидели, радовались и горевали, смеялись и плакали. И рожали новых детей. Но они не знали, что такое надежда.
Они не умели надеяться. Такой вот каприз мутации.
Две руки, две ноги, сердце и желудок – право же, все совершенно обычно. Какая печаль от того, что маленькая капелька в цветном потоке чувств, зеленая капелька, которая называется надеждой, известна лишь в старых сказках? Жить это ничуть не мешает. А если это шутка природы, то шутка, надо сказать, вполне безобидная.
Пятьдесят лет назад, еще до рождения Сумарокова, скромный ученый Надежин изобрел и передал в производство очень сложное в изготовлении лекарство, которое принесло ему мировую славу. Лекарство получило имя своего создателя, стало называться микстурой Надежина и сначала стоило бешеных денег. Потом, впрочем, тоже. «Надежу» – так в просторечии называли лекарство – выдавали по строгому учету: летчикам, морякам, альпинистам. И тяжело больным. Микстура не лечила, не снимала боль. Она всего лишь давала надежду. Такое вот старое, давно забытое чувство…
* * *
День тянулся невыносимо долго. Сумароков, пытаясь отвлечься, долго щелкал пультом, перебирая телеканалы. Потом включил радио. Выключил. Повертел в руках трубку телефона. Звонить ему было некому, а сам он ни с кем разговаривать не хотел. Часы над сервантом показывали полдень. Еще шесть часов.
Полгода назад Сумароков попал в автоаварию. Четыре месяца провалялся в больнице, потом его выписали домой, потому что мест в отделении не хватало. Будущее врачи рисовали оптимистичное, но довольно туманное. В настоящем же осталась инвалидная коляска, жизнь затворника в четырех стенах, потому что Люба не могла каждый день выволакивать с десятого этажа и 90-килограммового мужа, и коляску, и постепенно копящееся тупое, сводящее с ума бешенство. Бешенство – и отчаяние, приглушить которое ненадолго помогала «Надежа».
Конечно, Сумароков – не летчик, не депутат и даже не бизнесмен – вряд ли получил бы рецепт, да еще и на полгода с правом продления. Не такой уж тяжелой, в самом деле, была признана его болезнь; ну, а что инвалидность дали – так и на инвалидности люди живут. Помог шурин. По каким-то хитрым каналам он сумел выбить для переломанного родственника бесплатный рецепт (Сумарокову и Любе пришлось отдать все, накопленное на квартиру и распрощаться с мечтой о двухкомнатной) и обещал, что через полгода рецепт помогут продлить. Полгода истекали только в январе, и Люба сказала, что там видно будет – вдруг муж все-таки встанет на ноги? Врачи ведь надеются…
Теперь эта бутылочка из темного стекла казалась Сумарокову единственным, что привязывало его к жизни.
В одни руки выдавали одну дозу. Доза была рассчитана на неделю. Первые два дня после очередного глотка Сумароков был счастлив. Жизнь возвращалась в маленькую квартирку на десятом этаже. Вечерами он расспрашивал жену о делах на работе, улыбался и гладил ее руку, когда она помогала ему умыться. Ночами, прижавшись друг к другу, Люба и Сумароков мечтали, что скоро это все кончится, Антон поднимется на ноги, и летом они – обязательно-обязательно! – поедут в гости к тетке в Москву и там снова пойдут в Большой театр. Люба засыпала на плече Сумарокова, а он тихо дышал в ее пушистые волосы и был счастлив каким-то странным, ночным, недолговечным счастьем.
Потом эйфория спадала. Все входило в обычную колею, и еще пару дней Люба и Сумароков жили обычной, ставшей для них привычной жизнью сиделки и лежачего больного. Сумароков читал, по вечерам терпеливо занимался гимнастикой – сложной системой из двух десятков упражнений, показанных ему на прощание усталым хирургом. Люба возилась в кухне, изредка они перекликались.
«Надежу» выдавали по вторникам. К вечеру воскресенья Сумароков становился хмурым, все чаще огрызался на мягкие замечания жены, мрачно щелкал каналами и нетерпеливо накручивал на палец край простыни. Понедельник бывал для него самым тяжелым днем. Невесть почему ныли парализованные ноги, чесались руки, пересыхало во рту. Малейший звук делался нестерпимо громким, шаги на лестнице резали уши, а едва слышные голоса соседей за стеной грохотали барабанным громом. Вечером Сумароков придирался к жене, язвительными замечаниями доводя ее до слез, а потом мучился от раскаяния и долго просил прощения. «Ты же понимаешь», – говорил он. Люба вздыхала – и понимала.
Во вторник утром она вскакивала в пять утра, чтобы успеть в аптеку до работы. «Надежу» выдавали только в центре, и дорога туда занимала почти час. Зато вечером у них наступал праздник.
Наступил бы, мрачно думал Сумароков. Перебои у них, видите ли, с поставками.
Вечером Люба снова поехала в центр – и вернулась, удрученная, замерзшая и уставшая. Перебои с поставками, повторила она. Теперь только в субботу. Сумароков отодвинул от себя тарелку с ужином и отвернулся к стене.
В среду утром он не ответил на ее обычный поцелуй, которым она прощалась с ним, и притворился спящим. Люба постояла и, вздохнув, вышла.
В четверг Сумароков не стал делать гимнастику. Все книги в доме были прочитаны и вызывали раздражение. Внутри у него колыхалась вязкая, черная вода. Что это было – отчаяние? Тоска? Он предпочитал не думать.
В пятницу вечером Сумароков швырнул жене в лицо тарелку и назвал ее косорукой. Люба заплакала и ушла из комнаты. В Сумарокове шевельнулось было раскаяние – но он выругался и закурил прямо в постели, чего раньше никогда не делал.
В субботу по местному телевидению прошел сюжет о трудностях с поставками лекарств в город. Журналисты в один голос твердили о небывалом взлете цен и призывали население набраться терпения. Люба снова вернулась домой с пустыми руками.
Воскресенье Сумароков провел, отвернувшись к стене. Узор на обоях был изучен им до последней трещинки за эти месяцы, и нового не обещал. Люба порой тихонько выходила на балкон – плакать. Утром муж выдал ей порцию грязной брани. Люба все понимала. Но ей было очень тяжело.
Лекарства не было. Ни в понедельник, ни в среду, ни в пятницу. Возмущенные родственники лежачих больных осаждали аптеки, кабинет мэра и горздрав. Там разводили руками и уговаривали потерпеть.
– Я боюсь, – шептала Люба, стоя на балконе и глядя в серое ноябрьское небо. – Господи, я боюсь за него. Господи, помоги!
Небо молчало. Как могло оно помочь? Ведь не родит же оно, в самом деле, эту «Микстуру Надежина». А других вариантов не было.
Прошло полторы недели. Люба исправно ходила отмечаться в очередь, расписывалась в каких-то списках. Ее уверяли, что она получит «Надежу» одной из первых, и обещали позвонить. Засыпая, Люба клала рядом телефон. Уходя на работу, стала тщательнее закрывать входную и балконную дверь и отключала газ. Она улыбалась, но улыбка ее казалась чужой на похудевшем лице.
Сумароков не верил в Бога, поэтому молитвы считал делом зряшным и бессмысленным. Ночью он лежал без сна и просто смотрел в темноту. Люба тихо дышала рядом, а он лежал и думал, что без толку мучает ее и себя. Ее – в первую очередь. В нем просыпалось раскаяние и любовь к жене, и он, повернув голову, тихо целовал ее пушистые волосы. Но что придумать и как помочь – не знал.
Однажды ночью он, как обычно, лежал и молчал. Уже наступил декабрь, но снега еще не было, и чернота за окном казалась кромешной. Такая же кромешная чернота была внутри. Ничтожество. Калека. Урод.
Сумароков покосился на спящую жену и, пыхтя, стал переваливаться с дивана на коляску, стоявшую рядом. Люба, умотавшись, спала так крепко, что не слышала шума. Кое-как он перевалил отяжелевшее тело и отдышался. Крутнул колеса, подкатился к окну. Тихонько отодвинул занавеску и посмотрел вниз.
Если бы он мог в коляске переехать через порог на балкон… руки у него сильные, и дверь, а потом окно открыть – не та проблема. Если бы он мог подтянуть себя, чтобы перевалиться через подоконник, он бы, конечно, давно решил эту проблему. Но он не мог. Крюка в потолке и уж тем более веревки у него нет. А все лекарства в домашней аптечке Люба упрятала высоко в шкаф, чтобы он не смог до них дотянуться.
Сумароков смотрел вниз. Город мерцал полночными огнями, по проспекту катили машины. Год назад они с Любой вот так же ехали по ночным улицам и смеялись. Сумароков молчал. Черная вода внутри дошла до края. Он ударил кулаком по раме окна, потом еще, еще и еще. Пришла боль, но он плевал на нее. Он плюнул бы на жизнь – если бы мог.
Потом он поднял голову. Ночное небо было черным, как вода внутри. И молчало.
Сумароков дернул шпингалет и распахнул оконную створку. Сквозняк рванул на нем майку. Земля терялась далеко внизу, и так же далеко был город. Черное, совершенно черное небо распахнулось и обняло его – всего, от саднящих, разбитых пальцев рук до бесчувственных пальцев ног. Сумароков вздохнул полной грудью. Только шаг… сделать один только шаг.
… Маленькая звезда, невозможно далекая, невозможно высокая, подмигнула ему. И Сумароков вдруг увидел, что чернота неба – не сплошная. В ней есть проблески. Они серебряные, как звезды. Они резкие, как ветер. Холодные, как снег. Живые, как жизнь. И в этих проблесках, где-то очень высоко, парила в небе звезда чуть поярче и покрупнее остальных. Она была не серебряная, а почему-то зеленая. Сумароков вспомнил школьные уроки астрономии. Звезда называлась Надежда.
Он попытался закричать – горло свело судорогой. А потом заплакал. Сумароков не плакал уже много лет – с тех самых пор, как у Любы случился выкидыш. Он вытирал мокрое лицо занавеской и плакал – беззвучно, сдавленно ругаясь самыми черными проклятиями, и колотил кулаками по окну.
Зазвенело под руками выбитое стекло. Вскочила и закричала сзади Люба. А он все плакал, плакал и никак не мог остановиться. Люба металась вокруг с какими-то каплями, но он отталкивал ложку и плакал. А потом вдруг уснул – прямо вот так, в коляске, неожиданно и очень крепко. Люба еле перетащила его на диван.
Утром Сумароков проснулся поздно. Люба ушла на работу, не став будить его. На ковре возле дивана валялась ложка, стояла кружка с водой.
Сумароков лежал, открыв глаза. Было тихо и очень спокойно – город словно вымер. Потом Сумароков приподнял голову. Из открытой форточки отчетливо пахло морозом. «Это пошел снег», – догадался Сумароков. Мелкие, как крупа, снежинки, неслись в воздухе и пропадали в облаках.
Где-то там, за облаками, наверное, всходило солнце. Сумароков не видел этого, но знал совершенно точно. А еще он знал, что Солнце – тоже звезда. Оно желтое. Оно светит где-то совсем рядом с ярко-зеленой звездой, которую зовут Надежда.
Сумароков закрыл глаза и улыбнулся, откинулся на подушку. Люба придет сегодня домой пораньше. Дурак, как же он мог про нее не подумать? Надо рассказать ей про эту звезду... Она большая, ее хватит на всех.
30.04.2010.
Сказка про надежду
Молодая Мария, дочь крестьянина, никогда не была замужем. Она выросла смешливой и невысокой, и волосы ее отливали на солнце медью, пахли ветром и морем. Мария громко смеялась и любила петь, а еще много болтала, сверкая крепкими белыми зубами.
Мария нравилась мужчинам. Многих привлекали ее зеленые глаза и пышная грудь. Но Мария была бедна и работала поденщицей. Мать ее умерла, а отец не сумел собрать ей приданого.
Мария любила молодого рыбака по имени Пьетро. Он был хорош собой; у него черные усы и крепкие руки, и он ласкал Марию по ночам, жадно обнимал ее смуглое тело. Она смеялась, лежа на его руке, а Пьетро целовал ее полные губы и говорил, что осенью они поженятся.
На исходе лета началась война – и Пьетро забрали в солдаты. Осень еще не успела начаться, поэтому свадьбу они сыграть не успели.
Мария стала ждать. Не писем, потому что не умела читать, – ждать, что Пьетро вернется, ведь он обещал ей это. Деревянные башмаки стучали по камням мостовых и тротуаров. «Все хорошо», – повторяли они, и Мария громко подпевала им в такт. Круглый живот нес в себе легкую, тихую радость.
В начале зимы у Марии родился мальчик. Он родился днем, но солнечные лучи так и не показались из-за сырых, тяжелых облаков, укутавших небо. Ветер завывал в щелях, и в его свисте Марии чудился голос Пьетро. Мальчик родился похожим на отца, и Мария поняла, что это добрый знак – Пьетро вернется к ним.
Малыш часто плакал, жадно сосал тугую, тяжелую грудь Марии и кашлял. В комнате было холодно – не хватало дров. Но Мария пела сыну песенки, и мальчик успокаивался и засыпал.
В первые же дни Мария поняла, что сильно любит сына – сильнее, чем Пьетро. Ей нравилось целовать его маленькие розовые пятки, трогать губами мягкие пальчики и волоски на макушке. Мутно-голубые глазки его напоминали яркие глаза отца, и Мария смеялась. Пьетро вернется, и они сыграют свадьбу. Все будет хорошо.
Мальчик быстро рос. Он уже узнавал мать и строил ей рожицы. Мария совала ему налитую молоком грудь и чувствовала, как горячая волна счастья заливает ее до самого живота. Мальчик был связан с ней невидимой пуповиной, и она принимала это. Пока сын смеется, все будет хорошо. Ночью Мария просыпалась от радости и долго слушала сонное дыхание малыша. Она называла его про себя «мой лисенок».
Весна выдалась затяжная и холодная. Марии часто приходилось полоскать белье в ледяной проруби у причала. В такие дни она оставляла мальчика соседке – старой полуслепой Катарине, которая охотно соглашалась присматривать за малышом за несколько кусков хлеба.
В один из дней Мария, вернувшись домой, поняла, что сын болен. Лоб его был горячим, а глаза покраснели. Он надрывно кашлял и плакал – обиженно и горько.
Целую ночь Мария ходила с ним на руках по сырой, темной комнате. Она пела ему все песни, какие знала, – песни рыбаков и прачек. Но мальчик задыхался, и никакая сила на свете не могла унять его злой, лающий кашель.
Мария точно знала, что ее сын поправится – так же точно, как знала, что любит его. Она целовала мальчика в лоб и думала, что нужно идти к доктору. Но у нее не было денег даже на хлеб, а доктору ведь нужно заплатить. Он поправится, обязательно поправится.
Мальчик слабо водил по ее щеке горячей ручкой. Когда наступило утро, Мария поцеловала эту ручку и решила все-таки идти за доктором. Плача, завернула она малыша в рваный платок и вышла из дома. Пронзительный ветер трепал подол ее заплатанной юбки. Мария прижимала сына к груди и, спотыкаясь, шла по вымощенной булыжником мостовой. И вглядывалась в редких прохожих до рези в глазах – ей все казалось, что сегодня должен вернуться Пьетро. И тогда все станет хорошо.
Доктор осмотрел мальчика и не взял за это денег. «Воспаление легких», – хмуро сказал он. Он выписал Марии рецепт и долго объяснял, в какой аптеке можно купить лекарство. Прощаясь, он выбранил Марию за то, что она таскает малыша по холоду, и посоветовал поить его теплым молоком.
Мария подумала, что у нее нет денег ни на молоко, ни на лекарство, и решила просить взаймы у соседок. В ушах звенело от бессонной ночи, слегка кружилась голова. Мальчик на руках казался очень тяжелым.
Подходя к дому, она была уверена, что дверь отперта, Пьетро вернулся и ждет ее. Он привез с собой хлеба, и рыбы, и денег – десять медных монет. Он купит малышу лекарство, и все станет хорошо. Но дверь оказалась запертой, и ключ лежал на прежнем месте – под плетеным половичком у порога.
Вторая бессонная ночь спутала мысли. Мальчик плакал и кашлял, не переставая, и Мария плакала вместе с ним, а потом начала молиться. В мальчике была ее жизнь, и эта жизнь не могла оборваться. Краем сознания она ждала, что вот сейчас услышит стук в дверь – это вернется Пьетро.
К утру малыш затих и задремал. Он дышал тяжело и с хрипом, но уже не плакал – у него не было сил. Мария задремала тоже. Ей снились летние поля и веселые глаза здорового сына. Сквозь сон ей казалось, что она слышит чьи-то шаги, и она улыбалась – это вернулся Пьетро.
Очнулась Мария от тишины. Она вскинула голову и прислушалась. Кто-то приходил в их дом сегодня ночью, и это был не Пьетро. Было очень тихо – не слышалось тяжелого дыхания ребенка. Мария протянула руку и вскрикнула. Мальчик лежал поперек кровати, раскинув кулачки. Лоб его был ледяным и гладким на ощупь. Это приходила смерть, поняла Мария.
Она поднялась и, шатаясь, подошла к окну, распахнула ставни. В комнату хлынуло весеннее солнце.
За гробом рядом с Марией шла полуслепая Катарина. Мария держала ее за руку и улыбалась. Она не верила, что в гробу лежит ее сын. Это неправда. Ее сын жив – и ждет ее дома. Ей надо скорее домой. Потому что малыш один… а еще должен вернуться Пьетро.
Старый почтальон поднялся по винтовой лестнице и долго-долго стучал в обшарпанную деревянную дверь. Потом просунул в щелку конверт с большой казенной печатью. Печать была черная, и почтальон знал, что это означает. И был рад тому, что не застанет Марию дома…
У крыльца старик столкнулся с Марией, виновато развел руками и поспешил прочь. Странная ее улыбка поразила его.
Мария, пританцовывая, легкой походкой поднималась по лестнице. Она торопилась. Она и так уже задержалась. Ведь дома ее ждут – сын и Пьетро.
14-16.09.2009 г.
Цикл «Больничные байки»
Е.Х.Зубаирову
С.В.Тимофееву
Измена
Во вторую хирургию пришло на практику «молодое пополнение» – студенты медучилища. Девчата ничем не отличаются от медсестер; так же смеются, так же кокетливо выпускают из-под белых шапочек на лоб кудряшки. Парни – Женя и Володя – невероятно серьезны; с осознанием глубины своего предназначения и святости долга разносят по палатам градусники, записывают температуру, терпеливо отвечают на вопросы больных – преимущественно дам пред-и послепенсионного возраста. В ординаторскую студентов, конечно, не пускают, поэтому в промежутках между «подай-принеси» они сбиваются стайкой на стоящем в коридоре диване (ночами на диване спят дежурные медсестры).
Утром Володя ведет на УЗИ бабушку из шестой палаты. Идти далеко, в подвал, в поликлинику, а бабушка если и ходячая, то с приставкой «еле-еле», потому и поручена заботам студента.
Спустя два часа бабушка вновь возникает в коридоре под руку с Володей. Чем-то явно довольная, она медленно шаркает тапочками по линолеуму; путь их лежит мимо заветного дивана, на котором одиноко сидит Женя, уткнувшись в телефон. Увидев студента, бабушка приосанивается и с кокетливой улыбкой говорит:
– Женечка, я ведь тебе изменила!
Будущий врач поднимает голову – и немедленно откликается:
– А я думал, у нас с вами навсегда.
Поправив седые кудри, бабуля хмыкает и с достоинством ползет дальше в свою палату.
Советский человек
Оля – молодящаяся дама лет сорока пяти – прошла огонь, воду и медные трубы. Две операции на позвоночнике ей делали в Германии, третью – в Москве. Теперь будет четвертая.
В промежутках между обсуждением своих и чужих болезней Оля веселит соратниц по палате рассказами о Германии: как там невероятно чисто, как все улыбаются и никто, ну совсем никто не говорит по-русски. С тамошними врачами Оля общалась с помощью переводчика. В один из вечеров, перед самым отбоем, Оля вспоминает:
– Когда я очнулась после операции, то первый вопрос у меня был: «Как прошла операция?». Мне сказали, что хорошо. А второй вопрос я задала такой: «Я вела себя достойно советского человека?»
Совершенно обалдевшие женщины замирают в ожидании продолжения. Оля добавляет с гордостью:
– И мне сказали: «Да». И я уснула. Они еще что-то говорили, но я уже не слышала – мне тогда было это неважно…
Роковая женщина
Анна Михайловна, лежачая пациентка нейрохирургии, немолода, но тщательно следит за собой. Каждое утро подолгу красится перед маленьким зеркальцем, а на ночь надевает на волосы сетку. Перед операцией главная ее забота – успеть сделать маникюр. Утром мы провожаем ее в операционную бодрыми наставлениями, а Анна Михайловна беспокоится только о том, что не успела закрутить бигуди.
После операции больных обычно привозят в палату «в натуральном виде» – то есть в чем мать родила; халат, тапочки и белье аккуратно сложены сбоку на каталке. Анну Михайловну, еще сонную, сгружают на кровать, вещи кладут на тумбочку, тапочки поставили на пол. Денис Валерьевич, палатный врач, заглядывает к нам, чтобы удостовериться, что с Анной Михайловной все «в пределах нормы», и уходит по своим врачебным делам. Мы ждем обеда, не забывая приглядывать за женщиной; дело обычное – после операции все помогают друг другу, «все там будем».
Едва очнувшись от наркоза, Анна Михайловна шарит руками по кровати. Заглянувшая в этот момент в палату санитарка подходит к ней:
– Чего тебе? Проснулась? Что ищешь?
– Одеться, – бормочет Анна Михайловна. – Трусы мои где?
– Вот они, твои трусы. Помочь, что ли одеться?
– Да, помогите. А то придет сейчас Денис Валерьевич, как же я перед ним…
– Не видал Денис Валерьевич ваши голые попы, – сердито бормочет санитарка, помогая даме натягивать белье.
Не мужчина
Гинекология – царство женское, мужчинам туда хода нет. Приходящие мужья или братья стыдливо жмутся к стеночкам в «предбаннике» – комнате для свиданий; даже если и пройдет кто-то, чтобы поговорить с врачом, то это скорее исключение, чем правило.
Утром отделение оглашает крик «На уколы!», и женщины занимают очередь перед процедурным кабинетом. Дверь нараспашку, стесняться некого – тут все свои. Очередь продвигается довольно быстро; смех, шуточки, рассказы о славном больничном прошлом – наслушаться здесь можно чего угодно.
Вдруг гомон в коридоре перекрывает отчаянное:
– Девочки, смотрите! Мужчина!!
Все головы дружно поворачиваются в другой конец отделения: там, возле туалета, мелькает мужская фигура с тросом и какими-то инструментами.
Проходит пара секунд, прежде чем из очереди раздается разочарованное:
– Да какой же это мужчина? Это же сантехник!
Недовольное «У-у-у!», крик из кабинета «Следующая!» – и женщины возвращаются к обсуждению нелегких дамских проблем.
Июнь 2012
Сказка про слова
Из цикла «Осенние сказки»
Димке
У каждого слова – свой цвет и запах. Это неправда, что слова не имеют смысла; каждое слово – живое, только нужно уметь его слышать.
Слово «отчаяние» – светло-желтое, выгоревшее и обесцвеченное. Оно обесцвечено болью, изматывающей тело и душу. Оно пахнет лекарствами, грязными подъездами и усталостью. Оно выглядывает из-под двери призраком ночной «неотложки» и гулким эхом больничных стен.
Слово «мужество» – светло-стальное с отливом в синеву. Синева – от весеннего неба, кусочек которого виден из окна квартиры. Оно прорывается сквозь сжатые зубы вперемешку с ругательствами – на себя, на слабость и боль, которой нет конца.
Слово «надежда» – светло-зеленое, как молодая листва в мае – ее клейкий запах чувствуется даже сквозь запах пыли. Его звук – звук телефона, по которому тебя помнят; треск модема, по которому приходят письма; единственно честные приговоры врачей.
Никто не знает, какими затертыми становятся слова, когда обретают первоначальный смысл, тот самый, единственно истинный смысл, ради которого они и создавались. В эти минуты слова растворяются – как сказка при встрече с суровой действительностью.
Мужество, сила, смелость… О них вспоминаешь только ночью, когда кажется, что утро не наступит даже через тысячу лет. Самое страшное время в сутках – от полуночи до двух часов ночи… Час Быка. Ночью властвует тишина… тишина, которая страшнее ада и скрежета зубовного, потому что для тебя она – навсегда.
Осенью в небе так мало солнца. Тянется к его лучам белыми лепестками фиалка, цветок надежды… жаль, что фиалка – не зеленая. У фиалки, впрочем, есть надежда – расцвести снова. Есть ли она у тебя – надежда, что утром ты успеешь проснуться? Тикают часы, сыплются камешками беспощадные слова. Есть только два слова в мире, убивающие мужество: «никогда» и «навсегда». Жаль, что их нельзя закрыть, исключить, запретить … запретить – под страхом жизни.
А потом приходит утро. «Утро» – это тоже только слово. Но с ним связано другое слово – «надежда».
18.09.2010
Сказка про смех
Из цикла «Осенние сказки»
Е.Х.Зубаирову
Было лето – щедрое и вечное, и мир был юным, ибо Господь сотворил его. И бродил Господь между людьми и радовался, и оделял их – радостью и покоем, горем и печалью, удачей, любовью и надеждой.
И только об одном забыл Господь.
Тогда пришли к Нему люди и просили: «Даруй нам, Господи, смех. Будет он лететь по свету и славить щедрость Твою». И даровал Господь смех – всем, кто просил Его об этом.
Первыми пришли к Господу дети. И дал Господь им смех – выше меры. Был тот смех звонким, как пение птиц на рассвете, и чистым, как вода ручья в лесу. Он звенел серебряными бубенцами и искрился, как игрушки на новогодней елке. Смех пах снегом и мандаринами, был теплым, как бабушкины плюшки, и бархатистым на ощупь. И смеялись дети – и был счастлив Господь, глядя на них.
И летел тот смех по свету.
И пришли к Господу циркачи – актеры, бродяги и музыканты. И даровал им Господь смех – полной мерой. Был тот смех выжженным на солнце и шершавым, как ладони бедняков, вытертым, как поношенная куртка шарманщика. Он пах потом и пылью, мелом и канифолью, звучал чуть надтреснуто, как старая скрипка. Их смех был беспечным и усталым, радостным и отчаянным. И смеялись циркачи – и смеялся Господь, глядя на них.
И звенел тот смех по свету.
И пришли к Господу дураки и дурки, блаженные и юродивые. И даровал им Господь смех – щедро, хоть и не сполна. Был тот смех синим, как небо в разрывах облаков, легким, как песенки дураков, и запыленным, как древние свитки. Он пах ладаном и железом вериг, гнилью городских окраин и объедками из собачьей миски, а еще – солнцем и нездешним покоем. И смеялись дураки – и плакал Господь, глядя на них.
И бежал тот смех по свету.
И последними пришли к Господу убогие – калеки, прокаженные и больные. И долго молчал Господь, но потом даровал смех и им – одной горстью на всех. И был тот смех серым, как зола, липким, как сажа, и заскорузлым, как несвежие повязки. Твердыми, шершавыми кубиками смех катился по свету, раздирая легкие, и отворачивались люди, потому что он пах отчаянием и безнадежностью. А вкус его был соленым, словно кровь на губах.
И когда засмеялись убогие, долго молчал Господь. А потом повелел, чтобы этот смех никогда не ходил по свету. И смех спрятался, накрывшись рваным одеялом. Он звучит только по ночам – в час, когда темнее всего на свете и кажется, что никогда не наступит утро. И, заслышав его, молчат люди – потому что этот смех отнимает надежду.
…и сам становится ею.
16-23.10.2010.