355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алессандро Мандзони » Обрученные » Текст книги (страница 28)
Обрученные
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 11:02

Текст книги "Обрученные"


Автор книги: Алессандро Мандзони



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 45 страниц)

– Может быть, – сказал кардинал, – ему должны люди, которые не в состоянии уплатить долга.

– Разумеется, монсиньор. Ведь бедные люди у нас платят обычно из остатков урожая; ну, а в минувшем году остатков никаких не было, – у всех не хватает даже самого необходимого.

– Хорошо, – сказал Федериго, – я беру на себя все эти долги. А вы, будьте так любезны, возьмите у него список этих долгов и оплатите их.

– Это составит изрядную сумму.

– Тем лучше. И, к сожалению, всё же найдутся ещё более нуждающиеся, у которых нет долгов, потому что никто им в долг не верит.

– О, ещё бы! Делаешь, что можешь, но как поспеть всюду в такие времена?

– Пусть он их обошьёт за мой счёт, а вы заплатите ему подороже. По совести говоря, в нынешнем году мне всякий расход кажется воровством, раз это не идёт на хлеб, но данный случай – исключительный.

Мы не хотим, однако, завершить историю этого дня, не рассказав вкратце, как закончил его Безымённый.

На этот раз весть о его обращении предшествовала его появлению в долине; она разнеслась быстро и вызвала повсюду недоумение, тревогу, раздражение, ропот. Первым повстречавшимся ему брави, или слугам (что то же самое), он подал знак следовать за собой, и так подряд всем остальным. Все двинулись за ним с какой-то необычной для них нерешительностью, но с привычным послушанием, пока он, в сопровождении все растущей свиты, не прибыл, наконец, в свой замок. Стоявшим у ворот он подал знак присоединиться к остальным. Въехав в первый дворик, он выбрался на самую середину его, там, всё ещё сидя верхом, испустил свой громовый клич: то был обычный сигнал, заслышав который сбегались все его сообщники. В одну минуту люди, рассеянные по всему замку, явились на зов и присоединились к уже собравшимся, поглядывая на своего хозяина.

– Ступайте и ждите меня в большом зале, – сказал он, глядя им вслед с высоты своего мула. Потом спешился, отвёл мула в конюшню и пошёл туда, где его ожидали. При появлении Безымённого всеобщее шушуканье сразу прекратилось, все столпились в одну сторону, оставив для него свободной значительную часть зала. Вероятно, всех было человек тридцать.

Безымённый поднял руку, как бы для того, чтобы сохранить это внезапно наступившее молчание; поднял голову, которая и без того возвышалась над головами собравшихся, и сказал:

– Слушайте все, и пусть говорит только тот, кого я спрошу. Сыны мои! Путь, которым мы шли до сих пор, ведёт прямо в преисподню. Не мне упрекать вас, когда я шёл во главе вас всех, был самым худшим из вас; но выслушайте то, что я хочу сказать вам. Господь милосердный призвал меня изменить жизнь, и я её изменю, я уже изменил её, и да будет то же со всеми вами. Знайте же и твёрдо запомните, что я скорее приму смерть, чем преступлю его святой закон. Я освобождаю каждого из вас от исполнения моих преступных приказаний, – надеюсь, вы меня понимаете. Более того, я требую от вас не исполнять ни одного из моих прежних приказаний. И запомните раз навсегда, что впредь никто не смеет совершать злодеяния под прикрытием моего имени, на службе у меня. Кто захочет принять эти условия, тот будет мне за родного сына, и я буду счастлив до конца дней своих, когда я откажу себе в последнем куске хлеба, оставшемся в моём доме, чтобы накормить последнего из вас. Кто не согласен, тот получит всё своё жалование и в придачу подарок и – пусть идёт с богом; но сюда чтобы больше ни ногой, разве лишь, если кто захочет изменить свою жизнь: тогда я приму его с распростёртыми объятиями. Сегодня ночью поразмыслите обо всём; завтра я позову вас, поодиночке, чтобы узнать ответ, и тогда вы получите новые приказания. А теперь расходитесь по своим местам. И бог, явивший мне своё милосердие, да внушит вам доброе решение.

На этом он кончил. Глубокая тишина царила вокруг. Как ни разнообразны и беспорядочны были мысли, кипевшие в этих буйных головах, внешне они ни в чём не выражались. Брави привыкли воспринимать голос своего синьора как выражение его твёрдой воли, возражать против которой бесполезно – и голос этот, объявлявший теперь об изменении воли, звучал для них всё так же властно. Ни одному из них даже и в голову не пришло, что после обращения Безымённого можно возражать ему, как всякому другому человеку. Они видели в нём святого, одного из тех святых, которых рисуют с высоко поднятой головой и с мечом в руке. Помимо страха, они питали к нему (главным образом те, кто родился у него в замке, а таких было большинство) привязанность как вассалы; все они преклонялись перед ним и в его присутствии испытывали, скажу прямо, какую-то неловкость, которую чувствуют даже самые грубые и дерзкие души перед человеком, чьё превосходство они признают. И хотя слова, что они услышали из его уст, были чужды их слуху, они звучали правдиво и находили отклик в их душах: если они тысячу раз глумились над тем, что он говорил, то не потому, что не верили в это, но потому, что этим глумлением они хотели рассеять страх, который охватил бы их, вдумайся они в это серьёзно. И теперь, когда они увидели действие этого страха на душу такого человека, как их господин, все они, кто больше, кто меньше, оказались на некоторое время во власти этого чувства. Помимо всего этого, те, кого утром не было в долине, первыми узнали про великую новость и воочию видели всё, а потом и сами рассказывали другим про радость и ликование населения, про любовь и глубокое почтение к Безымённому, которые вытеснили былую ненависть, былой ужас перед ним. Так что в том человеке, на которого они привыкли смотреть, так сказать, снизу вверх, даже тогда, когда они сами были, в огромном большинстве, частью его силы, они видели теперь какое-то диво, кумир толпы. Они видели его вознесённым над людьми, правда, по-иному, чем прежде, но всё так же высоко, – как всегда выходящим из обычных рамок, как всегда в первой шеренге.

Итак, они стояли в растерянности, неуверенные друг в друге и каждый в самом себе. Кто злобствовал, кто строил планы, куда бы ему пойти искать прибежища и службы; кто раздумывал, сможет ли он приспособиться и стать порядочным человеком; кто, задетый за живое словами Безымённого, чувствовал некоторую склонность последовать им; кто, не принимая никакого решения, собирался на всякий случай обещать всё, а пока продолжать есть хлеб, предлагаемый от чистого сердца и такой скудный в те дни, и тем выиграть время. Все затаили дыхание. А когда Безымённый в конце своей речи снова поднял властную руку, подавая знак, что пора расходиться, они удалились гурьбой, понурив головы, словно стадо овец. За ними вслед вышел и он сам, остановился сначала посреди дворика и при слабом сумеречном свете смотрел, как они расходились, направляясь каждый к своему месту. Потом он поднялся наверх за фонарём, снова обошёл дворики, коридоры, залы, проверил все входы и, убедившись в том, что всё в порядке, отправился, наконец, спать. Да, именно спать, потому что сон одолевал его.

Никогда, ни при каких обстоятельствах у него не было такого множества запутанных и вместе с тем неотложных дел, как сейчас (поскольку он сам всегда искал их), и всё же сон одолевал его. Угрызения совести, которые не дали ему сомкнуть глаз в прошлую ночь, не только не улеглись, но, наоборот, голос их становился всё громче, всё неумолимее, всё строже – и всё же сон одолевал его. Весь уклад, весь способ управления, установленный им у себя за много лет с такими стараниями, с таким своеобразным сочетанием смелости и упорства, – всё это он сам несколькими словами поставил под сомнение. Беспредельную преданность своих сообщников, их готовность пойти на всё, эту верность разбойников, на которую он так давно уже привык опираться, всё это он теперь сам же поколебал. В его поступках воцарилась полнейшая путаница, в доме его поселились замешательство и неуверенность, и всё же сон одолевал его.

Итак, он вошёл в свою комнату, приблизился к своему ложу, которое было для него столь тернистым в прошлую ночь, и опустился тут же на колени, собираясь помолиться. И действительно, в каком-то затаённом и укромном уголке своей памяти он нашёл молитвы, которые его приучали повторять ещё в детстве. Он начал читать их, и эти слова, так долго лежавшие под спудом, одно за другим приходили ему на память, словно клубок ниток, который постепенно разматывается. Необъяснимое, смешанное чувство овладело им: какая-то сладость в этом зримом возвращении к привычкам невинного детства и невообразимая мука при мысли о той пропасти, которую он сам создал между тем временем и настоящим; пламенный порыв искупить свои дела, прийти к новому сознанию, к новому состоянию духа, приближающемуся к чистому детству, к которому он уже вернуться не может, и, наконец, благодарность, надежда на то милосердие, которое могло привести его к такому состоянию и уже дало ему столько знамений этой своей воли. Встав с колен, он лёг на кровать и тут же заснул.

Так закончился этот день, о котором много говорили ещё в ту пору, когда писал наш аноним; и не будь его, теперь об этом дне, по крайней мере о его подробностях, ничего бы не знали; правда, вышеназванные Рипамонти и Ривола без конца повторяют, что столь прославленный злодей после свидания своего с Федериго чудесным образом и навсегда изменил свою жизнь. Но много ли таких, кто читал книги обоих этих авторов? Пожалуй, их ещё меньше, чем будущих читателей нашей книги. И кто знает, сохранилось ли в самой долине, – если бы даже нашёлся кто-нибудь, у кого были бы охота и уменье разыскать её, – хоть какое-нибудь бледное и смутное предание об этом происшествии? Ведь с тех пор произошло так много событий!

Глава 25

В деревушке Лючии и во всей округе Лекко на другой день только и было разговору, что о ней, о Безымённом, об архиепископе и ещё об одном человеке, который, как ни любил он, чтобы его имя упоминалось людьми, всё же при настоящих обстоятельствах предпочёл бы, чтобы о нём говорили поменьше, – мы имеем в виду синьора дона Родриго.

Нельзя сказать, чтобы и раньше не говорили о его бесчинствах; но, правда, разговоры эти бывали отрывочны и велись втихомолку. Если только два собеседника уж очень хорошо знали друг друга, они рисковали коснуться столь щекотливой темы. Да и то они не вкладывали в свои обсуждения того пыла, на какой были способны, ибо, вообще говоря, люди, когда их недовольство может навлечь на них серьёзную опасность, предпочитают не только меньше показывать или целиком скрывать свои чувства, но и сами переживания их бывают гораздо слабее. Теперь же разве кто-нибудь мог удержаться от расспросов и толков по поводу такого нашумевшего случая, в котором виден был перст божий и где в столь выгодном свете показали себя два таких человека. Один – у которого горячая любовь к справедливости сочеталась со столь высоким положением; другой – в котором само насилие, казалось, было окончательно повержено, словно наёмный убийца сложил оружие и пришёл искать мира. По сравнению с такими фигурами синьор Родриго становился слишком незаметной величиной. Теперь все поняли, что значит мучить невинное существо, чтобы потом обесчестить его, преследуя его с такой наглой настойчивостью, с такой грубой жестокостью, с таким отвратительным коварством. Этот случай дал повод вспомнить и о многих других доблестных делах названного синьора: тут уж все высказывались так, как чувствовали, подбодрённые тем, что у каждого были единомышленники. Все шептались, все приходили в ужас, но всё это на почтительном расстоянии от обиталища дона Родриго, по причине всяких брави, которыми окружил себя этот синьор.

Добрая доля этой всеобщей ненависти падала также на его друзей и приспешников. Хорошо попало синьору подеста, неизменно глухому, слепому и немому ко всем выходкам этого насильника, правда, тоже за глаза, ибо если в его распоряжении не было брави, зато были сбиры. С доктором Крючкотвором, у которого на уме были лишь сплетни да ябеды, и с другими, ему под стать мелкими подлипалами, церемонились гораздо меньше: на них прямо показывали пальцами и поглядывали искоса, так что они предпочли некоторое время не показываться на улице.

Дон Родриго, как громом поражённый этой неожиданной вестью, столь непохожей на то известие, которого он ждал со дня на день, с минуты на минуту, – целых два дня просидел разгневанный, взаперти в своём палаццотто в компании своих брави; на третий день он поскакал в Милан. Не будь ничего другого, кроме людского ропота, раз уж на то пошло, он, пожалуй, нарочно остался бы дома, чтобы дать отпор и даже воспользоваться случаем и всыпать кому следует, особенно крикунам; однако его окончательно побудило к бегству полученное из самых верных источников сообщение, что кардинал прибудет в их края. Дядюшка-граф, который из всей этой истории знал только то, что ему рассказал Аттилио, разумеется, стал бы добиваться в виду этого, чтобы дон Родриго оказался в центре внимания и был публично принят кардиналом самым отменным образом. Насколько дон Родриго мог теперь на это рассчитывать, ясно всякому. А дядюшка будет не только добиваться этого, но и потребует обо всём подробнейшего отчёта, ибо ведь подвернулся исключительный случай показать, в каком почёте весь его род у самых высоких представителей власти. Поэтому, чтобы избавиться от такого досадного затруднения, дон Родриго, поднявшись в одно прекрасное утро ещё до восхода солнца, сел в карету и, окружив себя со всех сторон брави, взяв с собой Гризо и распорядившись, чтобы и остальная челядь позднее последовала за ним, поскакал, словно беглец, словно Катилина[136]136
  …словно Катилина, бежавший из Рима… – Луций Сергий Катилина (108—62 гг. до н. э.) – древнеримский политический деятель. В условиях кризиса Римской республики стремился захватить власть и установить диктатуру, опираясь на часть римского плебса и рабов, привлечённых его демагогическими обещаниями. После раскрытия заговора вынужден был бежать из Рима в Этрурию.


[Закрыть]
, бежавший из Рима (да позволено будет нам несколько возвысить действующих лиц нашей истории таким громким сравнением), задыхаясь от злобы и давая клятвы очень скоро вернуться, но уже при иных обстоятельствах и отомстить кому следует.

Тем временем кардинал объезжал приходы по всей территории Лекко, оставаясь в каждом по одному дню. В то утро, когда он должен был прибыть в приход, где жила Лючия, большая часть жителей высыпала на дорогу встречать его. При въезде в деревню, как раз рядом с домиком наших двух женщин, была сооружена триумфальная арка из вертикальных столбов и поперечных перекладин, вся обвитая соломой и мхом и разукрашенная зелёными ветвями рускуса[137]137
  Рускус – кустарник с красными ягодами («мышиный тёрн», «иглица»).


[Закрыть]
и остролиста, в гуще которых ярко горели багряные ягоды. Фасад церкви был убран коврами. С выступа каждого окна свешивались в виде фестонов развёрнутые одеяла и простыни, а также детские пелёнки, словом, все скромные пожитки, которые в той или иной мере могли создать впечатление некоторого достатка. К двадцати двум часам[138]138
  К двадцати двум часам… – около четырёх часов пополудни.


[Закрыть]
, к тому времени, когда ожидалось прибытие кардинала, все, кто ещё оставался дома, по большей части старики, женщины и дети, тоже потянулись ему навстречу, одни – гуськом, другие – кучками. Во главе шёл дон Абондио, мрачный среди общего оживления, ибо шум его ошеломлял, а от постоянного снования людей взад-назад у него, как он всё время твердил, голова шла кругом. При этом он втайне опасался, как бы женщины не сболтнули чего лишнего и не пришлось бы ему отвечать за отказ обвенчать молодую пару.

Но вот, наконец, показался кардинал, или, вернее сказать, толпа, среди которой колыхались его носилки, окружённые свитой, о чём можно было догадаться лишь по тому, что над всеми головами высоко вздымался крест в руках ехавшего на муле капеллана. Люди, шедшие с доном Абондио, в беспорядке бросились навстречу этой толпе, а сам дон Абондио, тщётно повторив несколько раз: «Да тише вы, станьте в ряд, куда вы? – сердито повернул назад и, продолжая бормотать: – Прямо-таки столпотворение вавилонское», – поспешил войти в церковь, пока ещё пустую, и стал там дожидаться прибытия процессии.

Кардинал продвигался вперёд, благословляя всех крёстным знамением и получая ответные благословения из уст толпившегося народа, с трудом сдерживаемого свитой кардинала. Так как всё это были односельчане Лючии, вся деревня хотела оказать архиепископу совсем исключительный приём, однако это было не так-то просто, потому что вошло уже в обычай, что всюду, где бы он ни появлялся, все из сил выбивались, чтобы встретить его как можно лучше. Уже в самом начале его епископского служения, при первом торжественном входе в собор, люди так напирали и так теснили его, что опасались за его жизнь, и некоторым кавалерам, находившимся поблизости, приходилось обнажать шпаги, чтобы припугнуть и осадить толпу. Нравы в те времена были настолько дикими и распущенными, что даже восторженные приветствия любимому епископу в церкви приходилось умерять чуть ли не силой оружия. Да и этой защиты, пожалуй, оказалось бы недостаточно, если бы главный церемониймейстер и его помощники, некие Клеричи и Пикоцци, молодые священники, сильные телом и духом, не подняли его на руки и пронесли так от входа до главного алтаря. С той поры и впредь, во время его постоянных епархиальных объездов, его первое вступление в церковь каждый раз не шутя можно было считать одним из его пастырских подвигов, а иной раз так даже счастливо избегнутой опасностью.

Наконец ему удалось пробиться в церковь. Он прошёл к алтарю и после краткой молитвы обратился, по своему обыкновению, с небольшой проповедью к народу, сказав о своей любви к нему, о своём желании спасти его, о том, как надо всем готовиться к завтрашней церковной службе. Удалившись после этого в дом приходского священника, кардинал, среди других разговоров, справился у него и относительно Ренцо. Дон Абондио сказал, что он юноша немного горячий, упрямый и вспыльчивый; но на более настойчивые и определённые вопросы должен был ответить, что, впрочем, малый честный и что сам дон Абондио никак не в состоянии понять, как мог Ренцо натворить таких дел в Милане, о чём все говорят.

– Что касается нашей девушки, – продолжал кардинал, – не кажется ли вам, что она теперь может спокойно вернуться и жить у себя дома?

– Пока, конечно, ей можно вернуться и жить здесь, как ей угодно, – отвечал дон Абондио. – Я говорю: пока, но… – вздохнув, прибавил он, – необходимо, чтобы ваша милость постоянно были здесь или хотя бы поблизости.

– Господь всегда близок, – сказал кардинал. – Впрочем, я подумаю о том, как устроить её в безопасности.

И он тут же распорядился, чтобы на следующий день пораньше за женщинами были посланы носилки с провожатым.

Дон Абондио ушёл чрезвычайно довольный тем, что кардинал, упоминая о молодой паре, не спросил ничего об его отказе их повенчать. «Стало быть, он ничего не знает, – успокаивал он себя. – Аньезе не проболталась, – вот чудеса-то! Правда, им придётся ещё увидеться, но мы дадим ей ещё раз наставления, дадим непременно».

Бедняга и не подозревал, что Федериго не касался этого вопроса именно потому, что собирался поговорить с ним подробно обо всём на свободе и, прежде чем воздать ему по заслугам, хотел выслушать и его объяснения.

Но старания доброго прелата обеспечить безопасность Лючии оказались излишними: после того как он расстался с ней, произошёл ряд событий, о которых нам придётся рассказать.

В те немногие дни, которые Лючии и её матери пришлось провести в гостеприимном домике портного, обе женщины, насколько было возможно, вернулись каждая к своим обычным занятиям. Лючия сразу попросила работы и, как бывало в монастыре, всё шила и шила, уединившись в небольшой каморке, подальше от людских глаз. Аньезе то уходила из дому, то работала вместе с дочерью. Разговоры их были тем печальнее, чем задушевнее они становились; обе уже приготовились к разлуке. Ведь нельзя же было овечке снова оказаться в таком близком соседстве с логовищем волка. И когда, каким образом придёт конец этой разлуке? Будущее было тёмно и неясно, в особенности для одной из них. Тем не менее Аньезе тешила себя всякими радостными предположениями: в конце концов Ренцо должен же вскоре дать о себе знать, если только с ним не стряслось какой-нибудь беды. А если он нашёл себе работу и устроился и сдержит своё обещание (а разве можно в этом сомневаться?), то почему бы не отправиться жить к нему? Она не раз делилась своими надеждами с дочерью, а той, трудно сказать, что было тяжелей – слушать мать или отвечать ей. Она бережно хранила свою великую тайну и очень огорчалась, что ей приходилось прибегать к разным уловкам в разговоре со своей доброй матерью. Однако какой-то стыд, различные опасения, о которых мы говорили выше, непреодолимо удерживали её, и она откладывала неизбежный разговор со дня на день, продолжая хранить молчание. Её виды на будущее совершенно расходились с намерениями матери, или, вернее сказать, у неё не было никаких видов; она целиком предалась провидению. А потому старалась не вести разговоров о будущем, переводя речь на другое, либо в общих словах говорила о том, что у неё на этом свете не осталось больше никаких надежд и желаний, кроме одного: поскорее опять соединиться с матерью. При этом слёзы неоднократно прерывали её слова.

– Знаешь, почему тебе всё представляется в таком свете? – говорила Аньезе. – Ты слишком много выстрадала и уж не ждёшь ничего хорошего. Но положись на волю божью, и если… Если проглянет хоть проблеск, хоть самый маленький луч надежды, тогда посмотрим, как ты заговоришь.

Лючия обнимала мать и плакала.

К тому же между женщинами и их хозяевами сразу завязалась тесная дружба, да и где же ей и возникнуть, как не между теми, кто расточает добро и кто его получает, в особенности, если те и другие хорошие люди? Аньезе много болтала с хозяйкой. А портной в свою очередь старался развлекать их всевозможными историями и нравоучительными рассуждениями, и в особенности за обедом у него всегда оказывался про запас какой-нибудь занимательный рассказ, либо про Бову-королевича, либо про отцов-пустынников.

Неподалёку от этой деревни проживала в своём поместье одна знатная супружеская чета – дон Ферранте и донна Прасседе; фамилия их, по обыкновению, застряла на кончике пера нашего анонима. Донна Прасседе была пожилая синьора, которая имела большую склонность к благотворительным делам: занятию, бесспорно весьма достойному из числа тех, которым может предаваться человек, но которое, к сожалению, может приносить также и вред, как и всякое другое. Чтобы делать добро, надо знать, в чём оно заключается, а между тем, подобно многим другим вещам, мы можем постигать его лишь сквозь призму наших страстей, с помощью наших суждений, наших идей, а они у нас часто находятся в полном хаосе. В выборе же идей донна Прасседе поступала так же, как, говорят, надо поступать в выборе друзей: идей было у неё мало, но зато этим немногочисленным своим идеям она была чрезвычайно предана. Среди же этих немногочисленных, к несчастью, было много сумасбродных, и именно они были ей дороже других. А потому часто случалось, что она принимала за добро то, что на самом деле им вовсе не было, или пользовалась средствами, которые приводили скорее к обратному результату, или считала дозволенным то, что никоим образом им не было – и всё это в силу сомнительного предположения, будто тот, кто делает больше того, что ему полагается, имеет право поступать, как ему вздумается; часто случалось, что она не видела того, что было в действительности, либо видела то, чего не было вовсе, и много других подобных же вещей; это случалось с ней, как может случиться и случается со всеми, не исключая и лучших; правда, с донной Прасседе эти вещи случались чересчур часто, а главное нередко всё разом.

Услышав о громком происшествии с Лючией и наслушавшись разговоров про молодую девушку, она загорелась любопытством посмотреть на неё и отправила за матерью с дочерью свою карету со старым форейтором. Лючия в ответ на приглашение пожала плечами и попросила портного, передавшего его, найти какой-нибудь способ отказаться. Пока дело шло о простых людях, стремившихся повидать девушку, с которой произошло чудо, портной охотно оказывал ей помощь; но в данном случае отказ показался ему дерзостью. Он пустил в ход всю свою жестикуляцию, употребил массу восклицаний и наговорил всякой всячины, что так не поступают, и что, мол, это очень важное семейство, и что синьорам отказывать нельзя, и что здесь, может быть, зарыто их счастье, и что, помимо всего прочего, синьора донна Прасседе слывёт святой, – словом, столько всего наговорил, что Лючия должна была уступить, тем более что Аньезе, слушая доводы портного, то и дело поддакивала: «Верно, верно».

Когда они предстали перед синьорой, та рассыпалась в любезностях и поздравлениях, расспрашивала их, давала советы; в её речах сквозило врождённое чувство некоторого превосходства, смягчённого, однако, такими приветливыми выражениями, подслащённого такой заботливостью, приправленного такою душевностью, что Аньезе почти сразу, а Лючия очень скоро освободилась от стеснительной почтительности, которую с самого начала внушил было им важный вид этой синьоры. Теперь они даже нашли её привлекательной. Дело кончилось тем, что донна Прасседе, услыхав, что кардинал взял на себя заботу найти убежище для Лючии, вдруг загорелась желанием посодействовать и даже предупредить это доброе намерение, предложив взять девушку к себе в дом, где она, не будучи приставленной ни к какой определённой работе, будет по своему усмотрению помогать другим женщинам. При этом она прибавила, что постарается сама сообщить об этом монсиньору.

Кроме очевидной и непосредственной пользы, заключавшейся в таком добром поступке, донна Прасседе усматривала в нём и нечто более значительное с её точки зрения, поставив себе целью наставить заблуждающуюся, направить на путь истинный существо, которое в этом сильно нуждалось. Ибо с того момента, когда она впервые услышала о Лючии, она сразу же решила, что молодая девушка, обручённая с бездельником, мятежником, – словом, с висельником, не может быть безупречной и должна иметь какой-то скрытый порок. Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Свидание с Лючией укрепило её в этом убеждении. Нельзя сказать, чтобы Лючия показалась ей дурной девушкой по самому, так сказать, своему существу; но всё же многое в ней синьоре не понравилось. Эта низко опущенная голова, подбородок, как бы пригвождённый к груди, нежелание отвечать или отвечать коротко, сухо, словно через силу, быть может объяснялись застенчивостью, но, конечно, указывали и на большое упорство. Не трудно было догадаться, что в этой головке приютились свои собственные мысли. А эта привычка постоянно краснеть, эти сдержанные вздохи… И потом эти огромные глаза, – они совсем не нравились донне Прасседе. Она была твёрдо убеждена, словно знала это из верного источника, что все злоключения Лючии были небесной карой за её дружбу с бездельником и указанием свыше, дабы заставить её навсегда с ним разлучиться; а раз это было так, она должна была посодействовать такой высокой цели. Ибо, как она часто говорила другим и самой себе, все её помыслы были направлены к тому, чтобы следовать велению свыше; однако она часто глубоко ошибалась, принимая за волю небес собственные измышления. Правда, относительно своего второго намерения, о котором мы упомянули, она не сделала ни малейшего намёка, руководясь правилом: если хочешь с успехом делать добро людям, старайся прежде всего скрывать от них свои намерения.

Мать и дочь переглянулись. Перед печальной необходимостью разлуки это предложение показалось обеим подходящим хотя бы и потому, что поместье синьоры было совсем близко от их деревни. Поэтому на худой конец они могли жить по соседству и даже свидеться при первой же поездке синьоров в деревню. Прочитав в глазах друг у друга согласие, обе они поблагодарили донну Прасседе и выразили готовность принять её предложение. Та опять рассыпалась в любезностях и обещаниях, сказав, что немедленно напишет письмо монсиньору.

После ухода женщин она заставила составить письмо дона Ферранте, который, будучи учёным человеком, о чём мы скажем позже, в особо важных случаях исполнял обязанности её секретаря. Так как теперь случай как раз и представился, дон Ферранте приложил всё своё уменье и, передавая супруге черновик, особенно горячо расхваливал свою орфографию. Это был один из многих предметов, которые он изучал, и один из немногих, где он мог проявить себя как глава дома. Донна Прасседе старательнейшим образом переписала письмо и отправила его в дом портного. Это было за два или три дня до того, как кардинал послал за женщинами носилки, чтобы отправить их в родную деревню.

Добравшись туда, они вышли у дома приходского священника, где находился кардинал. Заранее был дан приказ ввести их тотчас же по прибытии. Капеллан, первый увидевший женщин, исполнил приказание, лишь немного задержав их, чтобы наспех преподать несколько наставлений, как надо величать монсиньора, и кое-что насчёт соблюдения этикета, – что он имел обыкновение делать тайком от кардинала каждый раз, когда представлялся случай. Для бедняги было чистым страданием видеть, как в этом отношении было мало порядка в окружении его высокопреосвященства: «А всё из-за чрезмерной доброты этого святого человека, уж очень он прост в обращении», – говорил он своим собратьям. И тут он рассказывал, что ему приходилось не раз собственными ушами слышать даже такие ответы: «Да, сударь! Нет, сударь!»

Кардинал в эту минуту был занят разговором о приходских делах с доном Абондио, так что последний не имел возможности, как ему хотелось, дать со своей стороны некоторые наставления женщинам. И только когда дон Абондио выходил и они попались ему навстречу, он успел подмигнуть им в знак того, что, мол, доволен ими и пусть они продолжают держать язык за зубами.

После первых приветствий с одной стороны и первых поклонов – с другой, Аньезе вынула из-за пазухи письмо и подала его кардиналу со словами:

– От синьоры донны Прасседе. Она говорит, что хорошо знает вашу милость, монсиньор, оно и понятно: все большие синьоры должны знать друг друга. Почитайте-ка, увидите сами.

– Хорошо, – сказал Федериго, прочитав письмо и выжав, наконец, смысл из цветов красноречия дона Ферранте. Он знал эту семью достаточно для того, чтобы быть уверенным, что Лючию приглашали туда с добрыми намерениями и что там она будет в полной безопасности от козней и приставаний своего преследователя. Что же касается его мнения об умственных способностях донны Прасседе, то на этот счёт у нас нет определённых сведений. Вероятно, она не была той особой, которую он бы выбрал сам для подобной цели; но, как мы уже говорили или намекнули в другом месте, не в его правилах было вмешиваться в чужие дела, чтобы исправлять их к лучшему.

– Примите с миром и эту разлуку и неведение, в каком вы находитесь, – прибавил Федериго потом, – верьте, что это скоро кончится и что всевышний хочет привести всё к концу, какой ему, видимо, угодно было наметить, – и твёрдо запомните, что его воля – это лучшее, что для вас может быть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю