355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред Коллерич » Убийцы персиков: Сейсмографический роман » Текст книги (страница 2)
Убийцы персиков: Сейсмографический роман
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:27

Текст книги "Убийцы персиков: Сейсмографический роман"


Автор книги: Альфред Коллерич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

О манифесте, обвиняющем убийц персиков

Бытие творимое, но не творящее исполняет то, что ему назначено. Оно восходит по каменным ступеням к круглому престолу, его путь идет снизу вверх.

На солнечном диске стола сверкает бытие творимое и творящее. Оно поглощает и рождает блеск, оно возвращается в высшие сферы, в царство утроб, которые суть бытие творящее, но не творимое. Это – тела господ. Это – взоры графа и графини, это – взгляд князя Генриха, чье око увековечило околоцветники сосков Розалии Ранц.

Господа живут в лоне бытия, не творящего и не творимого, они живут в замке, который был дан им от начала времен.

Цёлестин совершает рукотворное дело, к которому призван. Возложив дары кухни, он покидает солнце. Он выходит из замка и трудится как садовник. Он сажает цветы и подрезает кусты. В своем саду он сажает персиковое деревце, будто наделен силой творить.

Он сажает деревце с мыслью о том, что взрастит его для себя и сам соберет плоды.

В оранжерее у подъезда к замку цветут камелии. И высокая сосна стоит перед замком. А за поляной сверкает пруд.

Ночь расступается перед тем днем, который господа всегда празднуют с особой торжественностью.

Позади замка на крышке клоаки лежит Грес.

Фауланд читает книгу об эманациях.

Лениво поворачивается тяжелая парадная дверь, над которой нависает балкон. Цёлестин выходит из замка, шагает вдоль западной стены и наконец прислоняется к ней. Над цоколем, который он ощущает спиной, высится громада замка. Окна горят, слышны голоса господ, их смех повергает в трепет работниц на кухне.

Цёлестин поворачивается. Ладони прирастают к камню, голова зажата между руками.

Подошвы вязнут в песке. Спина напряженно выгибается. На шее вспухают жилы. Впервые в жизни Цёлестин говорит «Нет». Он думает о замке. Он сам хотел бы творить. Он говорит «Нет» словам графини, он говорит «Нет» шуткам князя, он говорит «Нет» его утехе, когда князь пялится на Розалию Ранц, имя которой случайно нашел в своем дневнике. Если бы Цёлестин знал, что, произнося имена господ, он называет лишь имена, ему было бы легче сказать «Нет!». Но он этого не знает. Произнося имена, он окликает тех, кто больше имен, он называет то, что уже непретворимо, ибо есть и пребудет.

Он знает, что звезды красивее теней.

Запах стола пропитал все, что он говорит. Его ладони горят от въевшейся в кожу серебряной и золотой пыли, ведь ему ежедневно приходится чистить утварь, господа так любят блеск. Он знает, что имена, звучащие у него в голове, суть сами господа.

Князь Генрих читал Цёлестину отрывки из своего дневника, где он нашел имя Розалии Ранц.

Князь не мог припомнить, чтобы когда-либо делал запись о Розалии Ранц.

О ее судьбе Цёлестин узнал из рассказа князя.

С тех пор Цёлестина терзает имя Розалии Ранц, имя его сестры.

В нем пылает скрытый жар, это от близости к солнцу.

Цёлестин упирает лоб в камни замка. По ту сторону стоит Грес, он слушает шум «возврата». Им обоим внятен глухой голос, гул пути к клоаке. Лоб Цёлестина пронзают имена, и вместе с ними низвергается то, чем эти имена были. Господа срываются вниз, запутавшись в словах, которые Цёлестин вбивает в стену. Огнем гудящей печи пылает его речь. Огонь играет отблесками на стекле ламп. Розалия Ранц объята пламенем.

Цёлестин говорит Мандлю: «Солнце – это и моя песня». Вот графиня несет фарфоровую собачку старухи Липп. Видишь, на ней распластался Грес. Видишь, как рвется черная бархатка на шее графини. Смотри, старому Гресу возвращено мужское семя, вот старуха рожает сына, который любит клоаку, все изливается, и все едино в смешении. Вот князь Генрих, он виснет, цепляясь за часовой механизм, и изменяет время, это такое время, что изменяет времена. А вот и Цёлестин. Он садится в карету. Ее помчит Криги, самая быстрая лошадь. А на козлах ждет приказа Цехнер. Видишь, графиня ступает на подножку и усаживается у дверцы. Цёлестин закрывает дверцу. Серебряная ручка подается вверх. Обе каретные скамьи обиты голубым бархатом, а на нем сверкают золотые гербы. Эго лилии. Вот Криги рысит по парку, вспархивают фазаны, колеса взрыхляют гравий. Пахнет липовым цветом. Шлейф пыли тянется по аллее, в прорехах кустарника мелькает лиса. Вот я называю имена своих восьмерых братьев и сестер, я называю голод и грозу, застигшую меня, вот и молния, она ударила в дуб и сбила меня с ног. Я открою графине свой сад, я сделаю мир прекрасным садом. Я вспоминаю корабль в заморском порту, где меня скрутила лихорадка. А рядом со мной стоит князь Роберт и протягивает мне виргинскую сигару. Помнишь, какой-то император вошел в ворота замка, а ты преградил ему путь. Смотри: это я, Цёлестин, который творит, я тот, кто я есть и таковым пребуду. Вот карета останавливается перед замком, и я подаю графине руку и говорю с ней. Знай, это будет, мои деревья будут цвести и золотиться персиковыми шарами, и они созреют, и О. соберет их. Мы создаем то, чего у нас не отнять, и мой стол – это солнечный круг, для которого открыты все окна и двери.

Цёлестин стоит у стены. Макс Кошкодер исчезает в темной глубине парка. В замке погашены огни. Цёлестин возвращается в подземелье. В левой руке золотые часы, цепочка с медальоном струится меж пальцев.

Он будет служить графине до последнего дня.

Он будет служить снеди, господам, замку.

Его жизнь в тисках.

Он позволяет медленно казнить себя, это он понял.

Вычеркни себя из жизни. Тогда начнется выздоровление. Сотворенному и не творящему всегда найдется замена. Они сдерут с тебя шкуру, ее дожидается кто-то другой, кому холодно и кто готов быть тенью.

Высокомерие – это груди Розалии Ранц. Но еще выше занесся склонившийся над ними бледный лоб князя с синими венами.

Высокомерием было для Целестина то, что проникло в него из стен замка.

Он, чье имя Цёлестин, хочет быть тем, кем вправе быть.

Утром Цёлестин торчит в серебряной буфетной. Ее окно выходит в коридор, по которому шагают господа. Через волнистое, как стиральная доска, стекло ничего толком не разглядеть. Если с другой стороны к нему приблизится чье-то лицо, возникает дробная и путаная картина: три рта, шесть ушей, три лба, шесть рук.

Цёлестин раскладывает на мягком сукне золотые и серебряные приборы, протирает предмет за предметом. Он извлекает из них блеск. Он ищет солнце.

В золотом блюде он видит свои голубые глаза. Посмотрев на окно, он замечает за стеклом графиню.

Она удаляется и открывает дверь в холл замка. Потом входит в каморку, где позволено прикорнуть Каргелю, когда тот несет ночную вахту у входных дверей. В одном из углов она находит прислоненную к стене пилу, забирает ее и через холл, мимо Каргеля, отворившего тяжелую дверь, выходит на площадку перед входом в замок. Пила висит на согнутой правой руке. Графиня останавливается перед оранжереей и смотрит на замок. Она видит башню и сверкающую жестью вершину.

Глаза созерцают незыблемость. Это – ее незыблемость.

По дороге к пивоварне ей попадается О., который прошмыгивает мимо.

Это по его дорожке идет графиня.

За пивоварней тянутся сады, это – делянки тех, кто служит. Там же и садик, где Цёлестин посадил свои деревья.

О. стоит возле деревьев с созревающими плодами. Его мать елозит коленками по земле, втыкая в грядку новую рассаду. О. видит, как графиня приближается к саду. Он видит пилу, которая бьет ее по ногам.

При появлении графини люди подходят к изгороди – поприветствовать ее.

В принадлежащем ей мире она выискивает то, что ей не принадлежит. Все, что порождено не ее словом, началом начал, украдено у ее слова, которое было в начале.

Черная бархатка кольцом охватывает мир.

Графиня приходит из замка и начинает пилить.

Она распиливает воров, она отсекает чужое. Когда она в саду, О. и его мать не спрашивают, чего она хочет.

Она может хотеть все.

Графиня знает, что деревья посадил Цёлестин.

Персики попадают на круглый стол из южных стран. Ей неугодно, чтобы они росли здесь, где живет она.

Не таков ее закон.

Все, что жило не по ее закону, осмеливалось творить, обречено смерти.

Смерть несут убийцы персиков.

Смерть оберегает их достояние, блюдет чистоту владения.

Графиня берет пилу на изготовку и входит в сад.

Ее речи внятны лишь ей самой.

Вот ведь, говорит она, какая несправедливость вершится, когда фруктовое дерево наполняет своими плодами чужие корзины. Она переходит от деревца к деревцу. Она пилит. Набрякшие подглазья отливают желтизной. Черная накидка, надетая поверх платья, спадает с плеч. Все, кто видит ее, проглотили языки. Ее дело – только ее дело, и она неприступна для вопрошающих. Ее деяние творит несотворимое, сотворенное покоряется деянию.

Когда она покидает сад, ей кланяется О.

Он стоит среди замертво павших деревьев.

Одно за другим он выносит их из сада. Он идет к откосу, поросшему лещиной, и бросает деревья вниз.

Шесть еще не успевших созреть плодов он сует в карман. Это – лакомство для Смолки, Нитки, Желтка, Францика, Щуки и Синьки.

Плоды – порука в том, что не´жники грядут.

С наступлением ночи Цёлестин покидает замок. Позади день, когда убийство персиков приравнялось к убийству кошек. Цёлестин приникает к цоколю и вслушивается. Он должен услышать персики, попавшие в стены замка, хранимые тем, что было всегда.

В Цёлестине гудит пустота, то, чем полнилась его душа, отдано нутру замка, было вытянуто в беготне по ступеням лестниц, растеклось вокруг замка, перешло лужайкам, цветам, следам графа, колесам кареты. То, что жило у него внутри, бегает, слившись с кошками, со стуком графской трости и цоканьем графских сапог. Оно выстреливает из ружей. Виснет на карликовых дубах за пивоварней. Пылает на печных плитах Марии Ноймайстер. То, что он носил внутри, теперь – кожа, внешняя оболочка, по которой ползают и взбираются слова господ. Каждое слово – разверстая пора! Каждое слово – игла!

Сокровенное перелилось в просветы папоротниковых зарослей на острове в пруду. Застыло в кристаллах ледового погреба. Истлевает под мохом колонн.

Из стен исходит обвинительный манифест, осуждение смерти персиков. Пила срезает сук, на котором сидит О. Он падает вместе с нежниками. Крючок их удочки впивается в нутро башни. Бич стегает крышу.

Синька с персиками в руке встает за кафедру, на которую Фауланд всегда кладет свою книгу.

Нежники садятся за круглый стол.

Нежники – это то, чего нет. Они вышли из глаз. Из глаз О. они проникли в замок. Они вели игру против того, что он, мальчик, не мог видеть. Нежники – вот это игра! Они – ивы над ручьем, сплетение ветвей. Они отвечают на все. Они – владение, которое не портит. Они сами по себе. Они шлифуют замок, и он светится. Они скатывают в трубку тень и уносят ее. Они – мысли О., помогающего Цёлестину. Они подают помощь, убивая. Они убивают горы и ступени, клоаку и башню. Они изглаживают все на своем пути. Нежники – плоская равнина, не знающая эха. Золото здесь – просто камень.

Дорога проходит сквозь вещи, она разветвляется под флюгером пивоварни и всегда возвращается к самой себе. Они здесь.

Мы обвиняем смерть персиков, мы обвиняем умерщвление кошек.

Мы срываем черную бархатку, мы ненависть играем на органе, наш гром вздымает своды, мы сотрясаем шестьдесят комнат и сто стен, трубы и лестницы. О. бродит вокруг замка. Он входит в ворота, передние и задние, в ворота господ и ворота нищих. Плиты холла послушно отзываются на его шаги, песок почтительно скрипит под ногами.

Бич нежников – неумолимая змея. Ее держит в руках О., стоя перед замком, из нее до Цёлестина доносится голос шестерых мстителей как ответ на голос восемнадцати господ. Змея творит знание. Она обнажает груди Розалии Ранц, она открывает «Нет» Цёлестина. Из клоаки вырастает дерево, а Грес – господин, ровня господам.

Куры взмывают в небо над птичьим двором князя Генриха. Клювы метят в желтые подглазья. Да будет петух петухом, а курица курицей, и пусть творит всяк, кому охота.

В ноги нежникам, склонившим колени вместе с вами! Всем вниз с башен и колокольных балок! Все братья – в околоцветниках сосков Розалии Ранц!

Пятится чистопородный господин Франц Ксавер Марке, и Синька атакует его в лоб.

Пятится граф, и Синька атакует его в лоб.

Пятится А., и Синька атакует в лоб.

Пятится князь, и Синька атакует его в лоб.

Пятится графиня, и Синька атакует ее в лоб.

Видишь: печать лба расколота пополам.

И придет курица, и придет петух, и склюют они осколки печати. Сначала курица, а потом яйцо.

Загадку разрешило персиковое дерево, в кошачье воскресенье изрекла мудрость Анна Хольцапфель.

Сначала была бархатка, а потом появилась шея.

Сначала – они, нежники.

Сначала – сотворенное, а потом творьба.

Нежники, они – обвинительный манифест. Цёлестин отходит от стены.

Он бредет восвояси и ждет нового дня.

В кошачье воскресенье нежники делят персик.

Обвинительное слово против смерти персиков – это и есть жизнь.

О бугорках на лбу

У Цэлингзара была комната в башне пивоварни. Цэлингзар чаше всего спит днем, а ночью бодрствует, поэтому его редко кто видит.

Он сидел в парке рядом с собакой под большой елью. Он говорил, пес Альф слушал. Когда пришли философы, он прислонился к стволу, пригнув рукой голову собаки, и молчал. Галки кружили вокруг вершины и садились на ветви. На выпиравших из земли приствольных корнях примостились философы, ученые мужи и ученые дамы.

Ночлегом им служил сенной сарай господской усадьбы. Днем же до темноты они вели беседу под большой елью, которую называли елью мыслителей 2.

Первый среди философов носил шляпу, собственноручно вырезанную им из древесного гриба. Он был графом, но не из господской родни. Он входил в ближайшее окружение князя Генриха, который перенял у него принцип полярности.

Под елью шел разговор о системе. Цэлингзару вспомнились те времена, когда в доме родителей он помогал выращивать картофель и не уставал удивляться тому, как из разрезанного старого клубня возникают новые. Рост означал для него последовательную смену весны, лета, осени и зимы и представлялся сетью, опутавшей все познаваемое.

Единаясистема не имела для первого из философов никакой доказательной опоры, равно как и анархия систем. Если Цэлингзар был склонен считать крушение систем неизбежностью, то первый философ напоминал о том, что в реально переживаемом совершается первый мотивированный шаг вне всяких систем, ведущий к доказательству реальности бытия, а стало быть – к построению системы. Альф поднял голову и посмотрел на философствующих супругов Бубу, которые возражали первому философу.

Альф залаял, из кустов выпорхнула стая фазанов, а с верхних ветвей ели сорвались взбулгаченные галки.

Цэлингзар думал о закате философии, в детстве бессонными ночами он прижимал большие пальцы к закрытым векам и погружался в сверкающий поток многокрасочных образов, уносивший его в иные миры.

И часто удавалось распахивать двери в эти пространства. Предметы, находившиеся в комнате, он включал в свои мысленные картины, он переставлял их, а если хотел, вовсе изымал.

Он никогда не открывал оконные ставни. Он не любил никакого света, кроме света своих глаз.

Ему хватало столь короткого сна, что, казалось, он встает, не успев заснуть.

Он обнаружил у себя на лбу какую-то выпуклость и уверял, что сам ее выдумал. Когда же бугорки стали слишком очевидны, он отказался от своего намерения писать. Ему довольно было того, что за него утверждали другие. Позднее он пришел к заключению, что лишь немногие высказываются в его духе. Он ждал от них этого, но оговаривался, что ожидание не есть надежда.

Однажды он сказал, что в мире не может быть берега.

Цэлингзар не умел плавать. Путем расчетов он установил, что для плавания у него слишком велик удельный вес.

В театре герцогини висели вырезанные из дерева головы друзей замка. Среди них – рельефный профиль Цэлингзара. Были резко подчеркнуты благородные линии длинного носа, особенно – благодаря тонкой проработке волнистых прядей, стекающих по затылку. Подбородок несколько выпирал, то же самое можно сказать и об адамовом яблоке. Слева и справа висели другие головы. Они смотрели на герцогиню.

Галерея голов была галереей желаний герцогини.

Одно из желаний состояло в том, чтобы всякая странность вносилась в лелеемый хозяйкой порядок, воспринималась как ею же санкционированное исключение.

К примеру, Фауланду, домашнему учителю, нередко дозволялось больше говорить, чем господам. Когда он отправлялся к гувернантке Шаумбергер, герцогиня вспоминала об особой ванне, предназначенной для него.

Панцнер заменял музыку. Никто в замке не играл ни на одном инструменте. Когда Панцнер рассказывал о музыке, господа прижимались лбами к оконному стеклу.

Цэлинзар уже не имел дела с господами, дабы они согласились с тем, что он живет поблизости. Господам нравилось, что он живет на свой лад.

В летнем домике одного из виноградников, что был поближе к замку, Цэлингзар познакомился с философом Лоэ.

Белокурый Лоэ вырос в доме священника Слатински и должен был стать его преемником. Лоэ учился в городе. Он читал сочинения Плотина. Приезжая на каникулы, он продолжал в жизни то, что познал в учении. Правда, шел при этом обратным путем. Он водился с деревенскими девицами, сидел с ними в беседках и был рад, когда ему перепадал бутерброд потолще. Он часто закрывал глаза и перебирал пальцами свои светлые локоны. Он пел под гитару песни собственного сочинения, все больше – о Лукреции. Пел о том, чему его учил наставник, о том, что стыдится своей телесности, чем вызывал смех молодых крестьянок. Он открывал глаза и поверх девичьих голов погружал взор в гущу виноградной листвы. Лучше всего он пел в церковном хоре вместе с Германом Керном. Он написал реквием для органа и хора. А когда этот опус разучил Кёгль, они пели его дуэтом. Он преклонял колени в зарешеченной ложе верхнего яруса, под самым потолком с ангелами и облаками, и слушал эхо своего разума как вечный образ и силу, воздействие которой он измерял слезами, катившимися при последних аккордах по щекам хористок.

Цэлингзар надеялся, что Лоэ научит его снова воспринимать мир как единое целое. За столом летнего домика он сидел рядом с Лоэ, напротив – князь Генрих и старая Хильда, которой принадлежало это строение. Хильда курила сигары, а князю было приятно, когда она обращалась к нему «Ваше Величество», и он поднимал бокал в виде стеклянного сапога и пускал его по кругу.

Когда кубок дошел до Лоэ, тот склонился над ним и приник к ободку. Затем откинулся и, глядя сквозь стекло на Цэлингзара, сказал, что философ Лейбниц был прав.

Цэлингзар вышел из домика, и его взгляд, скользнув по рдеющему буковому лесу, утонул в долине. Он думал о том, что все существует в его воображении и сам он – плод фантазии, влекомый некоей волной, подхватившей и мир, который он видит.

Потом Цэлингзар долго жил в городе, у Лоэ. Они вдвоем пытались найти зиждительную связь, первооснову, обрести внушаемую ею благоговейную сосредоточенность и возникающую отсюда систему.

Но Цэлингзар вскоре покинул город, так как утратил, как он выразился, «мировидение». Лоэ больше не приходил в замок. А молодухи, которым он когда-то писал песни, посылали к нему своих сыновей.

Цэлингзар вернулся в родительский дом. Вдоль стен его комнаты громоздились синие тетради с его записями. Он перестал их вести.

Кое-что он читал Лоэ. Многим, кто знал его идеи или слышал о них, они казались чрезвычайно важными и, по мнению Лоэ, нуждались в уточнении и критическом разборе.

Он придвинул к стенкам стулья, сверху расстелил одежду, на ней разложил книги. Он желал только читать, поскольку его радовало, что из книг он больше ничего почерпнуть не может.

Оказавшись среди людей, он садился к ним спиной. И все, кто был позади, переселялись в зеркало, которое он держал в руке. За спиной располагался мир, представляемый в зеркале.

Однажды ему удалось увидеть таким образом круглый стол.

Пряча зеркало в карман, он убирал туда же весь мир.

Он уже ничто ни с чем не связывал. Его генеалогическое древо ветвилось как заблагорассудится. Глаза покраснели, и он уже не говорил серьезных речей. Тем не менее в нем нуждались, ему в рот смотрели, будто он может объяснить все, но он не объяснял ничего.

Голос его звучал хрипло. Он начал курить в обществе.

Надолго куда-то пропадал. Однако не давал забыть о себе, так как всегда мог неожиданно появиться.

Единственное, с чем он считался, это – люди, которые для него что-то значили. Он ничего не хотел от них, ни научения, ни выгоды. Он делал их тем, что они для него означали. Ну, скажем, надо было объяснить, что девушка по имени Барбара стала поэтессой. Таким образом, он как бы во что-то вникал и оставлял какой-то след. Но, в сущности, он не хотел и этого.

Он не был шутом гороховым и не лез из кожи вон, чтобы ему позволили делать все, что он ни пожелает. Он просто присутствовал, и от него нельзя было ничего добиться, ибо ничто для него не имело смысла. Он сбивал с толку всех. Он не был привержен ни анархии, ни стабильному порядку. Он бросал все, не успев начать. А если что и делал, то всякое его действие предшествовало мотивации.

Он много говорил, и создавалось впечатление, что противоречие – его главная цель. Настроившись на раздумья, он начинал возиться с прической. Ему было приятно занимать собой мысли других. Умножение представлений о собственной персоне казалось ему лучшим способом утратить идентичность. Там, где ступала его нога, вещи принимали иной вид.

Дети считали его волшебником. Он заставлял исчезнуть то, что было у них перед глазами, хотя все оставалось на своих местах. Он отвращал детские умы от вещей.

Он рассказывал им историю про цыганку, вместе с которой сидел на качалке чертова колеса, и про то, как, сделав двенадцать оборотов и вдруг почувствовав под ногами землю, она сказала ему, что мир неподвижен. Тогда у детей возникло ощущение полета. Они смотрели на Цэлингзара, и его волосы казались им еще длиннее. Они прикасались к ним и обмирали от ужаса, осязая шелковую пряжу.

У него была старая тетка, спать она могла только сидя, так как в лежачем положении у нее кружилась голова. Она считала, что он отнял у нее природную силу тяжести. Некоего Кнаппертсбуша, жившего в доме тетки, он обучал музыке, внушив ему своими рассказами полную иллюзию абсолютного слуха.

Куда бы ему ни вздумалось заявиться, везде его уже ждали, даже в тех случаях, когда никто не мог предположить, что он придет. Он мог приходить в любое время, нередко – в маске или как-то исказив свои черты. Он очень любил природу, находясь у себя дома, но она мало что значила для него, когда он оказывался в ее владениях.

Однажды он купил корову и окрестил ее Линдой. Он ходил с нею на луг и разыгрывал жизнь одного немецкого философа, который делал нечто похожее. Он понял, что никакой философией на этом не разживешься. В те дни ему удалось оспорить метод Картензия.

Величайшую сноровку он проявлял на сенокосе. Косьба была для него одним из самых серьезных видов деятельности.

В его комнате жили мыши. Он часто пускал в нее людей и оставлял помещение без единого источника света. Он не любил лежать вдвоем. Комплект должен был состоять по крайней мере из трех человек. Однажды ночью он превратил француза Жакоте в немца, который начал писать стихи, но при этом не мог отделаться от страха потерять все зубы.

Желая поосновательнее приобщиться к музыке, он стал на время ближайшим соседом одной старой девы по имени Альтдорфер. Она жила в комнате, смахивающей на пещеру. По ней летали пестрые птицы, они проделывали в стенах глубокие дыры. Обои пузырились, лоснились, затертые грязной одеждой.

Посреди комнаты стоял рояль. На нем громоздилась утварь хозяйки. Еду она готовила на маленькой печке. На стене висел шкафчик с выломанной дверцей. Выдвинутые ящики были набиты связками писем. Кое-какие она извлекала на свет божий и читала Цэлингзару, дабы доказать ему, что незабвенный офицер целовал ее только раз. Это было после концерта. Рассказывая о концерте, она прихлопывала черными от угля ладонями, резво перебирала ногами, вставала на носки и опускалась на пятки, заставляя жалобно скрипеть свои туфли. При этом она напевала, свистела и повизгивала. Она вращала тазом, не сходя с места. Сгибалась, выпрямлялась и приседала. Потом возвращалась-таки в мир своей комнаты и от души потешалась над музыкой, которую только что расписывала.

Ей было противно все, что относилось к ее времени. Она еще терпела его, пока получала письма. Как только они перестали приходить, она раз и навсегда облачилась в черное. За один день у нее так сдали глаза, что она уже не различала лиц. Она вовсе не жила воспоминаниями. Хорошо видеть могла только противоречия и сторонилась всего на свете. Она знала, что раньше было еще пакостнее.

Единственным достойным занятием признавалась только игра на рояле. Она считала, что каждому человеку отпущено одно-единственноесчастье. Ее счастьем было музицирование. Она ненавидела тех, кто превращал музыку в дело долга и в мировоззрение.

Не был исключением и самый ценимый ею композитор Франц Лист, дочь которого она знавала. Она познакомилась с его сочинениями, когда им увлекались многие. Она бросила учебу и родительский дом и выбрала затворничество в комнате, ставшей ее пожизненным пристанищем. За год она сыграла всего Листа, потом отказала во взаимности всем, с кем переписывалась, и отгородилась от всего мира.

Цэлингзар вырос на крестьянском дворе в Цалинге. Усадьба занимала холм, а дальше, за лощиной, возвышался другой, сплошь поросший лесом. Цэлингзар видел из окна кровлю дома своей бабушки. В этом доме жила его тетка. Она училась когда-то в нескольких университетах и написала сочинение на тему: «Мы больше не можем требовать от жизни, чтобы она снимала свои покровы».

Эту фразу обдумывал Цэлингзар всякий раз, когда отправлялся к тетке, которой был обязан своим первым именем – Вальтер, и вторым именем – Эрнст: Вальтером звали ее любимого поэта, а Эрнстом друга.

Цэлингзар ждал от тетки разгадок. Когда он останавливался на краю поля и начинал тереть глаза, горевшие от ночных упражнений с большими пальцами, она объясняла ему, что когда-нибудь его цветным стеклышкам откроется воистину вольный простор и ничто не будет заслонять его. Здесь, где он сейчас стоит, его, в сущности, нет, ибо он еще не стал «Я», а то, что он видит или осязает, еще не мир. Но с другой стороны, не заключен же он в стеклянный колпак, из которого не вырваться на волю. Надо только шагать через леса, и пусть его лицо омоет море листьев и трав. И когда-нибудь он выйдет из леса, принуждавшего закрывать глаза.

Для Цэлингзара это было освобождением от боли. Но оставалось смятение – страх перед первым шагом за пределы леса. Нечто подобное он ощутил, когда впервые встал на коньки – это был холодок ужаса. Помнится, он косолапо оттолкнулся и дал выход куражу, который сам в себе возбудил, и двигался все неувереннее по мере того, как остывал запал. Он остановился и дал себе клятву больше никогда не надевать коньки, ибо на всяком достигнутом рубеже приходилось вновь подстегивать себя.

Он упорно не желал оставаться на одном месте. Скамейка перед домом была для него слишком устойчива. Слушая во время долгих прогулок рассказы тетки, которая за толщей туч видела сияющее солнце, могла описать долину, заслоненную горами, и за телесной оболочкой разглядеть все извивы человеческой души, он начинал надсадно кашлять и в конце концов вынужден был слечь в постель.

Отправляясь в путешествия с теткой, он каждый раз ухитрялся одеться по-новому. Так возникало ощущение, что он стал кем-то другим. Если приходилось идти за покупками, он делал все, чтобы его не узнали. И был счастлив, когда его принимали за другого.

От тетки он узнал, что поблизости от родительской усадьбы стоит дом, где родился Франц Лист. Ему захотелось иметь изображение композитора. Какова же была его радость, когда он обнаружил свое сходство с ним – если смотреть в профиль. Еще раньше он, используя сложную методу отражений, нарисовал на стене конюшни силуэтный портрет Гёте, а сам встал на пути солнечных лучей, падавших на стену, чтобы его профиль совпал с гётевским. Он видел себя во множестве различных образов. Он открыл принцип заменяемости. Это побудило его заречься от употребления слова «истина», хотя, живя у Лоэ, он занимался ее поиском.

Все видимое он удваивал с помощью зеркала. Ничто не должно пребывать в неизменном виде. Если в чем-то проявлялись признаки прочных устоев, он не жалел усилий, чтобы ощутить размытость этих устоев. Когда тетка, желая отпугнуть его от подобных поползновений, подарила ему «Закат Европы», она, вопреки своим ожиданиям, доставила ему радость: теперь он имел свидетельство зарождения многих явлений и их преходящего облика.

Однажды, подойдя к дому, где родился композитор, он постоял под его рельефным изображением, выдвинув вперед правую ногу и заложив руки за спину. В этой позе он принял решение начать деятельность на новом поприще, присоединившись к Лоэ.

Цэлингзар называл музыку почитаемого композитора, которую ему лишь изредка хотелось слушать, ответом на пейзаж, а венгерские рапсодии именовал венгерскими респонденциями или отзвуками. Сочинив это выражение, он открыл для себя, что все, чем его усиленно питал опыт натасканных чувств, может восприниматься в гораздо более богатом спектре, если отменить соответствующий язык.

Он размалывал языком сам язык. Сегодня его увлекала мысль о создании собственных языков, завтра все нажитое опытом он выстраивал в строгую цепочку выводов. Он зажигал свечи, стирал светом вещи, он добивался их взаимозаменяемости. Он рассыпал книги, менял местами страницы и вновь склеивал переплеты. Во дворе он не оставил на своем месте ни одного предмета крестьянского хозяйства. На ветви груш он вешал яблоки, вишни и гроздья смородины. Однажды он промучился в трудах целую ночь, чтобы сбить с пути сам проселочный путь. Он полагал, что путаница и смена вещей и связей лучше, чем их изменение. Он отвергал всякое улучшение. Он занимался перестановкой и открыл практическую пригодность родословного древа. Радея чему-то особенному, он исходил из намерения добиться противоположного.

Фройляйн, старой пианистке, казалось, что она обрела в нем последнее воспоминание о музыке. Она подарила ему программку со своим именем и названием исполняемого опуса. Но «Венгерская рапсодия», которую она в ту пору исполняла, была для Цэлингзара делом прошлым. Он вернул старушке программку и избавил ее от последствий слишком затянувшегося недоразумения.

Открывая ее дверь, он был счастлив видеть, как птицы перелетают в его комнату, и уж после этого отходил от двери. Его радовали те мгновения, когда она вставала на пороге и смотрела на него, читавшего, лежа в своей постели.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю