355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алессандро Мандзони » Обрученные » Текст книги (страница 25)
Обрученные
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 11:02

Текст книги "Обрученные"


Автор книги: Алессандро Мандзони



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 45 страниц)

Подобное указание в наши дни покажется всякому вполне естественным, связанным с самой идеей создания библиотеки, но в те времена было по-другому. И в истории «Амброзианы», написанной (в духе того века, с изяществом и чёткостью) неким Пьерпаоло Воска, который заведовал библиотекой после смерти Федериго, намеренно подчёркивается как нечто весьма оригинальное, что в этой библиотеке, созданной частным лицом почти целиком на свои средства, книги были выставлены для обозрения публики, выдавались всякому, кто их требовал, причём читателям предлагались стулья, бумага, перья с чернилами для необходимых выписок; между тем как во многих известных публичных библиотеках Италии книги не только не выставлялись, но были заперты в шкафах и вынимались оттуда лишь для того, чтобы бегло перелистать их, да и то лишь благодаря любезности библиотекарей, а об удобствах читателей во время занятий никто даже и не помышлял. Так что пополнять такую библиотеку было всё равно, что изымать книгу вообще из пользования – один из тех способов земледелия, которые и прежде бывали, да и теперь попадаются нередко, и только истощают почву.

Не спрашивайте о том, каково было влияние этого детища Борромео на общую культуру. Проще всего было бы в двух фразах показать, как это обычно принято, что влияние это было необыкновенно или что его совсем не было; доискиваться и разъяснять, насколько возможно, каково оно было на самом деле, было бы, пожалуй, весьма утомительно, мало интересно и неуместно. Но подумать только, каким же благородным, разумным, благожелательным, каким неутомимым поборником человеческого совершенствования был тот, кто задумал подобное дело, – задумал его с таким размахом и выполнил в обстановке такого невежества, такой косности, такой всеобщей вражды ко всякому культурному начинанию, а значит и среди разных пересудов, вроде: «Какой толк от этого?», «Неужели о другом нельзя подумать?», «Ну и затея!», «Этого ещё недоставало!», и тому подобных, – а числом их, наверно, было много больше, чем тех скуди, которые он затратил на это начинание, – ста пяти тысяч, большею частью его собственных.

Чтобы назвать такого человека весьма щедрым благотворителем, кажется, нет надобности знать о том, раздавал ли он ещё множество денег тем, кто в них непосредственно нуждался; и найдутся, пожалуй, люди, которые подумают, что подобные издержки – я готов сказать, все издержки – это лучший и самый полезный вид милостыни. Но Федериго считал милостыню в собственном смысле – первейшим своим долгом, и в этом случае, как во всех остальных, его поступки не расходились с его образом мыслей. Вся жизнь его была длительной и постоянной милостыней. И в связи с тем голодом, о котором уже шла речь в нашем повествовании, у нас вскоре будет возможность рассказать о некоторых его поступках, из которых видно будет, сколько мудрости и благородства сумел он проявить и на этом поприще. Из многих своеобразных примеров этой его добродетели, собранных его биографами, мы приведём здесь один.

Узнав, что некий дворянин хитростью и всяческими притеснениями хотел принудить одну из своих дочерей постричься в монахини, а она скорее склонялась к замужеству, он призвал к себе её отца и, заставив его сознаться, что поводом для такого сурового обращения было отсутствие четырёх тысяч скуди, которые, по его мнению, были необходимы, чтобы прилично выдать дочь замуж, Федериго дал ей в приданое эти четыре тысячи. Быть может, кое-кому покажется, что такая щедрость чрезмерна, безрассудна, слишком уступчива по отношению к нелепым фантазиям спесивца, – ведь четыре тысячи скуди можно было с большей пользой истратить на сотню других ладов! На это нам нечего возразить, разве только пожелать, чтобы почаще сталкиваться с добродетелью, дошедшей до крайности, столь свободной от господствующих предрассудков (у каждого времени есть свои), независимой от общепринятых суждений, как это было в данном случае, ведь эта добродетель побудила человека дать четыре тысячи скуди, чтобы не принуждать девушку идти в монахини.

