Текст книги "Сафо"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Кастле (усадьба и земельный участок), славившийся своими виноградниками не меньше, чем Нерт или Эрмитаж, переходил без раздела от родителей к детям, но управлял имением младший сын, так как семейная традиция требовала, чтобы старший был непременно консулом. К несчастью, судьба нередко путает карты. И если существовал когда-нибудь на свете человек, совершенно неспособный управлять имением и вообще чем бы то ни было управлять, так это был, конечно, Сезер Госсен, взваливший на свои плечи столь тяжкое бремя, когда ему исполнилось всего только двадцать четыре года.
Распутник, вечно таскавшийся по игорным притонам и прочим злачным местам, Сезер, или Балбес, как его называли в молодости, бездельник, шалопай, выродок, иногда появляющийся в самых строгих семьях, представлял собой своего рода отдушину.
Спустя несколько лет из-за его непрактичности, дурацкой расточительности, из-за его проигрышей в авиньонском и оранжском клубах земля была заложена, подвалы опустошены, урожай продан на корню. Затем в один прекрасный день, чтобы избежать наложения ареста на имущество, Балбес, подделав почерк брата, выдал три векселя на наше консульство в Шанхае – он надеялся извернуться и досрочно выкупить векселя. Однако извернуться ему не удалось, и векселя благополучно прибыли к старшему брату вместе с отчаянным письмом от младшего брата, в котором тот сознавался, что разорил имение и подделал подпись. Консул примчался в Шатонеф и при помощи своих сбережений и приданого жены уладил дело, а затем, окончательно убедившись, что на Балбеса положиться нельзя, отказался от блестящей карьеры и сделался простым виноградарем.
Вот это был типичный Госсен, помешанный на семейных преданиях, резкий и вместе с тем сдержанный, нечто вроде потухшего вулкана, таящего угрозу извержения и запас камней и лавы, трудолюбивый, сведущий в сельском хозяйстве. Благодаря ему Кастле процвел, расширил свои владения до самой Роны, а так как удачи в семье идут одна за другой, то вскоре под сенью миртов в имении появился на свет Жан. И только Балбес слонялся по дому, согнувшись под тяжестью своей вины, не смея поднять глаза на брата, подавлявшего его презрительным молчанием. Он свободно дышал в полях, на охоте, на рыбной ловле, предавался от скуки праздным забавам: ловил улиток, вырезывал из мирта или из тростника чудные тросточки, собирал оливковый сушняк, разводил на пустыре костер, жарил на вертеле дичь и обедал в полном одиночестве. Вечером, ужиная за семейным столом, он не произносил ни слова, хотя на него с ободряющей улыбкой смотрела невестка, жалевшая это заблудшее создание и снабжавшая его карманными деньгами тайком от мужа, который был суров с Балбесом по-прежнему не столько за глупости, какие тот уже успел натворить, сколько в ожидании будущих. И чутье его не обмануло: после того как гроза миновала, фамильная гордость Госсена-старшего подверглась новому испытанию.
Три раза в неделю в Кастле приезжала обшивать семью хорошенькая дочь рыбака Дивонна Абрие, которую мать произвела на свет в ивняке, на берегу Роны, – настоящее речное растение с длинным колышущимся стеблем. Ее маленькую головку украшала трехцветная каталонка, которую она не завязывала, так что можно было полюбоваться ее шеей, такой же смугловатой, как и лицо, нежными ледниками плеч и груди, и вся она напоминала даму из тех Судов любви, что устраивались некогда вокруг Шатонефа, Куртезона, Вакейраса, в старинных башнях, развалины которых все еще осыпаются на холмах.
Это историческое предание не сыграло никакой роли в увлечении простодушного Сезера – у него не было ни идеалов, ни сомнений. Но, будучи сам маленького роста, он отдавал предпочтение женщинам крупным и с первого дня знакомства влюбился в Дивонну. Балбес отлично знал, как нужно вести любовную интрижку в деревне: контрданс на воскресной танцульке, дичь в подарок, а затем при первой же встрече стремительный натиск – и вали ее прямо на лаванду или на солому. Но Дивонна не танцевала, дичь она отнесла на кухню и, крепкая, как один из белых и гибких приречных тополей, отшвырнула соблазнителя на десять шагов. В дальнейшем она заставляла его держаться на почтительном расстоянии с помощью ножниц, которые висели у нее на стальном кольце, прикрепленном к поясу, а он, совсем обезумев от страсти, сделал ей предложение и во всем открылся невестке. Невестка знала Дивонну Абрие с детства, знала, что это девушка серьезная, тактичная, и в конце концов пришла к мысли, что этот неравный брак может спасти Балбеса. Но против женитьбы Госсена д'Арменди на простой крестьянке восстала спесь консула: «Если Сезер женится на ней, я его выгоню…» И он сдержал слово.
Женившись, Сезер ушел из Кастле, поселился на берегу Роны у родителей жены и стал жить на небольшую сумму, которую ему выплачивал брат, а доставляла ежемесячно сердобольная невестка. Маленького Жана мать брала с собой, и всякий раз он приходил в восторг от хижины Абрие – от этой задымленной, своеобразной ротонды, державшейся на одной-единственной прямой, как мачта, подпорке и сотрясаемой то мистралем, то трамонтаной. Когда дверь хижины была отворена, то казалось, что в ее проем, точно в рамку, вставлена невысокая насыпь, на которой сушились сети и сверкало и переливалось оправленное в перламутр живое серебро рыбьей чешуи. Две-три крупные лодки покачивались и поскрипывали у причалов, а там, дальше, – большая, широкая, веселая, искрящаяся река, взъерошенная ветром и набегавшая на острова с купами бледно-зеленых деревьев. Вот когда еще в душе у Жана зародилась любовь к далеким путешествиям, заочная любовь к морю.
Изгнание дяди Сезера длилось года два-три и, пожалуй, так никогда и не кончилось бы, если б не одно семейное событие, если б не рождение близнецов – Марты и Марии. Мать, родив двойню, заболела, и Сезер с женой получили разрешение навестить ее. Затем состоялось примирение братьев, состоялось не по велению разума, а по велению чувства, по всевластному зову крови. Супруги перебрались в Кастле, а так как неизлечимая анемия, вскорости осложнившаяся подагрой, лишила несчастную мать способности передвигаться, то Дивонне пришлось взять в свои руки хозяйство, взять на себя заботу о питании малюток, установить присмотр за многочисленной прислугой, она же должна была два раза в неделю навещать Жана в авиньонском лицее, и это не считая постоянного ухода за больной.
Женщина не только естеством, но и по складу ума, Дивонна восполняла недостаток образования врожденной сметливостью, и эта сметливость в сочетании с чисто крестьянским упорством брала верх над обрывками знаний, случайно застрявших в мозгу ныне укрощенного и послушного Балбеса. Бывший консул свалил на Дивонну все домашние дела, а между тем вести дом становилось все труднее и труднее; заботы росли, а доходы год от году уменьшались: виноградники гибли от филлоксеры. Вся долина была ею поражена, но приусадебный участок еще держался, и усилия консула были теперь направлены к тому, чтобы спасти его путем различных исследований и опытов.
Дивонна Абрие не рассталась со своим головным убором, со стальным кольцом, как у простой мастерицы, держалась скромно, знала свое место – место экономки и сиделки, в самые тяжелые годы избавляла семью от денежных затруднений, по-прежнему окружала больную дорого стоившим уходом, девочки благодаря ей воспитывались, как барышни, плата за учение Жана поступала аккуратно сначала в лицей, потом в Экс, где он изучал право, и, наконец, в Париж, где он заканчивал образование.
Никто не мог понять, да и она сама не понимала, какой чудодейственной бережливостью и рачительностью это достигалось. Но каждый раз, когда Жан переносился мечтой в Кастле, когда он смотрел на бледную, выцветшую фотографию, первая, кого он вызывал в памяти, первая, кого он называл по имени, была Дивонна, простая крестьянка с благородным сердцем, – она пряталась за спиной знати и усилием воли поддерживала ее достоинство. Впрочем, последнее время, с тех пор как он узнал, что собой представляет его любовница, он избегал произносить в ее присутствии это священное для него имя, равно как имя матери и всех своих родных. Ему даже совестно было смотреть на фотографию; ему казалось, что она не туда попала, что ей не место над кроватью Сафо.
Однажды, вернувшись к обеду, он с изумлением обнаружил, что стол накрыт не на два, а на три прибора, а потом с не меньшим изумлением заметил, что Фанни играет в карты с каким-то маленьким человечком, которого он сперва не узнал; когда же человечек обернулся и Жан увидел его светлые глаза, своим выражением напоминавшие глаза дикой козы, нос во все его загорелое и румяное лицо, голый череп и бороду, как у солдата Лиги, он сразу узнал дядю Сезера. На удивленный возглас племянника дядя, не выпуская из рук карт, отозвался:
– Как видишь, я не скучаю – мы играем с моей племянницей в безик.
С его племянницей!
А Жан так тщательно скрывал от всех свою связь! Эта фамильярность ему не понравилась, так же как не понравилось ему и то, что Сезер шептал, пока Фанни хлопотала с обедом:
– Поздравляю тебя, мой мальчик… Глаза… ручки… Королева!..
Дело пошло еще хуже за столом, когда Балбес пустился в откровенности насчет положения дел в Кастле и насчет того, зачем он приехал в Париж.
Предлогом для поездки явилась необходимость получить деньги: когда-то он дал взаймы восемь тысяч франков своему приятелю Курбебессу, и он уже махнул на них рукой, как вдруг нотариус известил его о смерти Курбебесса – «Бедняга!» – и о том, что он хоть сейчас может получить восемь тысяч франков. Но деньги ему могли прислать, истинная причина его приезда, «истинная причина – это здоровье твоей матери, мой милый… За последнее время она очень ослабела, стала заговариваться, все забывает, забывает даже, как зовут девочек. Недавно твой отец вышел вечером из ее комнаты, а она спрашивает Дивонну, кто этот любезный господин, который так часто ее навещает. Обратила на это внимание твоя тетка, все рассказала мне и послала в Париж посоветоваться с Бушро: он ведь когда-то лечил твою бедную мать».
– У вас в семье были ненормальные? – с важным, ученым видом, который она переняла у Ла Гурнери, осведомилась Фанни.
– Нет… – ответил Балбес и тут же с лукавой улыбкой, от которой все лицо его сморщилось, добавил, что в молодости он сам был слегка помешан: – Но мой род помешательства нравился дамам, и меня держали на свободе.
Жан смотрел на них с раздражением. К печали, которую ему причинила грустная новость, примешивалось чувство досадной неловкости оттого, что Фанни с непринужденностью опытной женщины, поставив локти на скатерть и набивая папиросу, рассуждает о его матери, о ее недомоганиях, вызванных критическим возрастом. А этот нескромный болтун выдает одну семейную тайну за другой.
Да, а тут еще виноградники… Пропали виноградники!.. И тот, что при усадьбе, долго не просуществует. Половину тля сожрала, остальное сохранилось чудом, благодаря тому, что за каждой кистью, за каждой ягодкой ухаживают, как за больными детьми, а то, чем поливают, стоит дорого. На беду, консул упрямится, вот что самое скверное: вместо того чтобы пустить плодородную, даром пропадающую землю, на которой торчат сраженные, погибшие кусты, под оливы и под каперсы, он упорно подсаживает новые лозы, а тля их пожирает.
К счастью, у него, Сезера, есть несколько гектаров на берегу Роны, и там виноградники сохранились благодаря обводнению; это замечательный способ, но его можно применять только в низких местах. Сезер уже собрал славный урожай, – правда, винцо не очень крепкое, консул отзывается о нем с презрением: «Водичка!» – но Балбес тоже уперся, и теперь, получив восемь тысяч франков долгу, он купит Пибулет.
– Ты, мальчик, конечно, помнишь, где это: ближайший к нам остров на Роне, ниже того места, где стоит домик Абрие… Но это между нами, в Кастле никто об этом не должен знать…
– И Дивонна тоже, дядюшка?.. – усмехаясь, спросила Фанни.
При имени жены глаза Балбеса увлажнились.
– О, без моей Дивонны я никогда ничего не предпринимаю! Притом она верит в успех моего предприятия и была бы счастлива, если б бедный ее Сезер, начав с разорения Кастле, в конце концов упрочил бы его благосостояние.
Жан затрепетал. Неужели дядюшка будет продолжать свою исповедь и расскажет позорную историю с подлогом? Но провансалец, исполненный нежности к своей Дивонне, заговорил о ней и о том, как он с ней счастлив. А какая она красавица, как великолепно скроена!
– Вы, племянница, как всякая женщина, должны знать в этом толк.
Сезер достал из бумажника ее карточку – он никогда с ней не расставался.
По сыновней привязанности, неизменно звучавшей в голосе Жана, когда он говорил о Дивонне, по материнским наставлениям, какие посылала ему эта крестьянка, по ее размашистому и не очень уверенному почерку Фанни составила себе о ней представление как о типичной сельчанке из департамента Сена-и-Уаза, в косынке, концы которой завязываются надо лбом, и была поражена ее красивым лицом с чистыми линиями, которые высветлял белый гладкий чепец, ладным и гибким станом тридцатипятилетней женщины.
– Да, правда, очень хороша… – каким-то особенным тоном, поджимая губы, заметила Фанни.
– А как скроена! – подхватил помешанный на этом дядюшка.
Все трое вышли на балкон. День выстоял жаркий, цинковая кровля все еще была накалена, а сейчас из одинокой тучки шел мелкий, как из сита, дождик, охлаждавший воздух, весело стучавший по крышам и грязнивший тротуары. Париж радовался дождику. Сновавшие взад и вперед пешеходы, экипажи, долетавший до балкона уличный шум – все это действовало опьяняюще на провинциала, вызывало в его пустой и подвижной, как бубенец, голове воспоминания молодости – лет тридцать тому назад он ведь прожил здесь три месяца у своего приятеля Курбебесса.
– Ну уж и покутили мы тогда, дети мои, уж и погуляли!..
В середине Великого поста они явились ночью на Прадо; Курбебесс вырядился арлекином, а его любовница Морна – продавщицей песенников; кстати сказать, этот маскарад пошел ей на пользу: вскоре она стала кафешантанной звездой. А дядюшка вел за руку подружку парижских студентов, у которой была кличка Цыпочка. Развеселившись при этом воспоминании, дядюшка заливался хохотом, напевал танцевальные мотивы, брал племянницу за талию. В полночь, уходя от них в отель Кюжа – единственный известный ему в Париже отель, – он распевал во все горло на лестнице, посылал воздушные поцелуи племяннице, вышедшей посветить ему, и кричал Жану:
– Берегись, братец мой!..
Как только он ушел, Фанни, на лбу у которой все еще не разгладилась задумчивая складка, вбежала к себе в туалетную и, оставив дверь полуотворенной, с напускной беспечностью сказала собиравшемуся ложиться Жану:
– Послушай! А ведь тетка-то у тебя прехорошенькая… Теперь меня не удивляет, почему ты так часто мне о ней говорил… Наверно, ты кое-что наставил бедняге Балбесу. Впрочем, голова у него только для этого и создана…
Все существо Жана было возмущено… Дивонна, заменившая ему родную мать, воспитывавшая его, когда он был маленьким, одевавшая его!.. Она его выходила, спасла от смерти… Да нет же, она никогда не будила в нем нечистых желаний!
– Ну, ну! – со шпилькой в зубах, скрипучим голосом продолжала Фанни. – Никогда я не поверю, чтобы женщина с такими глазками и такого покроя, как выражается этот болван, утерпела и не влюбилась в красивого блондина с девичьим румянцем на щеках!.. Да будет тебе известно, что мы, женщины, везде одинаковы – что на берегах Роны, что где-нибудь еще…
Фанни произнесла эти слова с полным убеждением; она в самом деле полагала, что женщины – рабыни своих причуд и что ни одна из них не устоит перед первым порывом страсти. Жан защищался, но неуверенно; он обращался к своей памяти, спрашивал себя, наводили ли его когда-нибудь на грешные мысли невинные ласки Дивонны. И хотя он не мог припомнить ни одного такого случая, чистота его привязанности к Дивонне была замутнена, нежная камея была поцарапана.
– А ну посмотри!.. Головной убор твоих землячек…
Она надела на голову и заколола булавкой белую косынку, отчасти смахивавшую на «каталонку», то есть на трехцветный чепчик, какой носят уроженки Шатонефа, и эта косынка прикрыла ее красивые, расчесанные на прямой пробор волосы. Сейчас Фанни стояла перед ним, вытянувшись во весь рост, в батистовой ночной, ложившейся молочно-белыми складками рубашке.
– Ну что, похожа я на Дивонну? – сверкая глазами, спросила она.
О нет, нисколько! Она была похожа на самое себя, и этот ее убор напоминал не чепчик южанки, а шапочку заключенной, которую на нее надели в Сен-Лазаре и в которой, как уверяют, она была особенно хороша, когда послала на суде каторжанину прощальный воздушный поцелуй: «Не горюй, дружочек, счастье нам еще улыбнется…»
И от этой мысли Жану стало так больно, что, как только Фанни легла, он, чтобы не видеть ее, сейчас же потушил свет.
На другой день к ним спозаранку явился с задорным видом, размахивая тросточкой, дядюшка.
– Здорово, ребята! – приветствовал он их тем разухабисто-покровительственным тоном, каким в былое время разговаривал с ним Курбебесс, когда заставал его в объятиях Цыпочки. Казалось, Сезер был еще сильнее возбужден, чем накануне. В этом был повинен, без сомнения, отель Кюжа, но еще больше – восемь тысяч франков, которые лежали у него в бумажнике. Эти деньги ассигнованы на покупку Пибулет – ну да, конечно, – но ведь имеет же он право истратить несколько луидоров и позавтракать с племянницей за городом!..
– А как же Бушро? – спросил племянник; он не мог себе позволить два дня подряд не показываться в министерстве. Условились позавтракать на Елисейских Полях, а затем мужчины пойдут к доктору.
Балбес мечтал совсем не о том; ему мерещилась поездка в Сен-Клу в роскошном экипаже, с изрядным запасом шампанского. И тем не менее они отлично позавтракали на террасе ресторана, затененной лаковым деревом и акацией, под звуки оркестра, сыгрывавшегося в соседнем кафешантане. Сезер болтал без умолку, был чрезвычайно любезен и всячески старался обворожить парижанку. Пробирал официантов, хвалил метрдотеля за то, как у них приготовляют рыбу. Фанни смеялась заливистым, неестественным глупым смехом, она вносила в этот завтрак пошлость отдельных кабинетов, а Госсену это было неприятно, и неприятна была ему та короткость отношений, какая, помимо него, устанавливалась между дядюшкой и племянницей.
Глядя на них, можно было подумать, что они подружились лет двадцать назад. Балбес, расчувствовавшись после десертных вин, говорил о Кастле, о Дивонне и о «маленьком» Жане… Он, Сезер, счастлив, что около Жана такая серьезная женщина, она не даст ему наделать глупостей. Жан обидчив, с ним не так-то легко ладить, и Сезер, тусклыми, маслеными глазками глядя на Фанни и похлопывая ее по плечу, заплетающимся языком давал ей как новобрачной советы.
У Бушро он протрезвел. Да хоть кого отрезвило бы двухчасовое ожидание в доме на Вандомской площади, на втором этаже, в огромных комнатах, высоких и холодных, набитых молчаливыми, пришибленными людьми, весь этот ад человеческого страдания, круги которого они прошли один за другим, переходя из комнаты в комнату, вплоть до кабинета великого ученого.
У Бушро была феноменальная память, и он сейчас же вспомнил г-жу Госсен: десять лет назад, как только она заболела, он приезжал в Кастле на консультацию. Он попросил подробно описать, как протекала болезнь, просмотрел рецепты и тут же успокоил Сезера и Жана относительно мозговых явлений – по его мнению, их вызвали некоторые лекарства. Потом, неподвижный, сдвинув густые брови, нависшие над острыми, пронзительными глазками, Бушро долго писал письмо своему собрату в Авиньон, а дядюшка и племянник, затаив дыхание, прислушивались к скрипу пера, и он заглушал для них весь шум роскошного Парижа. В эти минуты врач представал перед ними во всем своем современном могуществе – могуществе последнего священнослужителя, могуществе, которым обладает предмет наивысших упований, могуществе неодолимого суеверия.
Сезер вышел от него степенный и присмиревший.
– Я поеду в отель за вещами. Понимаешь, мой мальчик, парижский воздух скверно на меня действует… Если я останусь, то непременно наделаю глупостей. Я уеду с семичасовым поездом. Извинись за меня перед племянницей, ладно?
Жан, напуганный ребячливостью и легкомыслием дядюшки, не стал его удерживать. Наутро, проснувшись, он уже благословлял судьбу за то, что дядя вернулся под крылышко к Дивонне, как вдруг к ним вошел Сезер с поникшей головой, в растерзанном виде.
– Боже мой! Дядюшка, что с вами?
Безгласный и одеревенелый, дядюшка плюхнулся в кресло, а затем начал постепенно выходить из оцепенения и признался, что у него была одна встреча, напомнившая ему времена Курбебесса, за встречей последовал обильный ужин, и в одну ночь он спустил в злачном месте все восемь тысяч франков… У него не осталось ни единого су, ничего!.. Как он теперь вернется домой, что скажет Дивонне? А покупка Пибулет?.. И тут, как бы в припадке умоисступления, он заткнул большими пальцами уши, прикрыл глаза и, дав волю своим чувствам, завыл, зарыдал, предался самобичеванию, стал рассказывать о себе, – как видно, южанину хотелось пространной исповедью облегчить свою совесть… Да, он – позор семьи, он – ее несчастье. Ведь можно убивать волков, почему же нельзя убивать таких типов, как он? Если бы его брат не проявил душевного благородства, то где бы он сейчас был?.. На каторге, вместе с ворами и фальшивомонетчиками.
– Дядюшка, дядюшка!.. – пытаясь остановить его, в отчаянии повторял Жан.
Но тот продолжал самозабвенно и упоенно каяться, он рассказывал о своем преступлении во всех подробностях, а Фанни смотрела на него со смешанным чувством жалости и восхищения… Во всяком случае, это человек сильных страстей, – «пропадай все пропадом!» – а она таких любила. Ее доброе сердце болело за него, и первым ее душевным движением было прийти ему на помощь. Но как? Она целый год ни с кем не видалась, у Жана в Париже никаких знакомств!.. Внезапно ее осенило: Дешелет!.. Он малый славный и сейчас в Париже.
– Да мы же с ним почти незнакомы… – возразил Жан.
– Я сама к нему пойду…
– То есть как? Ты… к нему?..
– А что ж тут такого?
Они обменялись взглядами и поняли друг друга. Дешелет тоже был ее любовником, любовником на одну ночь, и она его помнила смутно. Но Жан помнил всех. Ее любовники все до одного помещались у него в голове, как святые в календаре.
– Впрочем, если тебе это неприятно… – слегка смутившись, сказала она.
Но тут Сезер, утихнувший, пока Фанни и Жан переговаривались между собой, устремил на нее испуганный взгляд, выражавший такую отчаянную мольбу, что Жан смирился и скрепя сердце дал согласие…
Каким долгим показался дяде и племяннику этот час, в течение которого они, перегнувшись через балконные перила, все поглядывали, не идет ли Фанни, как тягостны были одолевавшие их мысли, в которых они ни за что не сознались бы друг другу!
– Дешелет далеко живет?..
– Нет, на Римской… Два шага!.. – с бешенством отвечал Жан; ему тоже казалось, что Фанни запаздывает. Он пробовал утешать себя тем, что у Дешелета девизом в любви было: «Никаких завтра», – а еще его успокаивал пренебрежительный тон, в котором инженер говорил при нем о Сафо как о бывшей львице. Но тут же в нем просыпалось самолюбие, и ему даже хотелось, чтобы она понравилась Дешелету, чтобы она пленила его. Ох уж этот старый сумасброд Сезер! По его вине у племянника открылись былые раны.
Наконец из-за угла выпорхнула накидка Фанни. Она вернулась сияющая:
– Все прекрасно… Я достала деньги.
Когда дядюшка увидел перед собой восемь тысяч франков, он заплакал от радости и предложил дать расписку в том, что он в такой-то срок вернет долг с процентами.
– Зачем, дядюшка?.. О вас там не было и речи… Деньги он дал взаймы мне, и должны вы мне, а не ему, отдадите, когда вам заблагорассудится.
– Вы, дитя мое, оказали мне такое благодеяние, что я теперь ваш друг до гроба!.. – не зная, как и благодарить ее, воскликнул Сезер.
И на перроне он со слезами на глазах говорил Жану, поехавшему его проводить, чтобы он опять как-нибудь не застрял:
– Какая она замечательная женщина, настоящее сокровище!.. Смотри же, береги ее!..
Жана злило это приключение; он чувствовал, как цепь, и без того тяжелая, сковывает его по рукам и ногам; его врожденная душевная чистоплотность до сих пор разъединяла и обособляла семью и связь, а теперь все смешалось. Сезер ввел Фанни в курс своих дел, рассказал ей о своих насаждениях, выложил ей все новости Кастле. А Фанни порицала консула за упрямство, которое тот проявлял в вопросе о виноградниках, толковала о здоровье матери, приставала к Жану с непрошеными заботами и советами. Но зато она не заговаривала ни о своей услуге, ни о давнишнем злоключении Балбеса, в котором он ей признался, – о том уроне, который он нанес дому Арменди. Только раз она воспользовалась этим как оборонительным оружием, и вот при каких обстоятельствах…
Возвращаясь из театра, они под дождем садились в экипаж на стоянке возле бульвара. Экипаж, представлявший собой одну из тех колымаг, которые ездят только после полуночи, долго не трогался с места; кучер был сонный, лошадь трясла торбой. Пока Фанни и Госсен ждали, сидя в фиакре, старый кучер, чинивший свой кнут, не спеша подошел к их фиакру, заглянул в окошко и, обратившись к Фанни, осипшим от пьянства голосом, держа веревку в зубах, оказал:
– Здорово!.. Как дела?
– А, это ты!
Она вздрогнула, но тут же взяла себя в руки и шепнула Госсену:
– Это мой отец!..
Что? Ее отец – вот этот плут, тайно от полиции занимающийся извозным промыслом, в забрызганном грязью, перешитом из старой ливреи долгополом сюртуке с болтающимися на ниточке металлическими пуговицами, вот этот плут с одутловатым апоплексическим лицом алкоголика, на которое падал свет от газового рожка и в котором Госсен старался отыскать – хотя бы и в огрубленном виде – правильные, чувственные черты Фанни и ее широко раскрытые глаза – глаза женщины, жаждущей наслаждений?.. Не стесняясь присутствия спутника дочери и словно бы не замечая его, папаша Легран сообщал семейные новости:
– Старуха уже две недели как у Неккера – на ладан дышит… Зайди к ней в один из ближайших четвергов – она рада будет… Ну, а я – слава богу: кузов еще в исправности, кнут держу в руке крепко! Вот только дела идут ни шатко ни валко… Если б тебе понадобился хороший кучер на месяц, тогда бы я поправился… Не нужен? Ну что ж, ничего не поделаешь. Стало быть, пока до свидания!..
Отец и дочь обменялись вялым рукопожатием. Фиакр тронулся.
– Ну? Как тебе нравится?.. – пролепетала Фанни и потом долго рассказывала о своей семье, чего до сих пор тщательно избегала. – Все это до того неприглядно, до того мелко…
Но теперь они с Жаном лучше знают друг друга, можно уже не скрывать.
Родилась она под Парижем, в Мулен-оз-Англе; ее отец, бывший драгун, возил седоков из Парижа в Шатильон; мать была трактирной служанкой: от прилавка к столикам – и обратно.
Фанни не знала свою мать – она умерла родами. Добрые люди, хозяева почтовой станции, заставили отца признать ребенка и отдать его кормилице. Тот здорово задолжал хозяевам и не посмел ослушаться. Когда же Фанни исполнилось четыре года, он стал брать ее с собой, запихивал, как щенка, наверх, под самый брезент, и ей весело было трястись по дорогам, весело смотреть, как с двух сторон бегут им навстречу сверкающие на солнце фонари, как поводят дымящимися боками лошади, а когда темнело – засыпать под завывание ветра и звон бубенцов.
Но папаша Легран скоро начал тяготиться своими отеческими обязанностями. Как ни дешево это ему стоило, а все же надо было кормить и одевать эту соплячку. Затем она мешала ему жениться на вдове огородника, а он уже заглядывался, проезжая мимо, на пузатые дыни, на выстроившиеся в каре кочаны капусты. Фанни очень хорошо поняла, что она отцу помеха. Это была его навязчивая идея, навязчивая идея пьяницы – во что бы то ни стало избавиться от ребенка, и если бы сама эта вдова, славная женщина по имени Машом, не взяла ее под свое покровительство…
– Да ведь ты же знаешь Машом, – сказала Фанни.
– Ах, это та служанка, которую я у тебя видел?..
– Ну да, это моя мачеха… Как она со мной возилась, когда я была маленькая! Впоследствии я решила вырвать ее из лап негодяя мужа и взяла к себе: после того как он прожил все ее приданое, он стал избивать ее, заставлял прислуживать шлюхе, с которой он сошелся… Бедняжка Машом! Она узнала на опыте, что жизнь с красивым мужчиной обходится не дешево… Представь: как я ее ни отговаривала, она все-таки ушла от меня, ушла к нему, а теперь, вот видишь, попала в больницу. Как этот старый мерзавец опустился без нее! До чего он грязен! Морда опухла! Вот только кнут… Ты обратил внимание, как прямо он его держит?.. Иной раз так наклюкается – на ногах не стоит, а кнут держит, как свечу, и уносит его в комнату. Больше он ни на что не годен. «Кнут держу в руке крепко» – это его собственное выражение.
Фанни рассказывала, не придавая никакого значения своим словам, говорила об отце, как о чужом человеке, не испытывая к нему отвращения и не стыдясь его, а Жан слушал и приходил в ужас… Ну и папаша!.. Ну и мамаша!.. И он сейчас же представил себе строгое лицо консула и ангельскую улыбку г-жи Госсен… Фанни наконец почувствовала, что кроется за молчанием ее возлюбленного, какое возмущение вызывает в нем вся эта грязь, в которой он перепачкался, сблизившись с такой женщиной, как она.
– В сущности говоря, – философически заметила Фанни, – в каждой семье свои беды, а мы тут ни при чем… У меня – папаша Легран, а у тебя – дядя Сезер.
VI
«Милый мальчик!
Я тебе пишу, а рука у меня все еще дрожит от великого потрясения, которое мы только что испытали: наши близнятки вдруг исчезли, их не было в Кастле весь день, всю ночь и все утро следующего дня!..
В воскресенье перед завтраком мы обнаружили, что девочек нигде нет. Я их нарядила к ранней обедне, а в церковь должен был пойти с ними консул, и я выпустила их из виду: я не отходила от твоей мамы, а та нервничала, – наверное, предчувствовала беду. Ты же знаешь, что это свойство у нее появилось после того, как она заболела: она предвидит, что должно случиться; чем меньше она двигается, тем больше работает у нее голова.
К счастью для нее, она была у себя в комнате, а мы все собрались в столовой и ждем малюток. Их ищут на огороде, пастух дудит в свою дудку, которой он скликает овец, потом Сезер побежал туда, я – сюда, Русселина, Тардив – все мы носимся по Кастле и всякий раз, когда сталкиваемся друг с дружкой, спрашиваем: «Ну что?» – «Нигде не видать». А потом уже и спрашивать не решались. С замиранием сердца заглядываем в колодезь, в высокие окна сарая… Ну и денек!.. А мне еще надо было каждую минуту забегать к твоей маме и весело улыбаться; я ей сказала, что послала девочек на воскресенье к тете в Вилламюри. Она как будто бы поверила, но поздно вечером сижу я около нее, смотрю в окно на огоньки в поле и на реке – это все искали малюток – и вдруг слышу плач: твоя мама уткнулась в подушку и втихомолку плачет. Спрашиваю, о чем это она. «От меня скрывают, а я все-таки догадалась, – вот почему я плачу…» – отвечает она мне голосом маленькой девочки, который у нее появился после того, как она столько выстрадала. Больше мы с ней ни о чем не говорили, обе ушли в свое горе, ее тревога передавалась мне, а ей – моя…