Текст книги "Сафо"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
В конце октября он сел однажды утром в вагон и, встретившись глазами с девушкой, сейчас же вспомнил встречу в лесу и всю лучезарную прелесть этой женщины-ребенка, образ которой в течение нескольких месяцев стоял у него перед глазами. На ней было то же светлое платье, на котором тогда так красиво играл солнечный свет, пробивавшийся сквозь ветви деревьев, но сегодня она надела еще сверху широкий дорожный плащ. Вагон, книги, сумочка, длинные камышинки и последние цветы – все говорило о возвращении в Париж и о конце дачной жизни. Что она его тоже узнала, это отразила полуулыбка, дрожавшая, точно рябь на воде, на чистой влаге ее глаз. И на одну секунду эти два существа связало невыразимое.
– Как здоровье вашей матушки? – спросил старик Бушро, которого ослепленный Жан сперва не заметил, – Бушро, примостившись в углу, уткнул свое бледное лицо в книгу.
Жан, растроганный тем, что Бушро не забыл его родных и его самого, поспешил ответить на вопрос, но еще больше его умилила девушка, спросившая, как поживают близнятки, – оказывается, они написали ее дяде милое письмо, в котором благодарили его за заботу об их матери… Так она их знает?.. Жан обрадовался. Однако в это утро он был что-то уж очень впечатлителен: узнав, что они возвращаются в Париж, что Бушро должен читать полугодичный курс лекций на медицинском факультете, он сразу загрустил. Вряд ли они еще когда-нибудь увидятся… И поля, проносившиеся в окнах, восхитительные в этот ранний час, показались ему мрачными, точно наступило солнечное затмение.
Паровоз долго гудел. Приехали. Жан раскланялся и тотчас потерял спутников из виду, но при выходе из вокзала они снова встретились, и Бушро – в шуме и толкотне – успел сказать Жану, что с четверга он у себя, на Вандомской площади: «Милости просим на чашку чаю…» Она подала руку дяде, и показалось Жану, что это она приглашает его, но только без слов.
Несколько раз Госсен решал, что пойдет к Бушро, затем перерешал – зачем давать себе пищу для бесплодных сожалений? – но в конце концов предупредил Фанни, что в министерстве предполагается грандиозный вечер, на котором ему необходимо присутствовать. Фанни осмотрела его платье, выгладила ему белый галстук. И вдруг в четверг вечером у него пропала всякая охота. Фанни стала его убеждать, что надо отбыть эту повинность, стала упрекать себя в том, что он из-за нее уж очень засиделся, что с ее стороны это эгоизм, и, наконец переубедив, с милыми шутками принялась одевать его, завязала ему галстук, поправила пробор и все смеялась, что пальцы у нее пропахли табачным дымом, – она поминутно клала на камин и сейчас же снова брала папиросу, – что теперь от него тоже будет пахнуть и что дамам, с которыми он будет танцевать, это удовольствия не доставит. Она была так весело настроена, так нежна с ним, и ему стало стыдно, что он солгал, он уже рад был бы не ехать, посидеть с ней у камелька, но Фанни настояла.
– Я тебе приказываю!.. Это необходимо, – сказала она и ласково выпроводила его в черноту дороги.
Вернулся он поздно. Фанни спала, и лампа озаряла ее крепкий сон точно так же, как три года назад, когда он вернулся домой, столько скверного узнав про свою возлюбленную. Какой он был тряпкой тогда! Вследствие какого душевного вывиха то, что должно было разорвать его цепь, только укрепило ее?.. Тошнота брезгливости подступила ему к горлу. Комната, кровать, женщина внушали ему одинаковое отвращение. Он взял лампу и, неслышно ступая, перенес ее в соседнюю комнату. Ему так хотелось побыть одному, обдумать случившееся!.. А, да ничего не случилось! Почти ничего…
Он полюбил.
В иных словах, которые мы часто употребляем, есть тайная пружинка; нечаянно нажмешь ее – и слово раскрывается перед нами до дна, во всей своей сокровенной неповторимости. Потом оно закрывается, вновь приобретает банальную форму, становится стертым и от привычки и от машинальности употребления обессмысливается. Одно из таких слов – любовь. Те, перед кем свет этого слова хоть раз в жизни воссиял в полном блеске, поймут радостную тревогу, которую Жан – сперва безотчетно – испытывал уже целый час.
Там, на Вандомской площади, в углу гостиной, где они долго беседовали вдвоем, он ощущал лишь безграничное блаженство, им овладело сладостное очарование.
Когда дверь за ним затворилась и он очутился на улице, он на мгновение почувствовал прилив безумного счастья, а затем прилив сменился столь же внезапным упадком сил, таким, что ему казалось, будто из всех его жил кровь вытекла без остатка: «Боже! Что со мной?..» Париж, по которому он шел обратной дорогой, представал перед ним обновленным, волшебным, светозарным, безбрежным.
Да, в этот час, когда бродячие собаки бегают по улицам безвозбранно, когда при желтом свете газовых фонарей грязная жижа в сточных канавах поднимается, растекается, бурлит, ему, любовнику Сафо, осведомленному обо всех видах разврата, представился иной Париж, такой, каким он открывается сверкающей белизною убора девушке, в ушах у которой все еще звучит вальс, оттого что она возвращается с бала, и которой хочется, чтобы эти звуки услышали звезды, – Париж безгреховный, залитый лунным сиянием, Париж, где расцветают девственно стыдливые души… И когда Госсен поднимался по широкой вокзальной лестнице, когда ему предстояло вернуться в нечистое свое жилье, он неожиданно услыхал свой собственный громкий голос:
– Да я же люблю ее!.. Я ее люблю!..
Так он об этом узнал.
– Это ты, Жан?.. Что ты там делаешь?
Фанни, обеспокоенная тем, что не чувствует его рядом с собой, мгновенно просыпается. Значит, надо подойти к ней, поцеловать, наврать ей, рассказать про бал в министерстве, описать красивые туалеты и сообщить, с кем он танцевал. И вот, чтобы избежать этой пытки, главным образом ласк, которых он, весь полный воспоминаний о той, другой, особенно боится, он придумывает, что у него срочная работа – чертежи для Эттема.
– Камин уже не топится. Ты замерзнешь.
– Да нет же, нет…
– Тогда не затворяй двери, чтобы я видела, что у тебя горит свет…
Он вынужден лгать до конца, вынужден разложить на столе чертежи. Затем он усаживается и сидит неподвижно, затаив дыхание, думает, вспоминает и наконец, чтобы закрепить в памяти все до мельчайших подробностей, принимается писать длинное письмо Сезеру, а за окном ночной ветер раскачивает деревья, и слышно, как они скрипят, но уже без привычного шороха листьев, слышно, как гудят прибывающие один за другим поезда, а в клетке с недоуменными вскриками перепархивает с жердочки на жердочку встревоженный светом дрозд.
Жан описывает все: встречу в лесу, встречу в вагоне, то особенное волнение, какое охватило его при входе в залы, – в день консультации они показались ему такими трагическими, такими мрачными-мрачными из-за таинственного шепота в дверях, из-за тех грустных взглядов, какими обменивались пациенты, а в этот вечер, оживленные, шумные, они открылись перед ним длинной блистающей анфиладой. Сам Бушро уже не смотрел своими черными глазами из-под нависших кустистых бровей так строго, так пытливо, так обескураживающе – теперь на его лице появилось спокойное, отечески-добродушное выражение, свойственное человеку, который радуется тому, что у него в доме веселятся.
«Внезапно появилась она, и я уже ничего, кроме нее, не видел… Друг мой! Ее зовут Ирена, она красива, приветлива, волосы у нее золотистые, как у англичанок, ротик детский, всегда готовый улыбнуться… Но только не той невеселой улыбкой, которая так раздражает у других женщин, ее улыбка – это непритворная улыбка молодости и счастья… Родилась она в Лондоне, но отец у нее француз, и говорит она без малейшего акцента, она только чудесно произносит некоторые слова; например, она говорит „дьядья“, и это всякий раз зажигает искорки умиления в глазах старика Бушро. Он взял Ирену к себе, чтобы облегчить своего многосемейного брата, взамен ее старшей сестры, которая два года назад вышла замуж за заведующего той клиникой, где он служит. Ну, а ей врачи не по нутру… Как она меня насмешила рассказом про одного молодого ученого, который имел глупость поставить невесте непременное условие, чтобы они оба торжественно и формально завещали свои скелеты Антропологическому обществу!.. Ирена – перелетная птичка. Она любит корабли, любит море. Один вид корабля, выходящего в открытое море, заставляет сильно биться ее сердце… Во всем этом она, настоящая мисс по своим повадкам, несмотря на ее парижское изящество, признавалась мне с дружеской откровенностью, и я наслаждался звучанием ее голоса, ее смехом, радовался тому, что у нас с ней много общего, радовался внутренней уверенности, что мое счастье – вот оно, здесь, совсем рядом, что мне стоит только протянуть руку – и я схвачу его и умчусь с ним далеко-далеко, куда меня влечет мой беспокойный дух…»
– Да ну, дружочек, ложись!..
Он вздрагивает, замирает, инстинктивно прячет письмо.
– Сейчас, сейчас… Спи!
Он говорит сердито, а затем, вытянув шею, прислушивается к дыханию женщины, не стало ли оно снова сонным, а уловить ему это легко, оттого что они так друг от друга близко… и так далеко!
«…Чем бы это ни кончилось, наша встреча и моя любовь – это для меня избавление. Ты видел, как я живу. Ты понимаешь, хотя я тебе ничего об этом не писал, что с тех пор моя жизнь не изменилась, что у меня не хватало сил вырваться на волю. Но вот чего ты не знаешь: я готов был пожертвовать своим благополучием, своей будущностью, решительно всем ради роковой привычки, ради трясины, в которой я увязал с каждым днем все глубже и глубже. Теперь я нашел, за что мне ухватиться, нашел недостававшую мне точку опоры. А чтобы не потворствовать моему слабоволию, я поклялся в следующий же раз прийти к Ирене не иначе как развязавшимся, свободным… Побег я назначил на завтра…»
Но прошло «завтра», прошло «послезавтра», а побег все еще не осуществился. Недоставало повода, предлога для того, чтобы сбежать, необходима была такая ссора, когда говорят: «Я ухожу», – и уже не возвращаются, а Фанни словно нарочно была кротка, весела, как в первые обманчивые дни их совместной жизни.
Написать: «Все кончено», – без каких бы то ни было объяснений?.. Но такая сумасбродка, как Фанни, на этом не успокоится, она бросится за ним в погоню, будет за ним бежать до его гостиницы, до канцелярии. Нет, лучше сказать все напрямик, убедить ее, что его решение порвать с ней окончательно и бесповоротно, объяснить ей – спокойно, но твердо – причину.
Но, обдумывая этот шаг, Госсен со страхом вспоминал о самоубийстве Алисы Доре. Напротив них, через дорогу, гористый проулок подводил прямо к железнодорожному полотну, а в конце проулка стоял шлагбаум. Соседи иногда для скорости шли этим проулком, а затем по шпалам – это был кратчайший путь к станции. И вот воображению южанина рисовалось, как после разрыва его возлюбленная выбегает за шлагбаум на полотно, бросается под поезд, и поезд волочит ее тело. Этот кошмар преследовал Госсена, и он откладывал объяснение, едва лишь перед его мысленным взором между двумя увитыми плющом стенами вырастал шлагбаум.
Если б еще у него был друг, такой, который мог бы последить за Фанни, побыть с ней первое, самое тяжелое для нее время! Но они, как сурки, зарылись в норку своего сожительства, ни с кем не знались, и, уж конечно, не к Эттема, чудовищным эгоистам, лоснившимся, лопавшимся от жира, совсем оскотинившимся в преддверии своей эскимосской зимовки, несчастная женщина могла в отчаянии и в одиночестве обратиться за помощью.
И все же надо было с ней рвать, и как можно скорее. Несмотря на обещание, данное самому себе, Жан несколько раз был на Вандомской площади и все сильнее и сильнее влюблялся. И хотя ничего еще не было сказано, радушный прием, который ему оказывал старик Бушро, то, как относилась к нему Ирена, ее сдержанная нежность, снисходительность и в то же время нетерпеливое ожидание, когда же он наконец объяснится, – все убеждало его, что медлить больше нельзя. А тут еще эта пытка – лгать Фанни, выдумывать предлоги – и кощунственный переход от ласк Сафо к своей застенчивой, невнятной влюбленности…
XI
Госсен по-прежнему пребывал в растерянности, как вдруг однажды нашел у себя на столе, в министерстве, визитную карточку господина, который приходил к нему сегодня уже два раза, как о том поведал швейцар, исполненный некоторого почтения к нижеследующему перечню званий:
//– С. ГОССЕН Д'АРМЕНДИ, – //
//– президент Общества сторонников обводнения в долине Роны, – //
//– член центрального совета по изучению и охране, – //
//– делегат департамента – //
и т. д. и т. д.
Дядя Сезер в Париже!.. Балбес – делегат, член какого-то там совета по охране!.. Не успел Жан выйти из оцепенения, как появился дядюшка с коричневым, точно сосновая шишка, лицом, с бородой времен Лиги, с воспаленным взглядом, с улыбкой до ушей, но только вместо неизменной бумазейной куртки в рубчик на нем был новенький суконный сюртук, обтягивавший ему живот и придававший этому низкорослому человечку истинно президентское величие.
Зачем он приехал в Париж? Купить водоподъемную машину для обводнения своих новых виноградников, – он произносил слово «водоподъемная» с апломбом, который возвышал его в собственных глазах, – а кроме того, чтобы заказать свой бюст: коллеги непременно хотят украсить им зал заседаний.
– Ты читал? – добавил он скромно. – Они выбрали меня президентом… Моя идея обводнения всколыхнула весь юг… Подумать только: я, я, Балбес, спасаю французские вина!.. Понимаешь, в чем дело: выручают всегда одержимые.
Однако главная его цель – разрыв Жана с Фанни. Видя, что дело затягивается, он решил разрубить этот узел.
– Видишь ли, у меня есть опыт… Когда Курбебесс задумал жениться и оставил свою возлюбленную…
Но, прежде чем начать рассказывать, он расстегнул сюртук и достал маленький пузатый бумажник:
– Сначала освободи меня от этого… Да, да, тут деньги!.. Сними с меня эту обузу…
Не поняв жеста своего племянника, решив, что тот отказывается из деликатности, он напустился на него:
– Да ну, бери же!.. Бери!.. Я горжусь тем, что имею возможность хотя бы частично отплатить сыну за то, что когда-то сделал для меня отец… И Дивонна на этом настаивает. Она в курсе дела, и до чего же она рада, что ты хочешь жениться, что ты наконец смахнешь эту старую пиявку!
Жан подумал, что после той услуги, какую его возлюбленная оказала Сезеру, ему, пожалуй, не следует обзывать ее «старой пиявкой», и не без горечи ответил:
– Возьмите бумажник, дядюшка… Вы знаете лучше, чем кто-либо, как равнодушна к деньгам Фанни.
– Да, она была хорошая девушка…
Эти слова прозвучали у Сезера как надгробная речь. А затем он, стянув у левого глаза гусиную лапу морщин, подмигнул Жану:
– А деньги ты все-таки спрячь… В Париже столько соблазнов, что я предпочитаю, чтобы они лежали у тебя, а не у меня. Ну, а потом, для разрывов деньги нужны так же, как и для дуэлей…
Тут Сезер встал и объявил, что он умирает с голоду и что такой сложный вопрос лучше обсудить с вилкой в руке, за едой. Южане говорят о женщинах не иначе как с шутливой легкостью.
– Между нами, мой мальчик…
Они сидели в ресторане на Бургундской, и дядюшка, с подвязанной под горло салфеткой, блаженствовал, зато племянник жевал неохотно и вяло.
– …ты все воспринимаешь чересчур трагически. Я знаю: трудно нанести первый удар, объяснение нудно. Но если тебе это не под силу, не заводи никаких разговоров, поступи так, как поступил Курбебесс: Морна ничего не знала до самой его свадьбы. Вечером он простился с невестой, заехал за певичкой в кабачок и отвез ее к ней домой. Ты скажешь, что честные, порядочные люди так не поступают. Ну, а если ты не любишь скандалов, да еще если имеешь дело с такими ужасными женщинами, как Паола Морна?.. Около десяти лет статный, красивый малый дрожал от одного взгляда этой черномазой пигалицы. Хочешь отцепиться – хитри, маневрируй…
Так вот как принялся за дело Курбебесс.
Накануне свадьбы Курбебесса, пятнадцатого августа, следовательно, в праздничный день, Сезер предложил малышке половить рыбу в Иветте. Курбебесс должен был к ним присоединиться с тем, чтобы вместе пообедать, а вернуться все трое предполагали на другой день вечером, в час, когда в городе улетучится праздничный запах пыли, порохового дыма и горючей жидкости для плошек. Сказано – сделано. Сезер и Морна лежат на траве, на берегу извивающейся и сверкающей между пологими берегами речушки, благодаря которой так зелены окрестные луга и так густолиственны ивы. После рыбной ловли – купанье. Паола и Сезер не первый раз купались вместе – вообще отношения у них были простые, приятельские, товарищеские. Но сегодня маленькая Морна, ее голые руки и ноги, ее литое тело – тело берберийки, формы которого обрисовывал прилипший к нему купальный костюм… А что, если Курбебесс нарочно отправил их сюда вдвоем и тем самым предоставил Сезеру свободу действий?.. Бой-баба!.. Она оглянулась и, посмотрев на него в упор, строго проговорила:
– Имейте в виду, Сезер, что у вас ничего не выйдет.
Он отступил из боязни испортить дело, но сказал себе:
«Ладно! После обеда!»
Обедали они, оба – в отличном расположении духа, на деревянном балконе трактира, между двумя флагами, которые хозяин вывесил в честь Пятнадцатого августа. Было тепло, приятно пахло сеном, сюда доносились барабанная дробь, треск взлетающих ракет, звуки духового оркестра, обходившего улицы.
– Противный Курбебесс! Что же он не приехал?.. – с разгоревшимися от шампанского глазами, потягиваясь, говорила Морна. – Мне хочется вечером повеселиться.
– А я на что?
Прислонившись рядом с ней к балконным перилам, еще горячим от солнца, он несмело, в виде пробы, обнял ее за талию.
– О, Паола, Паола!..
На этот раз певичка не разгневалась, а засмеялась, да так заразительно, так от души, что он не мог не последовать ее примеру. Еще одна атака была точно так же отбита ею вечером, когда они вернулись с гулянья, натанцевавшись и вволю наевшись макарон. Комнаты у них были смежные, и она, прильнув к переборке, напевала: «Ты слишком мал, ты слишком мал…» – и проводила обидную для него параллель между ним и Курбебессом. Ему стоило немалых усилий сдержаться и не пустить ей в ответ: «Вдовушка Морна!» – но это было преждевременно. Ну, а на другой день, когда им был подан вкусный завтрак, Сезер, видя, что Паола нервничает и волнуется из-за того, что ее милый все не едет и не едет, не без удовольствия посмотрел на часы и торжественно объявил:
– Двенадцать часов. Все кончено…
– Что кончено?
– Он обвенчался.
– Кто?
– Курбебесс.
Шлеп!
– Ах, мой друг, что это была за оплеуха!.. Сколько ни было у меня любовных похождений, а такой я никогда не получал. Паола срывается с места. Но до четырех часов – ни одного поезда. А в это время изменник катит с молодой женой по Парижско-Лионско-Марсельской железной дороге в Италию. Паола в исступлении – и ну кусаться, и ну царапаться, и ну тузить меня, а я возьми да и запри дверь на ключ!.. Потом в меня полетела посуда, а в конце концов с Паолой приключился страшный нервный припадок. В пять часов ее укладывают в постель, дежурят около нее, а я, весь в царапинах, как будто только что выскочил из тернового куста, бегу за врачом в Орсе… В таких случаях, точно так же как на дуэли, необходимо иметь под рукой врача. Солоно мне тогда пришлось: бежать на голодное брюхо, по дикой жаре!.. Поздним вечером я привел наконец врача… Подходим к трактиру, слышим шум толпы, под окнами народ… Царь небесный! Она покончила с собой? Кого-нибудь убила? От Морна скорей этого можно было ожидать… Пускаюсь рысью – и что же я вижу?.. Балкон украшен венецианскими фонариками, певичка уже успокоилась и, во всем своем великолепии, завернувшись в знамя, на празднике империи во все горло распевает «Марсельезу», а народ внизу рукоплещет ей. Так кончилась, мой мальчик, связь Курбебесса. Нельзя сказать, чтобы она оборвалась сразу. После того как ты десять лет пробыл в рабстве, некоторое время не мешает быть начеку. Но все-таки самый страшный удар я принял на себя и, если хочешь, приму еще один такой удар ради тебя.
– Ах, дядюшка, Фанни – совсем другой породы!
– А, чепуха! – сказал Сезер и, открыв пачку папирос и поднеся ее к уху, чтобы удостовериться, не отсырел ли табак, добавил: – Не ты первый ее бросаешь…
– Да, это верно…
Теперь Жан с радостью ухватился за это обстоятельство, которое так его мучило всего лишь несколько месяцев тому назад. Вообще дядюшка и его смешной рассказ несколько успокоили Жана, но его душа не мирилась с ложью, с двойным обманом, тянувшимся уже не один месяц, с двойной игрой, – дальше так продолжаться не может, да и чего еще ждать?
– Ну, так что же ты надумал?..
Жан бился в силках сомнений, а тем временем член совета по охране поглаживал бороду, изображал на своем лице улыбку, принимал величественные позы, приосанивался, затем небрежным тоном спросил:
– Он живет неподалеку?
– Кто?
– Скульптор Каудаль, – ведь ты советовал заказать бюст ему… Хорошо бы пойти к нему вдвоем и сторговаться…
Каудаль, отчаянный скряга несмотря на всю свою знаменитость, так и не расстался с мастерской на улице Асса, где он одержал первые победы. Дорогой Сезер расспрашивал Жана, сколь велики художественные достоинства работ Каудаля: он-то, мол, понимает, что Каудаль – величина, но дело в том, что членам совета хочется, чтобы это было из ряду вон.
– Не беспокойтесь, дядюшка! Уж если Каудаль согласится…
И Жан пошел перечислять звания и отличия скульптора: академик, награжден орденом Почетного легиона, уйма иностранных орденов. Балбес выпучил глаза:
– И вы с ним друзья?
– Еще какие!
– Вот что значит Париж!.. Тут легко заводить приятные знакомства.
Госсену, однако, стыдновато было признаться, что Каудаль – бывший любовник Фанни и что это она познакомила их. Сезер словно угадал его мысли:
– «Сафо», которая у нас в Кастле, это его работа?.. Стало быть, он знает твою любовницу, – не поможет ли он тебе порвать с ней? Академия, Почетный легион – на женщину это все действует…
Жан ничего ему не ответил, – быть может, он и сам призадумался, не воспользоваться ли ему влиянием первого возлюбленного Фанни.
А дядюшка продолжал с добродушным смешком:
– Кстати, ты знаешь, бронзовый отливок уже не стоит в кабинете твоего отца… Когда Дивонна узнала, когда я имел неосторожность сказать ей, что это твоя любовница, она решила убрать его оттуда… Принимая во внимание упрямство консула, его нелюбовь к малейшим перестановкам, да еще при условии, чтобы он ничего не заподозрил, это было не так-то просто… Ну, уж если женщина… Дивонна так ловко действовала, что теперь на камине у твоего отца красуется господин Тьер, а бедная Сафо валяется в пыли в Комнате Ветров вместе со ржавыми каминными решетками и старинной мебелью. Кроме того, ей здорово досталось при переносе: пострадала прическа и отбита лира. Наверно, это Дивонна по злобе.
Они пришли на улицу Асса. Скромный, труженический вид этого города художников, этих мастерских с широкими, как ворота сараев, дверями, на которых значились номера мастерских, всеми окнами выходивших на длинные дворы, в самой глубине коих стояли казарменного типа школьные здания, откуда беспрерывно доносилось монотонное чтение, заставил президента обводнителей вновь усомниться, так ли уж талантлив человек, занимающий столь убогое помещение. Но, войдя к Каудалю, он сразу понял, с кем имеет дело.
– Ни за сто тысяч франков, ни за миллион!.. – завопил скульптор при первых же словах Жана и, не без труда подняв свое громоздкое тело с дивана, на котором он валялся среди беспорядка неприбранной мастерской, продолжал: – Ага! Бюст!.. Прекрасно!.. А теперь смотрите сюда. Видите эту груду мелких кусков гипса?.. Это я только что ударом молотка разбил фигуру, которая должна была быть выставлена в Салоне… Вот что значит для меня скульптура, и какой бы интерес ни представляла физиономия господина… господина?..
– Госсена д'Арменди… президента…
Дядюшка начал перечислять свои титулы, но уж больно много их у него было, – Каудаль прервал его и заговорил с Жаном:
– Посмотрите на меня, Госсен… Как по-вашему, очень я постарел?..
Да, он не выглядел моложе своих лет при свете, падавшем сверху на складки, впалости и пятна его помятого, усталого лица, на его львиную гриву с пролысинами, как на старом ковре, на отвислые, дряблые щеки, на усы как будто бы из металла, с которого соскребли позолоту, – Каудаль уже не видел смысла в том, чтобы завивать их и красить… Зачем?.. Юная натурщица Кузинар от него ушла.
– Да, голубчик, ушла с моим формовщиком – грубое животное, но ему только двадцать лет!..
Он произнес эти слова со злобной иронией и отшвырнул ногой скамейку, которая стояла у него на дороге и мешала ходить из угла в угол. Остановившись перед зеркалом в медной оправе, висевшим над диваном, он состроил отвратительную гримасу.
– Какой же я урод, какая же я развалина! Свислости, подгрудок, как у старой коровы!..
Он схватил себя за шею и комически-жалобным тоном прозорливого старика, оплакивающего свою красоту, проговорил:
– А ведь на будущий год я горько пожалею, что я уже не такой, как сейчас!..
Дядюшка был огорошен. Вот так академик! Сам себе показывает язык, выбалтывает всю подноготную своих интрижек! Значит, ненормальных можно найти везде, даже в Академии. Восторг Сезера перед великим человеком умерялся сочувствием к его слабостям.
– Ну, а как Фанни?.. Вы все еще в Шавиле?..
Внезапно утихнув, Каудаль сел рядом с Жаном и фамильярно хлопнул его по плечу.
– Ах, бедная Фанни! Нам недолго осталось жить вместе…
– Вы уезжаете?
– Да, скоро… И еще до отъезда женюсь… Я вынужден оставить ее.
Скульптор засмеялся злорадным смехом.
– Браво! Я удовлетворен… Отомсти за нас, мальчик, отомсти этим мерзавкам. Бросай их, обманывай – пусть негодяйки поплачут! Все равно тебе не причинить им столько зла, сколько они причиняют мужчинам.
Дядя Сезер торжествовал:
– Вот видишь! Господин Каудаль совсем не так мрачно смотрит на вещи… Можете себе представить: этот младенец… Его удерживает страх, что она покончит с собой!
Жан чистосердечно признался, что на него произвело сильное впечатление самоубийство Алисы Доре.
– Э, нет, там совсем другое дело!.. – живо возразил Каудаль. – Алиса была печальное, хрупкое существо, руки у нее висели, как плети… Неговорящая куколка… Дешелет ошибался – она покончила с собой не из-за него… Это – самоубийство от усталости, оттого, что надоело жить. А чтобы Сафо покончила с собой?.. Не на такую напали… Любить для нее ни с чем не сравнимое наслаждение, и она сгорит без остатка, дотла. Она из породы «первых любовников», которые так и не меняют амплуа: у них давно уже нет ни зубов, ни ресниц, а они все играют роли первых любовников… Посмотрите на меня… Разве я когда-нибудь наложу на себя руки?.. Как бы я ни горевал, а все-таки я знаю: уйдет от меня эта – я возьму другую, на мой век хватит… Ваша любовница рассудит, как я, да она и всегда так рассуждала… Правда, она уже не молода, теперь ей придется труднее.
Дядюшка все еще ликовал:
– Ну что, успокоился?
Жан промолчал, но его сомнения рассеялись, и решение он принял твердое. Дядюшка с племянником направились было к выходу, но скульптор окликнул их и показал фотографию, которую он обнаружил на пыльном столе и сейчас вытирал рукавом.
– Поглядите! Вот она!.. Ведь до чего красива, мерзавка!.. Божественно хороша!.. Какие ножки, какая грудь!
Убийственен был контраст между его горящими глазами, страстным голосом и старческой дрожью толстых пальцев, которыми он держал невидимую стеку, а под пальцами у него трепетали улыбчивые черты и дышали юной прелестью ямочки натурщицы Кузинар.
XII
– Это ты?.. Как ты сегодня рано!..
Она подбирала в саду яблоки, прямо себе в подол, но, увидев его, бросилась к нему и, слегка обеспокоенная смущенным и вместе с тем развязным видом своего возлюбленного, взбежала на крыльцо.
– Что с тобой?
– Да нет, так, ничего… Сейчас самый солнцепек… Давай воспользуемся тихой погодой и погуляем вдвоем в лесу!.. Хорошо?
У нее вырвался крик уличного мальчишки – так она всегда выражала удовольствие:
– Ух ты!..
Больше месяца они не ходили гулять из-за ноябрьских бурь и дождей. В деревне не всегда приятно. Порою жизнь в деревне напоминает жизнь в Ноевом ковчеге, вместе со всякой тварью… Сегодня были приглашены к обеду Эттема, и Фанни пошла на кухню распорядиться. В ожидании Госсен, стоя на Лесничьей дорожке, окидывал домик, согретый мягким светом ненадолго вернувшегося лета, и деревенскую улицу с ее длинными замшелыми плитами тем запоминающим, цепким прощальным взглядом, каким мы охватываем места, которые нам предстоит покинуть.
Окно в столовой было раскрыто, и до слуха Госсена доходили вокализы дрозда вперемежку с распоряжениями, которые Фанни давала прислуге:
– Смотрите не забудьте: в половине седьмого… Сначала подавайте цесарку… Ах да, сейчас я вам выдам чистую скатерть и салфетки…
Ее звонкий, веселый голос покрывал потрескиванье дров в печке и пенье дрозда, обрадовавшегося солнцу. А у Жана, знавшего, что их дому осталось жить не более двух часов, от этих праздничных приготовлений больно сжималось сердце.
Был момент, когда ему хотелось войти и все ей сказать, но он убоялся ее криков, убоялся горячей сцены, свидетелем которой стал бы весь околоток, убоялся скандала, который всполошил бы и верхний и нижний Шавиль. Он знал, что если она разбушуется, то уже не помнит себя, – вот почему он остановился на своем решении увести ее в лес.
– А вот и я!..
Она легко сбежала с крыльца и, взяв его под руку, предупредила, что под окнами соседей надо идти быстрей и говорить шепотом, а то как бы не увязалась Олимпия и не испортила хорошую прогулку. Успокоилась она, только когда они, пройдя улицу и железнодорожное полотно, свернули налево, в лес.
Стоял теплый, ясный день. Солнечный свет смягчался серебристым туманом, зыблившимся в воздухе, увлажнявшим его и цеплявшимся за кустарник, за деревья, а на самых верхушках среди уцелевших золотых листьев виднелись сорочьи гнезда, зеленели шапки омелы. Протяжно кричала какая-то птица, напоминая своим криком скрип подпилка; словно дровосек топором, стучал клювом дятел.
Жан и Фанни шли сейчас медленно, оставляя вмятины на мокрой после осенних дождей земле. Ей стало жарко от быстрой ходьбы, щеки у нее разрумянились, глаза блестели, она остановилась и сняла подарок Росы, дорогой, но непрочный остаток былого великолепия – длинную кружевную мантилью, которую она, выходя из дому, накинула на голову. То дешевое черное шелковое платье, лопнувшее под мышками и по швам, которое было на ней сегодня, она носила уже три года. Когда же она, перепрыгивая лужу, приподнимала его, видно было, что каблуки у нее на ботинках стоптаны.