Неистощимая доброта этого человека сказывалась не только в его щедрости, но и во всём его поведении. Приятный в обращении со всеми, он считал своим особым долгом встречать с ласковым лицом, с учтивой обходительностью тех, кого обычно зовут людьми низкого звания; тем более что им редко приходится видеть это на свете. И по этой причине у него были столкновения с рыцарями девиза ne quid nimis[128]128
  ничего слишком (лат.)


[Закрыть]
, которым хотелось во что бы то ни стало поставить его в известные, иначе говоря в их собственные, границы.

Так, однажды, когда в одно из своих посещений горной глухой деревушки Федериго наставлял бедных детей и во время беседы с любовью ласкал их, один из этих рыцарей предупредил его, чтобы он был поосторожней и не ласкал ребятишек, слишком они, мол, противны и грязны. Чудак этот, по-видимому, полагал, что у Федериго не хватило бы ума самому сделать такое открытие, или проницательности, чтобы найти столь остроумный выход. Таково уж, в известных условиях времени и обстоятельств, несчастие лиц, облечённых высоким званием, что мало находится людей, которые указывали бы им на их недостатки, и слишком много смельчаков, готовых упрекать их за хорошие дела. Но добрый епископ ответил не без некоторой досады: «Ведь это же моя паства; они, может быть, никогда больше не увидят моего лица, – а вы хотите, чтобы я не ласкал их?»

Однако гневался он очень редко, все восхищались мягкостью его обращения, невозмутимым спокойствием, которое, пожалуй, можно было приписать счастливым особенностям его темперамента, тогда как на деле оно было результатом упорной борьбы со своим живым и вспыльчивым характером. Если иногда он бывал строгим и даже резким, то лишь по отношению к подчинённым ему пастырям, когда они оказывались виновными в корыстолюбии, нерадивости или иных недостатках, особенно несовместимых с их священным саном. Всё, что могло касаться его собственных интересов или его мирской славы, не волновало его, не вызывало в нём ни радости, ни сожаления, – явление удивительное, если эти чувства не были заложены в душе его, и ещё более удивительное, если они в ней были заложены. Не только на многочисленных конклавах[129]129
  Конклав – собрание кардиналов, созываемое для избрания папы.


[Закрыть]
, в которых он участвовал, он слыл за человека, никогда не стремившегося занять место, столь желанное для честолюбия и столь опасное для истинного благочестия; но однажды, когда один из его коллег, человек с большим весом, предложил ему свой голос и голоса своей партии (грубое слово, но именно оно и было в ходу!), Федериго наотрез отказался от этого предложения в таких выражениях, что тот изменил своё намерение и обратился по другому адресу.

Та же скромность, то же отвращение к господству равным образом проявлялись и в более обычных житейских делах. Чуткий и неутомимый, он наставлял и руководил тогда, когда считал это своим долгом, но избегал вмешиваться в чужие дела и всеми силами противился даже тогда, когда его просили об этом, – скромность и сдержанность, которые, как всякий знает, не обычны для таких поборников добра, каким был Федериго.

Если бы мы захотели доставить себе удовольствие и заняться собиранием выдающихся черт его характера, получилось бы, несомненно, своеобразное сочетание достоинств, с виду противоположных и, разумеется, трудно совместимых. Однако нам надлежит обратить внимание на другую особенность этой прекрасной жизни: несмотря на то, что ему приходилось и управлять, и руководить, и обучать, разъезжать по епархии, выступать на диспутах, путешествовать, он не только уделял много времени своим научным занятиям, но предавался им с таким усердием, что впору и заправскому учёному. И действительно, наряду со множеством самых разнообразных заслуг Федериго пользовался у своих современников и славой учёного.

Однако мы не должны скрывать, что он с искренним убеждением разделял и с непоколебимым упорством поддерживал такие мнения, которые в наши дни показались бы всякому не столь мало обоснованными, сколь странными: говорю это для тех, кому очень хотелось бы считать подобные мнения правильными. Кому вздумалось бы защищать его в этом отношении, тот мог бы сослаться на столь ходячее и общепринятое объяснение, что это, мол, были скорее заблуждения его времени, чем его собственные, – объяснение, которое иногда, в особенности если оно вытекает из соответственной проверки фактов, может иметь некоторый и даже значительный вес, но которое ровно ничего не значит, если применять его без всяких оснований и без разбору, как это обычно делается. А посему, не желая ни разрешать сложные вопросы упрощёнными формулами, ни слишком растягивать этот эпизод, мы не станем даже останавливаться на них, удовлетворившись лишь беглым замечанием, что человека, столь изумительного в целом, мы не намерены считать вообще лишённым всяких недостатков, дабы не показалось, что мы хотели написать ему надгробное слово.

Да не сочтут обидой наши читатели, если мы выскажем предположение, что кто-нибудь из них может спросить, остался ли после этого человека хоть какой-нибудь памятник столь великого его ума и такой учёности. Ещё бы не остался! Осталось около сотни трудов, больших и малых, латинских и итальянских, печатных и рукописных, тщательно хранящихся в основанной им библиотеке: трактаты о нравственности, проповеди, рассуждения по истории, по древностям церковным и светским, по словесности, искусствам и всякие иные.

«Ну, а как же так, – скажет нам этот читатель, – почему столько его трудов забыты или, во всяком случае, мало известны, мало исследованы? Как же это при таком уме, при такой учёности, при таком знании людей и жизни, при таких взглядах, при такой любви ко всему доброму и прекрасному, при такой чистоте души и при всех иных качествах, которые делают писателя великим, как же он в числе ста своих трудов не оставил хотя бы одного, который считался бы выдающимся даже у тех, кто не вполне одобряет его, и был бы известен – хотя бы по заглавию – тем, кто его не читал? Как же случилось, что всех их вместе взятых, хотя бы по числу, оказалось недостаточно, чтобы закрепить за ним славу писателя среди нас, его потомков?»

Вопрос, несомненно, разумный и обсуждение его было бы крайне интересно, ибо причины этого явления могут быть найдены путём наблюдения над множеством общих фактов, а это в свою очередь повело бы к выяснению многих других аналогичных явлений. Ну а если их окажется много и они будут слишком пространны, и что, если вдруг они не придутся вам по вкусу? И заставят вас недовольно сморщить нос? Так что лучше будет нам подхватить опять нить нашего повествования и, вместо того чтобы разбирать по косточкам этого человека, не лучше ли, под руководством нашего автора, посмотреть его в действии?

Глава 23

Ожидая часа, чтобы пойти в церковь для совершения богослужения, кардинал Федериго был погружён в занятия, – как он обычно делал это во всякую свободную минуту, – когда к нему вошёл со встревоженным лицом капеллан-крестоноситель.

– Странное посещение, поистине странное, монсиньор.

– Кто же? – спросил кардинал.

– Не кто иной, как синьор… – отвечал капеллан и, многозначительно отчеканивая слоги, произнёс имя, которого мы не можем сообщить нашим читателям. Потом прибавил: – Он тут собственной персоной, в соседней комнате, и требует ни более ни менее, как быть допущенным к вашей милости.

– Он?! – произнёс кардинал, и лицо его просияло; он поднялся с кресла, закрыв книгу. – Просить, просить немедленно!

– Но… – возразил капеллан, не трогаясь с места, – ведь вашей милости хорошо известно, кто он такой, этот бандит, этот знаменитый…

– А разве для епископа не огромное счастье, что у такого человека возникло желание прийти к нему?

