355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред Кубин » Другая сторона » Текст книги (страница 7)
Другая сторона
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:00

Текст книги "Другая сторона"


Автор книги: Альфред Кубин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

«И об этой-то женщине ходит столько сплетен? – мелькнуло у меня. – Да это просто смешно!»

Мы сели за стол. Лампенбоген занял своей слоновой тушей целую поперечную сторону. Он был настоящий гурман. Когда он ел, лицо у него напоминало воздуходувный мех. Было видно и слышно, как он смакует еду. У меня напрочь отсутствовал аппетит, хотя желудок был пуст. Лампенбоген же, садясь за стол, стал совсем другим человеком – «жрецом-полководцем», если можно так выразиться. Истовым и одновременно критическим взором оглядывал он тарелки, и, если ему не сразу накладывали, нетерпеливо щелкал пальцами. Если кушанья убирали со стола раньше времени, он в категоричной форме требовал принести их обратно. «Сколько раз можно ей повторять, этой бестии», – говорил он, скрежета зубами и багровея. В этот момент он очень походил на японского бога счастья Фукуроку. Салат он готовил сам на отдельном столике. Ловко орудовал двумя вилками, и я удивлялся, как уверенно двигались его маленькие пухлые ручки. «Наверное, он хорошо оперирует больных», – думал я. И все же он, казалось, был недоволен своим изделием. «Больше из этого ничего не выжмешь», – проворчал он, сумрачно оглядывая целую батарею разноцветных бутылочек и жестянок со специями. «Лампенбоген в разрезе» – вот сюжет для Кастрингиуса!

– Но вы же ничего не едите! – воскликнул он, когда подали сыр. Его жена одернула его: «Одоакр, не надо!» И еще я заметил, что у него был такой же тонкий нюх, как у меня. Но этим, пожалуй, ограничивалось сходство между нами.

После ужина я взял сигару. Гора мяса поднялась и с сожалением вздохнула.

– Увы, я сегодня должен быть в клубе, а мы могли бы так славно посидеть с вами.

Я тоже выразил свое сожаление.

– А где находится ваш клуб? – спросил я.

Разумеется, он тут же предложил мне составить ему компанию, посетить кегельбан в «Голубом гусе». Я вежливо отказался. На сегодня с меня было довольно.

– Ну, хорошо, с богом! – сказал доктор и потряс мою руку. Жену он похлопал по щеке. Несмотря на его массивность, Лампенбоген обладал своеобразной эластичной грацией движений.

Мы остались с супругою доктора одни.

– У вашего супруга завидное здоровье, – заметил я, чтобы не молчать.

– О, да! – усмехнулась она.

Настроение у меня несколько упало: я боялся наступающей ночи и хотел как можно дольше оставаться рядом с этой красивой женщиной. Лишь теперь я рассмотрел ее как следует. На ней было пышное платье в голубую и белую полоску, роскошные волосы были уложены в сетку по тогдашней моде страны грез. Ее лицо показалось мне необыкновенно миниатюрным, лоб – узким, брови – с сильно приподнятыми наружными краями. Носик был довольно короткий, курносый, ротик – пухлый и широкий, губы – почти негритянские. Для женщины она была относительно высокого роста.

Меня самого поражало, что, находясь в таком состоянии, я был способен к столь внимательным наблюдениям. Мелитта повозилась в корзинке, доставая какое-то рукоделие, потом уселась у камина, в котором горели длинные буковые поленья. В богатой, обшитой коричневыми панелями столовой было, пожалуй, даже слишком жарко, в то время как снаружи деревья скрипели на ветру и порою было слышно, как дождь стучит в окно.

Я ждал, что дама заговорит о чем-нибудь; из меня сегодня был неважный собеседник. Но она молчала. И тогда я попробовал начать сам. «Милостивая государыня, у вас чудесные волосы!» – сказал я первое, что пришло мне в голову.

– О, прежде их было больше, и без сетки они куда красивее! – улыбнулась Мелитта. И тут мне стало страшно. Я почувствовал, что бледнею.

То, что затем случилось, я, видно, никогда не смогу себе до конца объяснить… За предыдущие дни я пережил самые ужасные потрясения, какие только в силах вынести человек. Я был сломлен, я лежал во прахе, обессиленный и отчаявшийся.

Быть может, нашей природой управляет некий закон маятника? Иначе как могло случиться так, что именно сейчас мне исподтишка и в то же время внезапно закралась в голову самая низменная мысль?

Почти в тот же миг я почувствовал, как во мне глухо зашевелились необъятные силы. Все это происходило где-то в глубине, тогда как на поверхности своего сознания я искренне негодовал на самого себя. Но тут же все молниеносно превратилось в единую, собранную, непреклонную волю: видно, так было определено свыше; я стал рассудительным и расчетливым, как змея. Внешне же я оставался мужчиной, курящим сигару.

Мелитта отложила свое рукоделие и спокойно произнесла: «Как художник вы, верно, знаете толк в красоте».

К этому моменту мои мысли приобрели кристальную ясность.

Я горел желанием действовать – но прежде было необходимо прозондировать почву.

– Без сетки ваши волосы, должно быть, выглядят поистине великолепно! – заметил я и спрятался за клубом дыма.

– Боюсь, вы были бы разочарованы! – с этими словами она вновь склонилась над работой и несколько раз хихикнула.

«Ах, так…» – подумал я; нет, такая игра была не по мне, я никогда не занимался флиртом. Я спокойно встал и заметил с холодной галантностью: «Жаль, что ваш супруг – не художник». (Это был отвлекающий маневр; противник должен был продвинуться вперед и обнаружить себя.) И действительно: «Боже мой, он вообще ничего не замечает!» Эта фраза сопровождалась презрительным пожатием плеч; ничего другого я и не ожидал. Теперь она была моей. Правда, пока еще ничего не случилось, ситуация была совершенно безобидной.

Вошла горничная. «Господам еще что-нибудь угодно?»

– Нет, вы можете идти!

– Что бы вы сказали, если бы я набрался дерзости и попросил вас открыть волосы?

(Я должен был задать этот вопрос, прежде чем затянуть петлю, ибо отказ с ее стороны выглядел бы просто смешным.)

– Сегодня – в день похорон вашей жены?

(Мнимый укол.)

– Но ведь кроме смерти есть еще и жизнь! – продолжал я актерствовать. Она еще пыталась сопротивляться, но разве она могла серьезно противостоять той силе, что уже все решила?

– Ну, если вы хотите, если это может вас утешить…

(Ага, скрытая шпилька вдовцу, ее последняя защита!)

«Как же глупы эти женщины… все на один лад…» – невольно подумалось мне. Мелитта встала и занялась своей прической.

– Девушка больше не придет? – очень спокойно и тихо спросил я.

(Это было подведением черты и одновременно заботой о том, чтобы игра не длилась бог весть как долго. Кроме того, я почувствовал, что начинаю терять с таким трудом приобретенную ясность мысли.) Из ее уст тихо прозвучало: «Мы в безопасности». (А чего еще можно желать?) Две роскошных золотисто-каштановых косы ниспали ей на спину. Она зашла за высокую ширму у камина и полностью распустила волосы.

Я рассыпался в комплиментах и продемонстрировалсвою детальную осведомленность в предмете, вставив попутно несколько чувственных выражений. Мне ведь были нужны не столько волосы…

У меня перехватило горло. Я понял, что если буду и впредь продолжать свои разглагольствования, мои слова начнут казаться идиотскими.

– Неужели ваши волосы – единственное, чем может восторгаться художник? Да в жизни не поверю, сольстил я и заметил, как сконфузилась Мелитта.

– Вы требуете бог весть чего, – с деланным возмущением возразила она. Ее румянец подтвердил мне, что ее сопротивление тает. Дрожащими пальцами я стал, выполнять обязанность горничной…

В будуаре возле столовой два небольших бра источали мягкий матовый свет. Мне хотелось бы видеть фигуру женщины яснее, но в то же время я и радовался этому приглушенному освещению. Я почувствовал дурманящий аромат, ставший слишком хорошо известным мне с тех пор, как я жил в стране грез… и моя жена словно никогда для меня не существовала…

На улице было тихо, ночная буря улеглась, но сырость и холод остались. Раздалось бряцание сабли, приближались двое прохожих.

– Проклятые чаевые! – услышал я такое знакомое блеянье Кастрингиуса.

Я помчался во весь опор, чтобы оказаться как можно дальше от виллы. Никто и ничто не смогли бы вернуть меня туда.

В кафе я заказал крепкого пунша и мрачно пошутил: «Наконец-то один!» После третьей рюмки я подвел баланс тому, чего я добивался в жизни и чего добился: ровным счетом ничего. Мне во всем везло так же, как Бренделю в его любовных похождениях. Я гнался за иллюзией счастья, которое дразнило меня. Я больше ничего не хотел знать об этом балагане. На четвертой рюмке я брел по колено в болоте мыслей о самоубийстве. Лучше уж не жить, чем прозябать шутом среди шутов.

При этом меня мучило раскаяние за недавно совершенное. Я молил прощения у мертвой. Уже несколько часов, как ее покрывала земля, она была заточена и покинута в своей деревянной темнице, а я должен был влачить груз живой плоти. Даже в такие часы меня преследовали грешные мысли, они надувались и лопались во мне, как пузыри.

На пятом стакане пришло решение: напиться до бесчувствия и – в воду! От беспрерывного курения горел язык, голова гудела, мысли путались…

За соседним столиком говорили о мельнице. Якоба, исчезнувшего мельника, видели еще в конце прошлой недели, ниже по течению, где он переправлялся на пароме на другой берег реки; там начинается дорога, ведущая через бескрайний девственный лес – малоизвестную, незаселенную область страны грез. По ночам оттуда регулярно доносились поистине адские симфонии шумов, слышные и по эту сторону реки. «Вероятно, мельник заблудился и стал жертвой какого-нибудь хищника…» – такого мнения придерживались здесь. И тем не менее с исчезновением связывали имя второго брата, и на нем лежало тягчайшее подозрение.

Я пил черный кофе и мрачно констатировал свою неспособность ни к жизни, ни к самоубийству. «Буду вести растительное существование между этими двумя возможностями… и ждать смертельного удара, который, конечно же, не заставит себя долго ждать». Взгляд в зеркало явил мне больное, опухшее лицо.

Было три часа утра, когда я съел три порции ветчины и еще пирожок с изюмом; меня одолел волчий голод. Потом появились Кастрингиус и де Неми. Художник сразу заметил меня, но я торопливо схватил «Голос» и уткнулся в него. Оба поняли, что я хочу этим сказать. А мне бросилась в глаза моя фамилия, набранная в разрядку: это был некролог о моей жене. Из-за газетного листа я невольно следил за руками Кастрингиуса; одна из них, правая, свисавшая в данный момент со спинки стула, напоминала какой-то инструмент; возможно, имела место атрофия или атавизм. Я называл его короткие, мясистые пальцы с широкими, желтыми, растрескавшимися ногтями «корабельными винтами». Но поскольку я знал, что мой коллега в сущности не переваривает меня, я был с ним предельно вежлив.

Хозяин кафе приблизился к моему столику и заспанным голосом спросил, собираюсь ли я возвращаться на прежнюю квартиру. «Боже меня упаси!» Я объяснил ему, что в данный момент у меня нет крыши над головой, и спросил, не может ли он что-нибудь мне посоветовать. «Вы можете жить у меня».

У него была комнатка, узкая и длинная, как коридор. В ней я проспал остаток ночи, в ней и остался. Кровать стояла в темном алькове за занавеской. Помещение казалось мне таким знакомым, словно я никогда не жил в другом; в компании с обтрепанными и пожелтевшими кожаными креслами, старомодными стоячими часами и пузатой кафельной печкой я чувствовал себя как дома.

Смертельно усталый, я сразу уснул и был разбужен только через сутки с лишним, когда притащили мой пульт для рисования.

Меня охватила лихорадка работы: за следующие полгода я под действием скорби создал свои лучшие вещи. Я усыплял себя творчеством. Мои рисунки, выдержанные в мрачной и блеклой цветовой гамме страны грез, скрытым образом выражали мое горе. Я добросовестно штудировал поэзию серых дворов, заброшенных чердаков, пыльных винтовых лестниц, заросших крапивой садов, знакомился с бледными красками кирпичных и деревянных мостовых, с черными дымовыми трубами и закопченными каминами. Я постоянно варьировал меланхоличный основной тон, способ передачи ощущения заброшенности и бесплодной борьбы с непостижимым. Кроме этих листов, которые я продавал частным лицам и публиковал в «Зеркале грез», я писал еще и другие картины – небольшие циклы, предназначенные для избранных. В них я пытал ся создать новые формы, следуя таинственным, осознанным мною ритмам – они вились, переплетались и отскакивали друг от друга. Я пошел еще дальше. Отказавшись от всей знакомой техники, кроме штриха, я за эти месяцы разработал своеобразную линейную систему. Фрагментарный стиль – скорее знак, чем рисунок – выражал малейшие колебания моего настроения, словно чувствительный метеорологический прибор. Я назвал этот метод «психографикой», позже я собираюсь опубликовать необходимые пояснения. Вообще, в творчестве я нашел облегчение, в котором так нуждался. Но, будучи далеким от того, чтобы примириться с судьбой, я, в сущности, жил лишь наполовину.

Много ночей подряд я пытался найти объяснение безвременной кончине своей жены. Меня преследовало чувство вины: она была реальной, здоровой натурой и никогда бы не смогла прижиться в этом призрачном царстве. Это я должен был сказать себе еще до переезда и своевременно отказаться от него.

Возобновив общение с людьми, я узнал о разнообразных переменах. Дела в стране грез шли все хуже.

Однажды госпожу Гольдшлегер, которая одно время прислуживала нам, вынесли из дома мертвой – третий покойник за полгода… Девяти ее бедным детям отныне стало совсем худо.

Гектор фон Брендель завязал отношения с фрау Лампенбоген; интересно, достигнет ли она «зрелости»? Де Неми зачастил в тот же дом – но не ради Мелитты, а из-за известной болезни, последствия одного галантного похождения. И только об ученой обезьяне Джованни Баттисте я услышал радостную новость: она была мастером своего дела, и парикмахер выхлопотал для нее пенсию по старости.

Значительного прироста населения заметно не было; на нескольких новоприбывших никто не обращал внимания. Они много рассказывали о внешнем мире, о тамошнем прогрессе и умопомрачительных изобретениях. Но это абсолютно не интересовало старожилов; рассказчикам небрежно отвечали: «Да, да, замечательно!» – и переходили на другие темы. Царство грез представлялось нам необъятным и грандиозным, остальной мир не стоило и вспоминать. Ни один из тех, кто прижился здесь, не хотел обратно; все, что было «там, снаружи», считалось иллюзией, чем-то несуществующим.

Как-то поздним вечером я спустился к реке, намереваясь забросить несколько лесок на налима. В детстве я был заядлым рыболовом.

Вокруг мельницы потрескивала и колыхалась какая-то странная газообразная субстанция. Я видел, как по стенам проскальзывают зеленоватые фосфоресцирующие полосы. Они вызывали во мне почти осязаемые неприятные ощущения. Перед дверью, на которой были прибиты в качестве талисманов совиная голова, распятая живьем летучая мышь и нога косули, – перед этой дверью стоял мельник, попыхивая трубкой. Этот замкнутый человек всегда внушал мне суеверный трепет, но сегодня я смело прошел мимо него. Места для удочек я продумал заранее, решив закинуть их сразу за решеткой для задержания речного мусора. Но как только я начал разматывать леску, рядом послышался тихий голос: «Тс-с, тс-с, осторожно! Зайдите-ка левее!» Говорящего не было видно. Тут я с ужасом разглядел толстое, круглое лицо – прямо на песке у моих ног. Я уже было опять вообразил, что имею дело с дьявольским наваждением, но скоро все объяснилось естественным образом: это был сыщик, который следил за подозреваемым в убийстве мельником. Я вздохнул с облегчением.

Сделав свое дело, я отправился обратно домой. У моста я остановился: из-за реки доносилось монотонное протяжное пение. Там лежало предместье с его низенькими домишками. Там я еще ни разу не был; в стране грез мне и без того хватало развлечений. Но этот напев странным образом хватал меня за душу, он звучал торжественно-однообразно, и я молча слушал; какой-то удивительный покой царил над рекою. «Надо как-нибудь прогуляться туда», – решил я и, как это уже часто бывало, подумал о великих тайнах Патеры и о том, что я о них знал. Впрочем, обо всем этом я расскажу в следующей главе.

Затем я на четверть часа заглянул в кафе. Антона было не дозваться. Он с увлечением что-то втолковывал группе посетителей, потрясая листком последнего номера «Голоса» со списком новоприбывших.

– Вот мы его и дождались, он приехал вчера! – донеслось до меня.

Наконец он услужливо подскочил ко мне.

– Сегодня приехал американец! – торжественно сообщил он мне.

– Кто-кто?

– Ну, американец, человек, у которого уйма золота…

Пятая глава. Предместье
1

Зубчатые фронтоны, украшенные витиеватым орнаментом, соломенные крыши! Я вступил в маленькую деревушку: приземистые деревянные домики самых причудливых форм, крошечные купольные сооружения, конусообразные шатры. Каждое жилище было окружено ухоженным садиком. При взгляде со стороны это поселение производило впечатление этнографической выставки. Сигнальные столбы с флажками и окошечками, бесчисленное множество больших и малых гротескных фигур из камня, дерева и металла… Хаос, заросший мхом. Столетние деревья закрывали большую часть этого деревенского пейзажа своими низко нависающими ветвями.

Здесь обитали аборигены страны грез. Невозмутимый покой господствовал над этим местом. Странные, замысловатые фигуры на диковинных деревянных алтарях были источены дождем и ветром и, несмотря на свои по большей части отталкивающие эротические формы, гармонично вписывались в окружающее благолепие. Я пробродил немалое время, прежде чем встретил людей. Трое рослых жилистых мужчин спускались навстречу мне с холма.

В ответ на мое приветствие они серьезно склонили бритые головы и спокойно проследовали дальше. Это были старики выраженного монгольского типа, одетые в матовые оранжево-желтые халаты. Вскоре я увидел и других. Они сидели – каждый перед своей хижиной – с виду ничем не занятые, неподвижные, как статуи. Перед одним стоял горшок с цветами, другой разглядывал мирно спящую собаку, третий погрузился в созерцание кучки камней. «В Перле этих людей считают за ненормальных», – подумал я. Сюда не ходил никто из европейцев, аборигенов почти презирали. А между тем это было очень гордое племя, ведшее свое происхождение по прямой линии от самого Чингисхана. Впрочем, они уже ничем не походили на этого азиатского деспота. Те, кто еще оставался здесь, были все без исключения людьми преклонного возраста, женщин среди них было очень мало, и по виду они почти ничем не отличались от мужчин; осанка, одежда и выражение лиц были у всех одинаковыми. Самым красивым в этих людях были их пронзительно-голубые хотя и по-монгольски раскосые, глаза. Насколько же здесь все отличалось от остального царства грез! Там – суета, здесь – покой. Но, видно, этим пожилым людям тоже приходилось бороться с невзгодами – глубокие морщины на их лицах красноречиво свидетельствовали об этом.

После первого посещения я частенько стал наведываться на другой берег реки. Меня никто туда не приглашал, но никто и не гнал. С каждым разом я все больше поражался резкому контрасту между городом и предместьем. Здесь я отдыхал и вел наблюдения. Уравновешенность синеглазых производила на меня сильнейшее впечатление. Я много раздумывал над ее природой и пытался совместить полученные выводы с моими впечатлениями из других областей.

За эти шесть месяцев я уже перестал быть таким слепым относительно великой тайны Патеры. Старый профессор был кос в чем нрав. Вся страна грез жила под властью чар. Ужас и откровенно юмористическое начало в нашей жизни были нераздельны. За всем этим, действительно, стоял повелитель, проявлявший себя таинственным образом куда чаще, чем это могло быть приятно. Какой бы чудовищной ни казалась мне мысль, что он вершит судьбами почти двадцати пяти тысяч граждан, я не мог так просто от нее отмахнуться. Как далеко простираются границы его власти, определить было невозможно, но, во всяком случае, у меня уже были доказательства того, что он сообщает свои импульсы даже животному и растительному мирам. Мы все догадывались об этом и спокойно мирились с предначертанной судьбой. Целое было настолько запутанно, что и острейший ум не смог бы во всем этом разобраться. Образ действий Патеры оставался загадочным, сила, превращавшая нас в марионеток, – необъяснимой. А между тем она чувствовалась в каждой мелочи. Господин располагал нашей волей, затмевал наш разум Он играл нами, как куклами, но с какой целью? Мы ведь не должны были платить никаких налогов, ничего для него не делали. Чем больше я над этим думал, тем больше запутывался. Эта загадочная личность, безусловно, страдала каким-то недугом, возможно, эпилепсией, и мы все переживали вместе с ним его припадки, так называемые «встряски». Но он будет стареть, он умрет, и что тогда? Угаснут ли с ним и искры наших собственных сил? Ведь без него мы ровным счетом ничего не можем. И откуда у него эта безмерная энергия? Вот здесь живет остаток древнего, почтенного племени, чьи обычаи во всем противоположны нашим, – какое отношение они имеют к повелителю? Старцы часами не мигая смотрят вдаль, день напролет склоняются над разнообразными мелкими предметами – камнями, костями, перьями.

Никогда не смеявшиеся, почти не разговаривавшие друг с другом, эти синеглазые были живым олицетворением уравновешенности. Об этом говорили их полные достоинства размеренные жесты, морщинистые лица, отмеченные печатью духовной силы. Это почти сверхчеловеческое равнодушие придавало им такой вид, словно они были выжжены изнутри. Безучастное участие – вот такое противоречивое определение приходит мне на ум всякий раз, когда я вспоминаю аборигенов, чье обаяние я буду чувствовать до последнего часа. Об их возрасте я не осмеливался судить. По-стариковски невозмутимые, не доступные для каких бы то ни было чувств выражения лиц – и живые, словно бы освещенные изнутри взгляды. Белоснежные, идеально ровные зубы – и худые, иссохшие, как мощи, тела. Всего их насчитывалось не более пятидесяти человек. Я трижды наблюдал за тем, как они хоронят своих умерших, и имел возможность убедиться, насколько они не похожи ни на христианских, ни на буддийских отшельников. Трупы они заворачивали в одежду, укладывали в яму, покрывали сверху мхом и листьями, после чего засыпали могилу землей. Мертвеца хоронили рядом с домом, в котором он жил; место погребения ничем не отмечали. И ни оплакиваний, ни молитв. Из одного только наблюдения за этими своеобразными похоронами я извлек для себя огромную пользу.

Теперь я на время прерываю ход повествования, чтобы не оставлять читателя в полном неведении относительно философии синеглазых, насколько я ее себе уяснил.

2. Просветление через познание

Чему я научился прежде всего – это по достоинству ценить безразличие. Достижение этого состояния стоит живому, энергичному человеку труда всей жизни. Но испытав хотя бы раз его сладость, человек держится за него, хотя бы даже и ценой непрерывных усилий. Теперь и я пытался часами сосредоточенно созерцать камни, цветы, животных и людей. И мое зрение обострилось в той же мере, как это ранее случилось со слухом и обонянием. Для меня настали великие дни – я открывал новую сторону мира грез. Подготовленные чувства исподволь влияли на мыслительный аппарат и формировали его. Я научился особенному роду удивления. Каждый предмет при рассмотрении его вне связи с другими предметами приобретал новый смысл. У меня кружилась голова при мысли о том, что всякое тело простирается ко мне из вечности. Чистое бытие – быть таким и никаким иным – стало для меня откровением. Однажды, разглядывая ракушку, я с поразительной ясностью осознал, что она ведет вовсе не такое примитивное существование, как мне казалось прежде. И вскоре я был вынужден сделать тот же вывод применительно ко всему на свете. Самые сильные впечатления поначалу приходили при засыпании или сразу после пробуждения – то есть когда тело было усталым и жизнь во мне пребывала в сумеречном состоянии. Приходилось постепенно, частями вызывать из небытия мир, и всякий раз он был новым.

Я все острее чувствовал взаимосвязанность всего существующего. Краски, запахи, звуки, вкусовые ощущения были для меня взаимозаменяемыми. Я понял: мир есть сила воображения, воображение – сила. Куда бы я ни направлялся и что бы ни делал, я старался усиливать свои ощущения радости и страдания и втайне смеялся над теми и другими. Ибо теперь я знал наверное, что качание из стороны в сторону – это и есть равновесие, и что чем сильнее и шире размах колебаний, тем оно ощутимее.

То я видел мир как красочное чудо, подобное ковру, в котором самые резкие противоречия растворяются в общей гармонии; то обозревал необъятный узор форм. В ночном сумраке меня овевала органная симфония звуков, в которой патетические и нежные голоса природы сливались в понятные мне аккорды. Воистину неизведанные и незабываемые ощущения испытывал я во время ночных прогулок. Вспоминаю то утро, когда я вообразил себя центром некой элементарной системы счисления. Я чувствовал себя абстрактной колеблющейся точкой равновесия сил, подобный ход мыслей я тогда познал в первый и последний раз. Теперь я начал понимать Патеру, повелителя, великого и страшного учителя. Я стал главным смехачом на сцене грандиозного бурлеска – не разучившись при этом трепетать вместе с жертвами. Во мне был трибунал, следивший за всем, и я понял, что в сущности ничего не происходит. Патера присутствовал всюду, я видел его в глазах друга и врага, в зверях, растениях и камнях. Сила его воображения пульсировала во всем. Сердцебиение страны грез. И все же я ощущал в себе что-то чуждое. К ужасу своему я обнаружил, что мое Я состоит из бесчисленных Я, выстроившихся в ряд друг за другом. Каждое последующее казалось мне значительнее и скрытнее предыдущего; последние терялись в тени и были недоступны для моего восприятия. Каждое из этих Я имело свои собственные воззрения. Так, например, с точки зрения органической жизни восприятие смерти как конца было верным, но для более высокой ступени познания человек вообще не существовал, а потому и конца быть не могло. Ритмичный пульс Патеры пронизывал собой все: он, с его ненасытной силой воображения, хотел объять все сразу – вещь и ее противоположность, мир – и Ничто. И оттого его творения колебались, как маятники. Им приходилось отвоевывать свой воображаемый мир у Ничто, чтобы, обосновавшись в этом воображаемом мире, покорять Ничто. Но Ничто было упрямо и не поддавалось, и тогда сила воображения начинала гудеть и трещать, и возникали все градации форм, звуков, запахов и красок – и являлся мир. Но Ничто опять поглощало его, мир становился тусклым, блеклым, жизнь сникала, замолкала и распадалась, умирала… превращалась в ничто; и все начиналось заново. Это объясняло, почему все соединяется в целое, почему возможен космос. Все это было проникнуто страданием. Чем выше ты рос, тем глубже уходили твои корни. Ища радости, я одновременно ищу и муки. Ничто – или все. В силе воображения и Ничто крылась первопричина; вероятно, они составляли единое целое. Кто постиг свой ритм, тот может приблизительно вычислить, как долго продлится для него страдание или мука. Заблуждение, противоречие составляют непременное условие жизни. Когда горит мой дом – это одновременно и несчастье, и игра пламени. Страдающий может утешаться тем, что и то, и другое суть плоды воображения. Патера, получавший выгоду с обеих сторон, вероятно, хорошо это знал.

Благодаря родственному биению пульса я научился понимать животных. Вот этот кот плохо выспался, а у того щегла – подлые мысли. Происходящее вокруг отражалось во мне, и эти отражения отныне управляли моими поступками. Шум внешнего мира терзал и оголял мои нервы достаточно долго, чтобы они стали восприимчивыми для впечатлений в мире грез.

Все эти процессы завершаются тем, что человек перестает существовать как вид – в нем больше нет нужды. Этот путь ведет к звездам.

3. Тревожный сон

В ту ночь я заснул, обуреваемый великими мыслями. Но далеко не столь великолепен был мой сон, который я все же хотел бы привести здесь ради его необычности. Я увидел себя стоящим на берегу реки и с тоской вглядывающимся в предместье, которое выглядело обширнее и живописнее, чем наяву. Насколько хватало глаз, тянулось нагромождение мостов, башен, ветряных мельниц, зигзагов холмов – все это было перемешано и слито воедино подобно миражу. Среди этого хаоса мельтешили большие и маленькие, толстые и тонкие фигуры. Пока я так стоял и смотрел, я вдруг почувствовал, что за моей спиной стоит мельник. «Это я его убил!» – прошептал он и хотел столкнуть меня в воду. Но тут моя левая нога, к моему великому удивлению, вытянулась в длину, так что я без усилия смог перешагнуть на другой берег. И тут же услышал вокруг себя многозвучное тиканье и увидел множество плоских часов самых разных размеров – от башенных до небольших кухонных, – которыми был занят целый луг. Мужчина в зеленом кожаном костюме и белом колпаке, напоминающем сосиску, сидел на голом дереве и ловил рыбу в воздухе. Пойманных рыб он развешивал на ветвях, и они вмиг становились вялеными. Появился пожилой тип с ненормально большим туловищем на коротеньких ножках. На нем были только рабочие штаны, заляпанные грязью; по его груди тянулись два вертикальных ряда сосков я насчитал их восемнадцать. – Он со свистом набрал полные легкие воздуха и начал играть на этих сосках, как на аккордеоне, красивые мелодии, попеременно надувая то правую, то левую грудь. При этом он двигался в такт музыке, словно дрессированный медведь, выдыхая воздух толчками. Наконец он перестал плясать, высморкался себе в руки и стремительно вытянул их перед собой. В ту же секунду у него выросла чудовищная борода, в дебрях которой он исчез. В близлежащих зарослях я вспугнул множество жирных свиней: они помчались от меня гусиным строем, становясь все мельче и мельче, пока не скрылись, пронзительно визжа, в мышиной норе у дороги.

За моей спиной у реки сидел мельник – при его виде мне стало не по себе – и изучал огромный газетный лист. После того как он дочитал, а затем сожрал лист, из ушей у него повалил дым, сам он стал медным, поднялся и, придерживая обеими руками отвислый живот, принялся метаться вверх и вниз по берегу. При этом он дико озирался и издавал пронзительные свистки. А потом грохнулся оземь, будто сраженный ударом, побелел и стал прозрачным, и в его внутренностях отчетливо вырисовались два маленьких железнодорожных поезда; они, кажется, преследовали друг друга, с быстротой молнии проезжая кишку за кишкой. Качая головой и несколько ошарашенный, я хотел было предложить мельнику свою помощь, но потерял дар речи при виде шимпанзе, который с немыслимой скоростью насадил вокруг меня сад, причем толстые яблочно-зеленые саженцы моментально взошли в сырой почве, образовав заросли какой-то гигантской спаржи. Я боялся, что окажусь запертым внутри этой живой ограды как в клетке, но был освобожден раньше, чем успел как следует поразмыслить. Мертвый мельник – уже непрозрачный – снес, сотрясаясь в схватках, многие сотни тысяч молочно-белых яиц, из которых моментально развились легионы улиток, которые стали жадно пожирать своего родителя. В воздухе распространился едкий запах копченого мяса, и мясистые стебли стали гнить на глазах, превращаясь в подобие пряжи из фиолетово мерцающих нитей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю