Текст книги "В маленьком мире маленьких людей"
Автор книги: Алейхем Шолом-
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
И Макар принадлежит к числу тех клиентов Мордхай-Носона, которые ведут с ним дела на веру. Макар – его давнишний покупатель, еще с той поры, когда он был не Макаром Павловичем, а Макаркой, которому Мордхай-Носон, бывало, не хотел поверить и нитки в долг; он с ним не особенно церемонился и говорил просто:
– Дающий деньги берет хлеб – ваши гроши, наш товар.
Позднее, когда Макар приобрел кое-какой вес в управе, Мордхай-Носон открыл ему кредит, конечно, под расписку, под векселек, говоря при этом с улыбочкой и мешая русскую речь с древнееврейской:
– Не обижайтесь, панич, машкн[45]45
Залог (иврит).
[Закрыть] в кармане – шолом[46]46
Мир (иврит).
[Закрыть] в доме…
Еще позднее, когда у Макара появилась кокарда и пелерина, Мордхай-Носон открыл ему широкий кредит. И теперь, когда Макар Павлович входит в мануфактурный магазин, Мордхай-Носон пододвигает ему скамейку и наделяет его титулом «ваше высокоблагородие». Макар сидит, широко развалившись, заложив нога на ногу, курит папиросу и беседует с Мордхай-Носоном запросто, на «ты», но вполне дружелюбно:
– Эй, послушай, Мордхай-Нос!
А Мордхай-Носон стоит перед ним с притворным благодушием, с лицемерной почтительностью, в то же время думая про себя: «„Большой господин“, и откуда ты только взялся такой?» А этот «большой господин» заводит разговор о евреях, о еврейских махинациях, о шахер-махерстве, то и дело прерывая себя громким смехом, сопровождаемым каким-то странным кашлем, который отдается у Мордхай-Носона как удар железного аршина под самое седьмое ребро. Но внешне богач сдержан и улыбается поганой деланной улыбочкой, такой, что посмотри в эту минуту Мордхай-Носон в зеркало – он стал бы сам себе противен.
Разговоры «большого господина» обычно вертятся вокруг таких вещей, которые занимают Мордхай-Носона, как прошлогодний снег, – в одно ухо вошло, в другое вышло; но понемногу Макар переводит разговор на такое, что Мордхай-Носону уже и слушать невмоготу. Правда ли, спрашивает Макар, что евреи каждую субботу проклинают в синагоге все иные народы и призывают на них погибель, что они сплевывают, упоминая церковь, что по выходе христианина из еврейского дома за ним вслед выливают помои? Говорит он и всякий иной вздор, ни с чем не сообразные глупости.
Мордхай-Носон пытается уклониться от этих разговоров, перебивает Макара расспросами – об управе, о коробочном сборе, о свечном сборе. Какое там! Макар ни в какую не дает себя заговорить, хоть кол на голове теши! Он подступает к Мордхай-Носону – пусть раз навсегда скажет, пусть признается. Мордхай-Носон пробует отделаться шуткой и спрашивает: «Где это его высокоблагородие штудировал такие еврейские законы?» Макар глядит ему прямо в глаза и прибегает к уловке: задает вопрос вдруг, неожиданно, так сказать, припирает к стене:
– Ну а кровь?
– Какая кровь?
– В Пасху?.. На мацу?.. А?..
В ответ и Мордхай-Носон отыскивает верное средство – легонько трогает господина за плечо, гладит его пелерину и с гаденьким смешком заискивающе говорит: господин, мол, большой шутник, хе-хе-хе! И когда господин поднимается и уходит, Мордхай-Носон в похвалу ему высказывает соображение, что «большой господин» – трудный господин, то есть нельзя про него сказать, что он головорез, Боже упаси! Он просто собака, собачий сын…
Однажды – было это в субботу днем – богач Мордхай-Носон сидел у себя дома, углубленный в «Поучения отцов»; вдруг открылась дверь и вошел… Макар Холодный! Вначале наш богач сильно удивился, вроде даже испугался: с чего это «большой господин» нагрянул после обеденного сна? Однако тут же изобразил на лице дружелюбную мину, с улыбкой попросил гостя сесть, а сам снял с себя субботнюю шапку, остался в ермолке и крикнул жене:
– Теме-Бейля! Где ты там? Подай-ка нам чего-нибудь пожевать!
Макар отмахнулся:
– Не нужно. Меня привело к тебе дело. Это – секрет…
Услышав слово «секрет», Мордхай-Носон вскакивает и намеревается замкнуть дверь, но Макар берет его за руку:
– Не надо, это не такой секрет, чтобы нужно было запираться. Хочу тебя спросить об одной вещи – ты человек умный и честный, от тебя я узнаю истинную правду.
Мордхай-Носон самодовольно гладит свои пейсы, комплимент так ему по вкусу, что глаза застилает маслянистая пелена, он тает от удовольствия и очень жалеет, что никого при этом нет.
– Ты слышал, вероятно, об истории с девушкой? – спрашивает Макар и глядит ему прямо в глаза, как следователь.
Мордхай-Носон, точно заяц, настораживает уши:
– С какой девушкой?
– С девушкой, которую евреи зарезали, отцедили ее кровь и спрятали на Пасху.
Сначала Мордхай-Носон закатывается своим дробным смехом – хе-хе-хе! Потом лицо его бледнеет, зеленеет, а глаза загораются огнем.
– Ложь и клевета! – говорит Мордхай-Носон, трясет головой, и пейсы его качаются.
– Позволь, в газетах пишут! – говорит Макар и не сводит с него глаз.
– Газеты брешут, как собаки! – выкрикивает Мордхай-Носон.
– Газеты пишут, что имеется протокол, – настаивает на своем Макар, – я сам читал, что имеется протокол.
– Подлая ложь! – кричит истошно Мордхай-Носон, трясет головой в ермолке, и пейсы у него дрожат.
– Что подлая ложь? – спрашивает Макар, багровея от злости. – То, что я рассказываю? Или то, что написано в протоколе?
– Все ложь и клевета! Все! От начала до конца! Ни на волос правды!
Мордхай-Носон при этом машет руками, кривит лицо, моргает глазами, трясет пейсами и весь дрожит от негодования. Макар никогда не видел его таким злым и сделал окончательный вывод: не зря этот еврей так возбужден; по-видимому, то, что о них говорят, – действительно правда; иначе почему он кричит, почему выходит из себя? Но какова, скажите, наглость еврея – назвать все, что написано, подлой ложью! И Макар Холодный в великом гневе встает, напяливает на себя фуражку с кокардой и говорит:
– За свои слова ты ответишь, я тебе их припомню!
Макар устремляется к двери. Мордхай-Носон тотчас встает и бежит следом за ним – он уже жалеет о случившемся и хочет ублаготворить, вернуть назад Макара.
– Пан!.. Ваше высокоблагородие!.. Макар Павлович!.. Макар Павлович!..
Дело – дрянь! Макар Павлович ушел, и богач Мордхай-Носон вне себя от огорчения. Его грызет сомнение – а не сказал ли он и в самом деле чего-либо лишнего? Черт занес сюда этого Макара! А тут еще словно назло явилась Теме-Бейля и пристала к нему – пусть скажет: что здесь делал «большой господин»? Почему он так скоро ушел? Почему он так сильно хлопнул дверью?
– Поди спроси его! – раздраженно ответил Мордхай-Носон.
– Полюбуйтесь-ка! Как это он, скажите на милость, злится! С какой ноги ты сегодня встал и что за сон тебе приснился?
– Кочан капусты!!! – Богач Мордхай-Носон рявкнул так, что жена чуть в обморок не упала, да и сам он испугался своего голоса, а служанка, чернявая женщина, прибежала из кухни, ни жива ни мертва, с воплем:
– Погибели на вас нет! Вы же меня насмерть перепугали!
Теме-Бейля налетела на нее, размахивая кулаками, Мордхай-Носон накинулся на них обеих, и дело завершилось таким скандалом, который описывать здесь вовсе ни к чему.
Глава восьмая
Касриловка спешит в путь
Началась для Касриловки пора бедствий, страданий и напрасных страхов. Никто не мог понять, почему Макар Холодный стал еще большим евреененавистником, чем был, и почему он перестал бывать в магазине богача? Сам богач, видимо, стыдился об этом рассказывать, он проглотил эту историю молча, а Макар продолжал пакостить евреям, сколько мог, издевался над касриловцами, при всяком удобном случае огорошивал их все новыми известиями – недолго им осталось, мол, здесь хозяйничать; скоро от них потребуют отчета; откуда взялось к ним все их добро? Они не трудятся, не пашут, не сеют и не жнут, а приходят на готовенькое. Чем они заслужили это? Говорил он и многое другое в том же роде, повторял все, что вычитал в газете «Знамя». Именно в то время у него и случился конфуз с Гапкой, из-за которого он чуть не испортил себе карьеру, чуть не попал в большую беду, о чем мы уже упомянули мимоходом в предыдущей главе. Когда же Макар, с Божьей помощью, вышел чист из этого дела, он с новой силой принялся досаждать касриловским евреям, осыпать их угрозами – вот-вот, мол, как следует возьмутся за них… Тогда же как раз и прибыло то «милое» письмецо от резникова зятя, которое по всему городу переходило из рук в руки; к тому же еще Зейдл со своими газетами поддавал жару, подливал масла в огонь, и по городу поползли слухи один другого страшней, и наконец прошла молва, что вскоре и здесь, в Касриловке, произойдет «то же самое»…
Откуда все это взялось? Кто был первый, пустивший слух? Никто этого по сей день не знает и не узнает никогда, до скончания века! Если ученый когда-нибудь возьмется за описание истории касриловских евреев, подойдет к этому периоду и станет изучать бумаги, документы, газеты – он, конечно, застынет в раздумье с пером в руке, мысли унесут его далеко-далеко…
Как оно началось, откуда взялось, неведомо, но по городу вдруг разнеслось, что на Касриловку идут… Три деревни сразу идут… И в одно утро вся Касриловка поднялась как один человек; упаковывали перины, подушки, одеяла, детей, тряпье – весь нищенский скарб касриловской бедноты; спасали, как от пожара, свои жалкие пожитки и собирались в путь – куда? Куда глаза глядят! Матери держали на руках своих малюток, прижимали к груди и со слезами на глазах целовали, обнимали, ласкали, словно кто-то намеревался, упаси Бог, отобрать их, словно они и впрямь кому-нибудь были нужны…
Одна за другой запирались в Касриловке лавчонки; один поглядывал на другого, один от другого таился, каждый старался опередить соседа, все спешили – скорее бы! Хведора в то утро чуть не разорвали на части. Каждый тащил его к себе, помочь укладываться. Со всех сторон совали ему – да тайком один от другого – кто гривенник, кто пятачок. Никогда еще Хведор не был таким уважаемым лицом в Касриловке, как в тот день, и никогда еще Хведор не имел такой кучи денег; и стал он до того богат, что наконец плюнул: «Нехай ему сто чертив и одна видьма!» – и отправился туда, куда следовало, основательно выпил в честь отъезжающих касриловских хозяев и, нализавшись в полную меру, вовсю разошелся – стал махать кулаками и кричать, что давно уже пора избавиться от касриловских евреев; а в это самое время – козни сатаны! – проходили мимо Макар Холодный с господином почтмейстером и услышали разглагольствования Хведора об евреях. Оба господина остановились и увидели, что евреи укладываются и что-то уж очень поспешно собираются в путь; это показалось им странным, и они принялись подсматривать: куда же бегут евреи?
Слежка этих господ усилила переполох среди касриловцев, и они бросили увязывать узлы – пропади пропадом все это хозяйство! Жизнь надо спасать, жизнь всего дороже!.. Наняли, где что смогли – повозку, лошадку, пару быков, – и без задержки, не мешкая, двинулись в путь. Шли быстро, быстро, почти с такой же поспешностью, как их предки при исходе из Египта.
Впереди всех, разумеется, летели, как орлы, касриловские фурманы со своими высокими фурами и кибитками; в них сидели богач реб Мордхай-Носон со своей семьей и все остальные богачи со своими семьями. За ними тянулись нанятые крестьянские подводы, на которые взобрались женщины, дети, больные, а сзади шагали мужчины – хозяева среднего и малого достатка, так называемое простонародье; они, бедняжки, шли, извините, пешком, торопились и боялись оглянуться – а вдруг за ними гонятся, а вдруг потребуют, чтобы они, упаси Боже, вернулись назад…
Тихо стало в Касриловке, пусто и тоскливо, как на кладбище. На улицах ни души. Из живых существ в городе остались только козы – все богатство касриловских евреев, рябая Гапка, банщик с банщицей и, тысячу тысяч раз да простится мне, что посмел рядом помянуть, старый раввин реб Иойзефл.
Об этих живых существах мы и будем говорить – о каждом в отдельной главе.
Глава девятая
Посвящена философствованию
Ученые, посвятившие себя изучению природы, те, что наблюдают и знают сущность каждого ее создания, каждой травинки, доказывают на фактах, что никакая вещь в мире не уничтожается, не пропадает, не умирает. Мы, к примеру, говорим: дерево росло, ветви его цвели, давали плоды, потом ветви отцвели, плоды мы сорвали и съели, листья осыпались, дерево мы вырубили, пустили на топливо – кажется, конец? Не стало дерева? Нет, говорят ученые, дело обстоит не так! Дерево, говорят они, только распалось на свои составные части; плоды, говорят они, давали нам питание, листья дарили нам аромат, древесина согревала нас – дерево жило, и мы жили. Но вот, скажем, мы умерли, и наше тело положили в землю – мы также распались на наши составные части; на нашей могиле выросла травинка, травинку съела коза, и у нее появилось молоко; молоко пило малое дитя, и оно набиралось жизненных сил, росло, вырастало в человека, который, отживая свой век, умирал и опять распадался на свои составные части – снова травинка, снова козы, снова молоко, снова малые дети, и так далее, и так далее, до бесконечности.
Вы, надо думать, уже догадываетесь, куда ведет эта философия? Она ведет на разбросанные древние могилы старого касриловского кладбища. И эти могилы, и эти козы, и эти касриловские евреи – все они вместе составляют такую цепь, которая тянется уже долго, долго, и кто знает, сколько она еще будет тянуться…
Если вы захотите узнать, как давно Касриловка стала еврейским городом, вам не следует листать ветхие страницы истории – там вы ответа не найдете. Вам придется немного потрудиться и побывать на старом касриловском кладбище, осмотреть древние могилы, над ними старые выветрившиеся надгробия, простые деревянные памятники, грубые серые камни, которые, словно коленопреклоненные, стоят уже много, много лет; кое-где проступают на них полустершиеся, едва заметные буквы: «Здесь похоронен раввин, праведник, такой и такой-то», «Здесь покоится благочестивая и смиренномудрая такая и такая-то». Год смерти разобрать трудно – но не трудно понять, что все это было очень и очень давно, так как многие памятники рассыпались, многие могилы заросли травой; и козы, касриловские козы, которым нечего есть, перепрыгивают через повалившийся забор, щиплют эту траву и приносят домой вымя, полное молока, и у детей касриловской еврейской бедноты появляется еда – источник жизненной силы. И как знать, кто они такие, эти козы? Быть может, живет в них душа какого-нибудь человека, и даже совсем близкого человека? Кто знает, как тесно связаны между собой эти три вида – старое касриловское кладбище, пасущиеся на нем козы и, наконец, они сами – да не будет сие умалением их чести – мои касриловские евреи?
Вот к каким размышлениям привел меня вид касриловских коз в тот день, когда их хозяева разбежались и поручили милости Божьей все свое состояние.
На дворе стояла послепасхальная весна, снег давно освободил землю, предоставив молодым травкам пробиваться, тянуться к горячему солнцу, озеленить и украсить Божий мир в любом его месте, где только люди дают им расти. Но Касриловка – увы, увы! – не уголок свежих трав и не край благоухающих деревьев. Касриловка – сторона грязи, песка, пыли, густого зловонного воздуха – задохнуться можно! – и еще многих таких же милых, чарующих красот. Зеленую траву можно найти только на кладбище, поэтому и унесло меня туда мое воображение, моя фантазия, в тот день, день великого переполоха; там обозревал я стадо покинутых осиротевших коз, и у меня защемило сердце – стало больно как за бедняжек коз, так и за маленьких еврейских детей, оставшихся в этот день без капли молока. Я смотрел на бедных коз, на то, как они стоят, жуют, трясут бородками, глядят недоуменно-удивленно, глуповато-задумчиво, и все мне казалось, что они меня спрашивают: «Дяденька! Вы, может, знаете, куда девались наши хозяева и хозяйки? С какой такой радости они вдруг разбежались?..»
Покинем святое место, касриловскую Божью ниву, и направимся с вами в город, чтобы увидеть остальные живые существа, оставшиеся в Касриловке после великого переполоха.
Я имею в виду банщика с банщицей и призреваемого ими немощного, престарелого раввина реб Иойзефла.
Глава десятая
Повествует о раввине реб Иойзефле
Много раз упоминал я и выводил в моих правдивых невыдуманных рассказах одного из любимейших моих персонажей – касриловского ребе и раввина реб Иойзефла, и ни разу не остановился я на нем, чтобы как должно вас с ним познакомить. Знаю, с моей стороны это большая несправедливость, постараюсь же хоть тут исправить мое упущение.
Реб Иойзефл – человек весьма преклонных лет, дряхлый старец – особым здоровьем никогда не отличался, но и поныне в его немощном теле живет душа здоровая, чистая, нетронутая; именно в этом хвором теле Бог поселил вечно юную, вечно живую душу и наказал, чтобы она там держалась, долго держалась, пока не наступит положенный срок, пока сам Бог ей не скажет: «Идем, приспело время, в рай пора…»
И конечно, в рай – никакого нет сомнения! Ибо ад с его пытками, муками и всеми прочими прелестями, которые нас ждут там, на том свете, наш реб Иойзефл, слава Богу, уже пережил здесь, на этом свете. Нет такой беды, такого несчастья, такого горя, какого Господь Бог не сподобил бы изведать реб Иойзефла. Предвечный хотел, видимо, испытать Своего верного раба реб Иойзефла, вот Он и сыпал на него всякие злосчастья щедрой рукой, как осыпают, например, жениха орехами. Одного за другим отобрал Он у него детей, предварительно, разумеется, основательно помучив их; потом – жену, раввиншу Фруме-Тему, праведницу, которая была ему как бы верным ангелом-хранителем; потом Он и его самого немного пригнул к земле, осчастливил к старости несколькими славными болезнями и бросил на произвол судьбы, одинокого, обездоленного, больного. И дабы вкусил он истинные муки ада, Бог подал касриловским евреям мысль – взять себе нового раввина, молодого раввина, а его, старого реб Иойзефла, на склоне лет попросить удалиться и поселиться где-то у банщика с банщицей – пусть доживает там остаток дней. Так что Всевышний мог быть уверен, что теперь-то реб Иойзефл, уж конечно, согрешит словом, как библейский Иов, который подвергался испытаниям так долго, что наконец не выдержал и проклял день своего рождения.
Но не такой человек был наш старый реб Иойзефл. Многое, очень многое постиг реб Иойзефл своим умом. Собственным умом дошел он и до того, что все горести и муки, которых Всевышний удостоил его, – это одно из двух: либо они – только испытание, ниспосланное Его святой волей, лишения, предначертанные ему на этом глупом грешном свете, дабы на том свете было ему по заслугам воздано тысячекратно; либо он эту кару честно заслужил; и если не сам – за собственные грехи, то – за грехи его бедных братьев, чад Израиля, которые в ответе один за другого и обязаны принять страдания один за другого, как в некоей артели, где, к примеру, если уличат в краже одного, то должна отвечать вся артель – каждый в той мере, какая полагается на его долю… Вот до чего дошел собственным умом реб Иойзефл и никогда не жаловался на свою судьбу. Отрешился от мира со всеми его утехами, которые он обесценил со снисходительной улыбкой великого философа, заслужив этим самым глубокую любовь касриловцев. И хотя реб Иойзефл уже не был у них раввином и поступления, принадлежавшие ранее ему, получал уже новый раввин, он тем не менее пользовался тем же почетом, что всегда; занимал то же почетное место в синагоге, даже имя «ребе» по-прежнему осталось за ним. Плохо было только то, что одним лишь званием «ребе» невозможно жить; плоть требует свое, хоть что-нибудь, да в рот положить, чтобы поддержать душу… И касриловских верховодов осенила идея: так как касриловская баня является достоянием общественным, пусть доход от этой бани поступает старому раввину, заодно пусть он и живет там. То есть не в самой бане; при бане есть халупа, где живут банщик с банщицей, там имеется каморка, в ней-то реб Иойзефл и сможет спокойно сидеть за Талмудом.
Сидеть за Талмудом? Это так только говорится. Реб Иойзефлу незачем и заглядывать в Талмуд – он зрением, не про вас будь сказано, стал так плох, что едва различает дневной свет! И тем не менее не расстраивайтесь. Человек, приобщенный к мудрости, как бы стар он ни был, находит себе занятие. И если реб Иойзефл не в силах продолжать изучение Талмуда по писаному, он изучает его изустно, читает что-нибудь на память вслух, произносит молитву, а то и просто размышляет. А поразмыслить есть над чем! О Вселенной размышляет старый реб Иойзефл, и о Творце Вселенной, Создателе, который всегда во всем прав и чьи деяния непогрешимы! И об Израиле – Его народе, который Он карает, как любимое дитя, и обо всех остальных народах, обо всех живых тварях на земле, от гигантского дракона до мельчайшей букашки, до самого крохотного червячка под камнем, которого Он кормит своей щедрой рукой. Отсюда и следует поучительный вывод: «Ежели таково от Бога букашке, червячку, то каково же от Него человеку, а тем более еврею!..» Так размышляет реб Иойзефл, и он очень доволен Богом, Вселенной, народом Израиля, самим собой и своими мыслями, которые неоднократно высказывает вслух, громко, так, чтобы все слышали. А в Касриловке, как и всюду, имеются любители пофилософствовать, доискаться до сути вещей, задавать вопросы; они пробуют иногда пошутить со старым ребе и коварно спрашивают у него:
– Вы, значит, говорите – букашка? Червячок – говорите вы? Объясните же нам, ребе, вот что: если Всевышний и впрямь такой великий Бог, и такой добрый Бог, и такой милосердный Бог, что кормит даже червячка под камнем, почему же не кормит Он своих касриловских евреев? Неужели же мы ничтожней букашки, ничтожней крохотного червячка под камнем?..
– Ну и дети же вы, право! – отвечает им с улыбкой старец. – Приведу вам притчу о царе. Представьте себе, царь пригласил вас на трапезу; пришли вы в переднюю и увидели, что в ней не очень просторно, не очень светло, повернулись и ушли назад… Так и тут. Спрашиваю вас; разве не стоит перетерпеть немного мук и позора здесь, в тесной прихожей, в передней комнате, ради того, чтобы оказаться потом в огромном, прекрасном, великолепном чертоге будущей жизни, в котором стены из золота, полы из чистого серебра, а камни – сплошь брильянты? Там, где жизнь вечна, души праведников занимают почетные места, доставляют себе всякие удовольствия, наслаждаются лучезарностью духа Божьего, а Тот, чье имя вечно и свято, самолично прислуживает им, подносит в золотых чашах заветное вино, на золотых тарелочках – куски рыбы Левиафана и жареного мяса быка-великана…
Последние слова о «заветном вине», «Левиафане-рыбе» и «быке-великане» реб Иойзефл добавляет, разумеется, от себя, в качестве, так сказать, придачи для простого народа, который не довольствуется одной только пищей духовной и не питает особого пристрастия к духу Божьему. Простому человеку подай простой кусок рыбы, вкусное жаркое, а это в Касриловке очень редкие удовольствия, их можно разрешить себе разве только в субботу или в праздник, и то не всякий раз. За эти сердечные добрые речи касриловцы всей душой любят старого раввина; больше всех любит его простой народ, а больше всего народа – знаменитая чета, банщик и банщица касриловской общественной бани, которым мы и посвятим отдельную главу в нашем повествовании.
Глава одиннадцатая
Праотец Адам с Праматерью Евой в раю
Если не лишено смысла, что Шмайе, или Фишл-корреспондент, – тот, что посылает во все газеты корреспонденции, которых не печатают, – говорит про касриловскую баню, что она – земной рай, вам не должно показаться диким и то, что касриловские насмешники прозвали банщика Берку Праотцем Адамом, а банщицу Еву наделили прозвищем – Праматерь Ева. Почему их так назвали, сказать трудно. Быть может, потому, что если банщицу звать Евой, то, само собой, ее мужу пристало называться Адамом? А может быть, потому, что эта славная чета находилась в этом раю многие и многие годы и, огражденная от всего мира, блаженствовала тут, точно в подлинном раю? И наконец, может быть, и потому, что касриловские мужчины и женщины удостаивались лицезреть этих супругов чаще всего в том самом костюме, который Адам и Ева носили до того, как вкусили от древа познания? Так или иначе, но одно мы обязаны признать – если касриловские насмешники прилепят кому-нибудь прозвище, оно словно вместе с ним родилось, по нему скроено, по нему сшито, проутюжено, напялено и – «носи на здоровье!». Каждому казалось, что никаких других имен у банщика и банщицы и быть не может. Да и в самом деле, как иначе называть супружескую чету, которая проводит все свои дни и годы вдали от непросыхающего касриловского болота, далеко за городом, под горой, возле самого берега реки, где зеленые вербы, наклонясь, глядятся в воду, там, где в летнюю пору квакают лягушки, и так оглушительно трещат, что ошалеть можно? Такое место и вправду иначе не назовешь, как только раем, а такая супружеская чета, как банщик и банщица, – это воистину Адам и Ева в этом раю. Оба они словно созданы друг для друга с первых дней творения: он – широкий в кости, высокий, здоровенный отставной солдат с всклокоченной бородой, на нем лоснящийся ватный кафтан и всегда подвязанные сапоги, а она – высокая, дебелая, тучная женщина с изрытым оспою лоснящимся лицом, но с добрыми серыми глазами, всегда в клетчатом платке и всегда с подоткнутой юбкой, из-под которой видны ее крупные ноги, обутые в большие мужские сапоги. Эти супруги ничего на свете не знают, кроме своей бани. Они всегда находят себе занятие в бане: либо топят баню, либо чистят баню, либо чинят баню – никогда без дела не сидят, разве только ночью; тогда Адам и Ева усаживаются за миску с вареным картофелем – зимой забираются с ней на широкую печь, а летом устраиваются во дворе на завалинке – и никому, никому в Касриловке недоступно блаженство, испытываемое этой четой.
Никто, никто не имеет такого постоянно обеспеченного дохода, как Адам и Ева; и в самом деле, за аренду платить не надо, а в посетителях недостатка нет – как ни беден город, но без бани еврею не обойтись. Правда, большого богатства тут не сколотить, капиталов не нажить, а собственных домов и подавно не приобрести, потому что много ли платит он, касриловский еврей, когда заявляется накануне субботы в баню? А сколько топлива поедает баня! Котел-то ведь уже основательно стар, камни рассыпаются, стены насквозь светятся, с потолка каплет. Каждая капля, падающая на голую человеческую спину, опаляет, обжигает, выжигает в теле дыру – моющийся подпрыгивает, вскрикивая «уф-ой», совсем как злодей в аду, когда его гонят по раскаленным гвоздям. Посетители обрушивают всю свою злость на банщика, клянут его на чем свет стоит, а он, банщик, делает свое – льет воду на раскаленный камень и ворчит себе в бороду: «Мыслимое ли дело? Баню строили еще во времена царя Гороха, а хотят, чтобы не капало!» И сам он своими руками каждый раз чинит старую баню, затыкает щели в стенах, латает крышу, подпирает ее горбылем, часто чистит микву, дабы касриловские остряки не уверяли ехидно, что своими ушами слышали там кваканье лягушек… Праотец Адам поднимается пораньше, когда и сам Бог еще спит, натруженными крепкими руками таскает воду, ведро за ведром, и попутно шпарит наизусть, да еще и нараспев, длинные отрывки из Псалтыря. Голос его звенит, гремит, вырывается из бани наружу, несется вместе с ветром по берегам реки и пропадает где-то далеко-далеко, там, на той стороне, где птица, забравшись на ветку, тихонько шуршит среди листвы, чистит клюв и, покачиваясь, думает о предстоящем завтраке…
А внутри хаты, что при бане, еще темным-темно. При свете коптилки сидит там банщица Ева и чинит белье, что вчера для ребе постирала, обнаружит дырку – положит заплату, где нужно – пришьет пуговицу, пусть ребе переоденется, когда встанет ото сна.
Ото сна? Какой уж там у старого реб Иойзефла, с позволения сказать, сон, когда совсем недавно, кажется, он встречал молитвой полночь, вот-вот, не успеешь оглянуться, он встанет, совершит омовение ногтей и примется за утреннее богослужение, начнет «говорить»… Что он такое говорит, Ева в точности не знает, но нет для нее большего наслаждения, чем слушать его! Каждое слово ощутимо проникает в самое сердце и растекается по всем жилочкам!
И банщица осторожно встает, проходит по комнате на цыпочках, бесшумно замешивает тесто в корыте – предстоит спечь халу к субботе.
«Ку-ка-ре-ку!» – звонко протягивает белый петух с красноватыми крыльями, спрыгнув ради этого с насеста прямо на порог; он, видимо, считает, что совершил Бог весть какое благодеяние, разбудив людей к труду.
– Киш в преисподнюю! – сердится Ева и с позором прогоняет его, осыпав потоком брани. – Киш, киш ко всем чертям! Надо ли, не надо ли – ему бы только кукарекать! Погоди, погоди, ты у меня немного только подкормишься, отнесу тебя к резнику, тогда тебе и будет кукареку! Ты у меня покукарекаешь!
Но слова Евы, отчитывающей наглого петуха, ни к чему, ребе уже все равно на ногах, совершил омовение ногтей и принялся за богослужение, он уже «говорит»… Что он такое говорит, Ева в точности не знает, но нет для нее большего наслаждения, чем слушать его! Каждое слово ощутимо проникает ей в самое сердце, растекается по всем жилочкам! Она с глубокой почтительностью подносит ему горячий, вкусный цикорий в горшке, и клубится пар, и аромат стоит истинно райский.
Глава двенадцатая
У раввина реб Иойзефла – хорошая старость
Идея содержать старого раввина реб Иойзефла на доходы от касриловской общественной бани была одной из тех счастливых идей, какие могут родиться только в Касриловке. Банщик Берка, который по договору был обязан, собственно, за свой счет отапливать также и синагогу, – да простится мне, что рядом помянул, – этого условия не выполнял, всю зиму оставлял молящихся мерзнуть, находя каждый раз новую отговорку: то слишком сильный мороз, то сырые дрова, то на улице туман, и городил всякий иной вздор, несусветную чепуху. И все, конечно, примирились с тем, что банщик не отапливает синагогу, только бы он содержал раввина реб Иойзефла на старости лет! Да и много ли, по правде говоря, нужно старому человеку, раввину, и тем более такому человеку и такому раввину, как реб Иойзефл, который даже в хорошие времена был не слишком привередлив. Сама раввинша, светлой памяти Фруме-Тема, говорила о своем муже, что он готов мириться со всем на свете. Подайте ему, к примеру, горящих угольев, он будет есть, будет обжигаться, но будет есть. Такой уж знал он толк в еде! Тем более теперь, в старости… Нехорошо только одно – ему будет тесновато. Но и тут нашелся выход: Адам и Ева прекрасно могут спать в бане, а ребе – в хате. Ведь баня и хата – это одно здание: стоят под одной крышей. И еще одно достоинство имеет баня – зимой там тепло, ничего не скажешь, точно в раю. Правда, это только зимой достоинство, когда приходит лето, это достоинство становится недостатком – в эту пору так жарко, что не только в бане, но и в хате растаешь от жары. Но выход найден и тут: они спят во дворе. Ведь летом во дворе в тысячу раз лучше, чем в хате, тем более тут, близ реки, в самом деле рай подлинный. Правда, и здесь имеется своя дурная сторона – у берега реки лягушки не дают уснуть. Но и на это есть свой ответ: ну а в хате? Разве у них в хате нет лягушек? Разве не случалось с банщицей Евой, что лягушки прыгали ей в лицо либо из кровати, либо из дежи, либо прямо из печи?.. Короче говоря, ребе устроили в хате, а Адам и Ева обжились в раю, то есть в бане, и присматривали за ребе, стараясь, чтобы ему было хорошо, чтобы все у него было ко времени – и поесть ко времени, и попить ко времени. С годами они очень к нему привязались, полюбили как родного.