– Простите… – настаивал на своём капеллан, – мы никогда не осмеливались касаться некоторых вещей, ибо монсиньор изволит говорить, что это, мол, небылицы; однако при случае, мне кажется, наша прямая обязанность… излишнее усердие порождает врагов, монсиньор, и мы достоверно знаем, – многие разбойники имели дерзость хвастать, что рано ли, поздно ли…

– И что же они сделали? – прервал кардинал.

– Я хочу сказать, что этот человек – зачинщик всяких злодейств, отчаянный головорез, поддерживающий связь с самыми страшными разбойниками, и возможно, что его подослали…

– Ну и дисциплина же у вас, – прервал его, всё ещё улыбаясь, Федериго, – виданое ли дело, чтобы солдаты уговаривали генерала бежать с поля боя, – потом, становясь задумчивым и серьёзным, продолжал: – Думается мне, что Сан-Карло не стал бы долго раздумывать – принять ли такого человека, или нет, – он просто привёл бы его сам. Пусть войдёт сюда, сейчас же: он и так уже заждался.

Капеллан пошёл к двери, бормоча про себя: «Ничего не поделаешь, – все эти святые такие упрямцы».

Открыв дверь и заглянув в комнату, где находился посетитель и весь синклит, он увидел, что священники теснятся к одной стороне, шушукаясь и искоса поглядывая в угол, где в одиночестве стоит синьор. Капеллан направился к нему и, косясь на него уголком глаза, насколько это было возможно, гадал про себя, какое дьявольское оружие может скрываться под этой курткой, и что, право, не мешало бы, прежде чем впустить его, предложить ему по крайней мере… Но решиться на это капеллан не посмел. Он подошёл к Безымённому и сказал:

– Монсиньор ожидает вашу милость. Угодно вам следовать за мной?

Он двинулся вперёд, через небольшую кучку людей, расступившихся перед ним, бросая направо и налево взгляды, смысл которых был таков: «Что прикажете делать! Разве вы не знаете, что святой отец наш всегда делает по-своему?»

Увидев входившего Безымённого, Федериго с приветливым и ясным лицом пошёл ему навстречу, раскрывая объятия, словно желанному гостю, и немедленно подал капеллану знак удалиться. Тот повиновался.

Оставшись вдвоём, оба некоторое время молчали, – каждый по-своему был смущён. Безымённый, привлечённый сюда скорее какой-то неизъяснимой силой, чем определённым намерением, стоял как бы против воли, терзаемый двумя противоположными чувствами: с одной стороны – желанием и смутной надеждой найти какое-то успокоение своим душевным мукам, а с другой – досадой, стыдом от сознания, что он пришёл сюда как кающийся грешник, как покорный, жалкий человек, – пришёл признаться в своей вине и молить о прощении. И он не находил слов, да почти и не искал их. Однако, подняв глаза и посмотрев в лицо кардинала, он вдруг ощутил, что его охватывает властное и вместе с тем трогательное чувство почтения к этому человеку, и в нём стало расти доверие, ненависть смягчилась, и это, не оскорбляя его гордости, сковывало её и, так сказать, смыкало ему уста.

Наружность Федериго, действительно, говорила о его превосходстве и вызывала к нему любовь. У него была от природы непринуждённая и спокойно-величественная осанка, к тому же не согбенная годами и не отяжелевшая; глаза серьёзные и живые, ясное чело с печатью глубоких дум, и, несмотря на седину, бледность, следы воздержания, размышлений и усталости, – какая-то почти юношеская свежесть. Черты его лица говорили о том, что в прошлом оно было в полном смысле слова прекрасным. Привычка к возвышенным и доброжелательным мыслям, душевное спокойствие в течение долгой жизни, любовь к людям, непрестанная радость неиссякаемой веры заменили ту былую красоту другою, я сказал бы, старческою красотою, которая ещё более резко выступала на фоне величавой простоты его красной мантии.

И кардинал тоже некоторое время вглядывался в лицо Безымённого своим проницательным взглядом, – он давно уже научился читать людские мысли по выражению лица. И на этом мрачном, расстроенном лице промелькнуло, как ему показалось, что-то похожее на надежду, которую и он ощутил в себе самом, когда ему доложили о приходе этого человека. Он с волнением сказал:

– Какое радостное посещение! И как мне благодарить вас за ваше доброе решение, хотя в нём есть и некоторый укор мне.

– Укор вам? – воскликнул в изумлении синьор, растроганный этим обращением, довольный тем, что кардинал сломал лёд и заговорил первым.

– Разумеется, приходится укорять меня, – продолжал кардинал, – ведь я допустил вас опередить меня. Мне уже давно и не раз следовало посетить вас.

– Вам меня? Знаете ли вы, кто я? Верно ли вам назвали моё имя?

– Неужели же вы думаете, что радость, которую я чувствую и которая, без сомнения, отражается на моём лице, я мог бы испытывать при появлении неизвестного мне человека? Именно вы заставляете меня переживать её; повторяю, именно вы, которого я должен был бы искать повсюду; которого я уже так страстно возлюбил и жалел, за которого так горячо молился; вы один из детей моих, впрочем я люблю всех, и от всего сердца, но вы – тот, кого мне больше всех хотелось обрести и обнять, если б только я мог надеяться на это. Но бог, один только бог может творить чудеса, и он снисходит к немощным силам и слабостям своих скромных слуг.

Безымённый был поражён этой пламенной речью, этими словами, которые так определённо отвечали тому, чего он сам ещё не сказал, что он ещё не вполне решился сказать. Взволнованный и смущённый, он хранил молчание.

– Так как же это? – с ещё большей теплотой продолжал Федериго. – У вас есть для меня добрая весть, а вы так долго заставляете меня томиться?

– У меня – добрая весть? У меня в душе ад – откуда же взять мне добрую весть? Скажите же, если знаете, что это за добрая весть, которую вы ждёте от такого человека, как я.

– А та, что бог коснулся сердца вашего и хочет обратить вас к себе, – спокойно отвечал кардинал.

– Бог! Бог! Если б увидеть его! Если б услышать! Где он, этот бог?

– Вы меня спрашиваете об этом? Вы? Да кто же к нему ближе вас? Разве не чувствуете вы его в своём сердце, которого он коснулся и потряс, взволновал его, не даёт ему покоя и в то же время влечёт вас к себе, дав вам проблеск надежды на примирение, на утешение, беспредельное, полное утешение, лишь только вы познаете господа, станете его исповедовать, будете молиться ему.

– Да, правда, что-то томит меня, вот здесь словно гложет. Но бог? Если это бог, такой, как о нём говорят, зачем я ему?

В словах этих звучало безнадёжное отчаяние. Но Федериго отвечал на них торжественным тоном, словно по наитию свыше:

– Зачем вы ему? Что ему делать с вами? Вы – знамение его могущества и его благости. Никто больше вас не может послужить к прославлению его! Весь мир давно уже вопиёт против вас, тысячи и тысячи голосов проклинают поступки ваши. – Безымённый вздрогнул и на мгновение был поражён, услышав столь непривычные для себя речи, а ещё более он был потрясён тем, что не испытывал при этом никакого гнева, а, наоборот, даже некоторое облегчение. – Но разве это во славу божию? – продолжал Федериго. – Ведь всё это – голоса ужаса, голоса себялюбия, пожалуй, даже и голоса справедливости, но ведь это справедливость такая ничтожная, такая понятная! Быть может, среди них раздаются, к сожалению, даже голоса зависти к этому вашему злосчастному могуществу, к этой – до нынешнего дня – столь печальной стойкости вашего духа. Но когда вы сами восстанете, чтобы осудить свою жизнь и произнести себе приговор, о, тогда, тогда прославится имя господне! А вы ещё спрашиваете, зачем вы ему? Пути господни неисповедимы!.. Разве я, слабый человек, могу знать, на что вы понадобитесь вседержителю? Куда направит он могучую вашу волю, непоколебимую твёрдость, когда он наполнит, воспламенит вас любовью, надеждой, раскаянием? Кто вы такой, – грешный человек, – если считаете, что могли безнаказанно задумывать и свершать великие злодеяния, а бог не может вернуть вас на путь истинный? На что вы нужны богу, спрашиваете вы? А даровать вам прощение? А спасти вас? А совершить через вас дело искупления? Это ли не славные и достойные его дела? Подумайте только: если я, ничтожный, жалкий человек и всё же столь преисполненный собой, если я, каков я есть, так сокрушаюсь сейчас о вашем спасении, что рад бы отдать за него – господь тому свидетель! – весь остаток дней моих, – подумайте, как же велика должна быть благость того, кто внушает мне милосердие к вам, столь несовершенное, но столь животворящее; как любит вас, как печётся о вас тот, кто повелевает мной и внушает любовь к вам, снедающую меня.

По мере того как слова эти слетали с уст кардинала, всё лицо его, взгляд, все движения подкрепляли их смысл. Лицо слушавшего его, искажённое судорогами, вначале выразило изумление и внимание, потом на нём отразились более глубокие и менее тревожные переживания. Глаза, с детских лет не знавшие слёз, увлажнились. Когда кардинал умолк, Безымённый закрыл лицо руками и разразился безудержными рыданиями, которые были как бы последним и самым ясным ответом.

– Боже великий и милостивый! – воскликнул Федериго, поднимая глаза и руки к небесам. – Что сделал я, раб недостойный, пастырь дремлющий? за что призвал ты меня на этот пир благости твоей? за что сделал меня достойным присутствовать при столь радостном чуде! – С этими словами он протянул Безымённому руку.

– Нет! – воскликнул тот. – Нет! Подальше, подальше от меня! Не грязните эту руку, невинную и милосердную. Вы не знаете всего, что сделала рука, которую вы хотите пожать.

– Позвольте мне, – сказал Федериго, порывисто беря за руку Безымённого, – позвольте мне пожать эту руку, которая загладит столько ошибок, расточит столько благодеяний, облегчит столько страданий и, обезоруженная, смиренно и покорно протянется к своим врагам!

– Это уж слишком! – рыдая, произнёс Безымённый. – Оставьте меня, монсиньор! Добрый Федериго, оставьте меня! Толпа народа ждёт вас. Столько добрых, невинных душ, столько людей, пришедших издалека, чтобы хоть раз взглянуть на вас, услышать вас. А вы задерживаетесь… и ради кого же!

– Оставим девяносто девять овец, – отвечал кардинал, – они в безопасности пасутся на горе, – я же хочу быть с той, которая заблудилась. Эти души, быть может, сейчас гораздо больше радуются, чем если бы им пришлось видеть своего ничтожного епископа. Быть может, всевышний, сотворивший над вами чудо милосердия, наполняет их радостью, причина которой им ещё непонятна. Быть может, эти люди, сами того не зная, пребывают в единении с нами; быть может, дух святой пробудил в их сердцах неясное чувство любви к вам, и они возносят за вас молитву, которой он внимает, внушая им милосердие к вам, неизвестному ещё им человеку.

С этими словами он обнял Безымённого; тот, сделав попытку уклониться, на мгновение задумался, но потом уступил, словно покорённый этим великодушным порывом, и тоже обнял кардинала, скрыв на его плече своё взволнованное, изменившееся лицо. Горячие слёзы падали на незапятнанную мантию кардинала, и безгрешные руки Федериго с любовью обнимали этого человека, прикасаясь к его куртке, на которой он обычно носил оружие насилия и предательства.

Высвобождаясь из объятий, Безымённый снова закрыл глаза рукой и, подняв вместе с тем лицо, воскликнул:

– Боже истинно великий! Боже истинно милосердный! Теперь я узнаю себя, понимаю, кто я; грехи мои стоят предо мною; я противен самому себе – и всё же, всё же я испытываю облегчение, радость, да, радость, какой не испытал за всю свою ужасную жизнь!

– Это облегчение, – сказал Федериго, – ниспосланное вам богом, чтобы обратить вас к себе, воодушевить вас на бесповоротное вступление в новую жизнь, где вам предстоит столько разрушить, столько исправить, столько пролить слёз.

– О я несчастный, – воскликнул синьор, – сколько, сколько… такого, что мне остаётся только оплакивать! Но зато есть и только что затеянные дела, которые я могу если не уничтожить, то оборвать в самом начале, – и есть одно такое, которое я могу оборвать сию же минуту, расстроить, предотвратить.

Федериго со вниманием стал слушать, и Безымённый рассказал вкратце с омерзением, пожалуй, ещё более сильным, чем это сделали мы, всю историю насилия, учинённого над Лючией, все страхи и страдания бедняжки; как она умоляла и какое смятение мольбы эти вызвали в нём, и что она всё ещё находится у него в замке.

– Так не будем же терять времени, – воскликнул Федериго, охваченный состраданием и желанием помочь несчастной. – Счастливый вы! Это для вас залог прощения. Бог сделал вас орудием спасения той, для которой вы хотели стать орудием гибели. Да благословит вас бог! Бог уже благословил вас! Вы знаете, откуда родом бедная наша страдалица?

Безымённый назвал деревню Лючии.

– Это неподалёку отсюда, – сказал кардинал, – хвала господу, и возможно… – С этими словами он быстро подошёл к столу и позвонил в колокольчик. Немедленно вошёл с озабоченным видом капеллан и сразу посмотрел на Безымённого. Он увидел изменившееся лицо, глаза, покрасневшие от слёз, и, переведя взгляд на кардинала, подметил на его лице, под неизменной сдержанностью, выражение особой серьёзной радости и какой-то почти нетерпеливой озабоченности. Капеллан застыл, готовый разинуть рот от изумления, если б кардинал не вывел его из этого созерцательного состояния, спросив, нет ли среди собравшихся курато из ***.

– Он здесь, монсиньор, – отвечал капеллан.

– Позовите его сейчас же сюда, – сказал Федериго, – и вместе с ним местного курато.

Капеллан вышел и направился в комнату, где собралось духовенство. Все взоры обратились к нему. А он, так и оставшись с разинутым ртом, с лицом, всё ещё полным изумления, произнёс, размахивая руками:

– Синьоры, синьоры! Наес mutatio dexterae Excels![130]130
  Сие обращение – дело десницы всевышнего (лат.)


[Закрыть]
– С минуту он стоял молча. Потом, переходя сразу на деловой тон, прибавил: – Его высокопреосвященство требует местного синьора курато и курато из ***.

Названный тут же выступил вперёд, и в то же время из гущи толпы раздалось протяжное, изумлённое восклицание:

– Меня?

– Не вы ли синьор курато из ***? – переспросил капеллан.

– Именно так, но…

– Его высокопреосвященство требует вас!

– Меня? – повторил тот же голос, явно желая выразить этим: «При чём же тут я?» Но на этот раз вместе с восклицанием выступил вперёд и названный человек – дон Абондио собственной своей персоной. Он шёл неохотно, его лицо выражало нечто среднее между изумлением и досадой. Капеллан подал ему рукой знак, который как бы означал: «Прошу следовать за мной, чего же вы мешкаете?» Так, идя впереди обоих курато, он направился к двери, отворил её и ввёл их.

Кардинал выпустил руку Безымённого, с которым успел за это время обсудить, что следует делать дальше. Отойдя немного в сторону, он знаком подозвал к себе местного курато. Вкратце рассказал ему, в чём дело, и спросил, не сможет ли тот быстро найти порядочную женщину, которая согласилась бы в носилках отправиться в замок за Лючией, женщину разумную и сердечную, которая могла бы справиться с таким неожиданным поручением, сумела бы найти наиболее подходящее обращение и наиболее уместные слова, чтобы обнадёжить, успокоить бедняжку, в душе которой, после стольких тревог и волнений, самое освобождение, чего доброго, вызовет ещё большее смятение. Подумав минутку, священник ответил, что он знает такую особу, и вышел.

Подозвав кивком капеллана, кардинал приказал ему немедленно снарядить носилки и носильщиков и оседлать двух мулов. Когда капеллан ушёл, кардинал обратился к дону Абондио.

Дон Абондио, который держался поближе к кардиналу, чтобы только быть подальше от другого синьора, всё время бросал исподлобья взгляды то на одного, то на другого, продолжая ломать себе голову, что же означает вся эта кутерьма. Подойдя поближе и отвесив поклон, он сказал:

– Мне сообщили, что ваше высокопреосвященство звали меня, но я полагаю, что произошла ошибка…

– Никакой ошибки нет, – отвечал Федериго. – У меня для вас добрая весть и заодно утешительное, приятнейшее поручение. Одна из ваших прихожанок, которую вы, наверное, оплакивали как погибшую, Лючия Монделла, отыскалась и находится по соседству, в доме вот этого дорогого моего друга. Вы сейчас же отправитесь с ним и с одной женщиной, которую приведёт местный синьор курато, отправитесь, повторяю, за этой вашей прихожанкой и доставите её сюда.

Дон Абондио хотел скрыть досаду – нет, больше того – тревогу и огорчение, которое вызвало в нём это поручение, или, вернее, приказание. Но было уже поздно. Чтобы не обнаружить гримасу неудовольствия, появившуюся на его физиономии, он низко склонил голову в знак повиновения и поднял её лишь для того, чтобы отвесить другой глубокий поклон – Безымённому, заодно бросив на него жалобный взгляд, как бы говоривший: «Я в ваших руках, пощадите: parcere subjectis[131]131
  щади покорных (лат.)


[Закрыть]
».

Кардинал спросил его, есть ли у Лючии родственники.

– Из близких, с которыми она живёт или могла бы жить, есть только мать, – ответил дон Абондио.

– А она у себя в деревне?

– Да, монсиньор.

– Так как бедная эта девушка, – продолжал Федериго, – не так-то скоро может быть водворена к себе домой, для неё будет большим утешением поскорее свидеться с матерью, а потому, если здешний синьор курато не вернётся до моего ухода в церковь, прошу вас – передайте ему, чтобы он подыскал повозку, либо мула или лошадь, и отправил толкового человека за этой женщиной, чтобы привезти её сюда.

– А что, если поехать мне? – сказал дон Абондио.

– Нет, нет! Вас я просил уже о другом, – отвечал кардинал.

– Я имел в виду, – возразил дон Абондио, – подготовить несчастную мать. Она женщина очень чувствительная, и тут нужен человек, который её знает, сумеет к ней подойти, а то как бы вместо добра не сделать ей худа.

– Вот для этого я и прошу вас предупредить синьора курато, чтобы он выбрал подходящего человека. Вы более нужны в другом месте, – ответил кардинал.

Ему хотелось прибавить: этой бедной девушке сейчас важнее всего увидеть в замке знакомое лицо, верного человека, после того как она столько часов томилась в такой страшной неизвестности относительно своего будущего. Но он поостерёгся открыто высказать эти соображения в присутствии третьего лица. Всё же кардиналу показалось странным, что дон Абондио не понял его с полуслова, что самому курато это не пришло в голову. Предложение же дона Абондио и его настойчивость показались кардиналу неуместными, и он сразу заподозрил, что тут что-то неладно. Взглянув в лицо дону Абондио, он без труда догадался, что тот боится поездки с этим страшным человеком, боится войти в его замок даже на несколько минут. Поэтому, желая окончательно рассеять подозрения дона Абондио и вместе с тем считая неудобным отводить в сторону курато и шушукаться с ним в присутствии третьего лица, его нового друга, Федериго решил, что лучше всего поступить так, как поступил бы он и без этого повода: поговорить самому с Безымённым. По его ответам дон Абондио окончательно поймёт, что перед ним уже не тот человек, которого надо остерегаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю