355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алёна Браво » Рай давно перенаселен » Текст книги (страница 2)
Рай давно перенаселен
  • Текст добавлен: 31 марта 2017, 11:00

Текст книги "Рай давно перенаселен"


Автор книги: Алёна Браво



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

***

После развода родителей я, естественно, при всяком удобном случае стремилась уйти из квартиры, где с изобретательностью ласкового садиста бесновался отчим, к бабушке и деду. С одной стороны, мать, цементируя новую ячейку социума, была рада избавиться от «довеска» хотя бы на выходные, с другой – ее ненависть к генетически чуждому ей укладу жизни стариков, ненависть, прямо пропорциональная неудержимости моих побегов, переносилась на «их» внучку. Надо сказать, что после нашего переезда мои мать и бабушка никогда больше не встречались, но мать и на расстоянии продолжала изливать по адресу свекрови («Палец о палец не ударила, тунеядка!») мегатонны яда, способные выжечь все живое на десятки километров в радиусе ее местопребывания, не будь они исключительно ментального свойства. Думаю, эти заряды ненависти не уничтожили бабушку только потому, что не находили в ее мягкой душе, к чему бы прилепиться: Вера бывшую невестку прощала, как прощала всех и всегда.

…Я сижу на коленях у бабушки, и, по примеру фарфоровой рыбы, стоящей на столе, старательно разеваю рот, в который бабушка забрасывает то ложку изумрудного салата, то кусочек котлеты с румяной корочкой. Одновременно в разверстый щучий рот летят крохотные разноцветные свечки в юбочках, предназначенные для украшения торта: в дом стариков даже в эпоху суповых наборов по рубль двадцать сказочным ветром заносило такие вот чудеса.

«Ну и как она его называет?» – вопрошает бабушка.

На самом деле моя мать об отце вообще не вспоминает, как будто его никогда и не было. Но мне хочется сделать бабушке что–нибудь приятное, поэтому я даю волю фантазии:

«Черт болотный! Кощей Бессмертный!»

Доброе бабушкино лицо мрачнеет.

«А еще как?»

«Чмо недоделанное!» – вспоминаю обычное выражение Брюхатого.

Бабушка тяжело вздыхает. Рука ее с ложкой дрожит. Но меня уже не остановить – я выдаю все, что слышу дома:

«Сволочь! Выблядок! Зла на тебя не хватает!»

Бабушка спускает меня с колен и уходит на кухню. Минуту спустя до меня доносятся ее приглушенные передником рыдания. Я в недоумении: сама ведь спрашивала!

Теперь, обладая преимуществами взрослого зрения, я понимаю, что именно (кроме отвращения к сквернословию) так огорчало бабушку: ничего не умевшая для себя, она до последнего надеялась, что и в матери возобладает столь естественная, по понятиям бабушки, женская жертвенность, и она помирится с мужем ради ребенка. Наивная Вера!

На заводе, где работала мать, у нее появились подруги: это был неискренний альянс амбициозных особ, одержимых целью записаться в ходовой товар эпохи и занять место на полке, обозначенной биркой «активистка». До странности бедна секция для девочек в этом провинциальном универмаге! В основном товарками матери были одинокие или разведенные дамы того возраста, в котором человек обычно теряет зубы мудрости, но мудрости еще не приобретает. Попадались, впрочем, и семейные, которые забросили семьи за более важными – «государственными» – делами. Всегда истерически взвинченные, полные какой–то сатанинской энергии, которая с утра пораньше гнала их прочь от домашнего очага, в результате чего их близкие, питаясь всухомятку, скоро зарабатывали себе гастриты и язвы, а жилища зарастали застоявшейся, годами не убиравшейся грязью, они мчались вперед со свистом «Времявыбралонасссссс!» и прытью скачущей на дело конной пожарной команды. Товарищ Время, взяв под козырек, предоставляло им массу способов самовыражения. Они дежурили по религиозным праздникам возле церкви, бдительно высматривая лиц комсомольского возраста, направлявшихся в храм. С сознательной радостью кришнаита, толкующего неофитам «Бхагавад – Гиту», однако навсегда ограниченные низколобостью усвоенных ими истин, проводили в подшефных школах классные часы. С остервенением участвовали во всевозможных комиссиях, где, распаляемые данной им властью карать и миловать, еще больше укреплялись в своем превосходстве над ничтожными носителями мужского эго – сплошь алкоголиками и тунеядцами. Когда они произносили магическое «рекомендовать в партию», то возводили очи к потолку заводского клуба с уродливой гипсовой лепниной. На заседаниях товарищеских судов от них особенно сильно разило потом в сочетании с духами «Красная Москва». Им до всего было дело кроме собственной семьи, если таковая имелась; их родным следовало вручить главный приз ВДНХ за терпение. В обвисших на заду и коленях синих хлопчатобумажных тренировочных штанах (антиэротика коммунизма: выглядеть как можно отвратительнее) они выезжали в колхозы на уборку овощей и уже в автобусе обычно горланили песни, чему способствовало принятие на грудь бутылки беленькой, – согласно ритуалу, из горла: причащение «к великому чувству по имени «класс». Некоторые выблевывали слезу пролетариата на тряских районных дорогах, не добравшись до поля с бураками; мать над таковыми посмеивалась, считая их слабаками.

Она влилась в ряды этих передовых, востребованных эпохой женщин после того, как ее божок – Брюхатый – покинул ее ради более молодой и, надо полагать, более домовитой: мать совершенно не умела готовить (в ее первой семье это делала свекровь); между ее «общественными» бумагами я как–то обнаружила похожие на прозрачные засушенные растения выкройки платья, так никогда и не ожившего… Собственно, это была ее сознательная позиция («Я – не домашняя курица!»). Что ж, отчим быстро объяснил моей бедной матери разницу между мистификациями наподобие «Женщина – это человек», который «звучит гордо», и жизнью–как–она–есть, а чтобы вложить это знание в ее мозг навсегда, до елового веночка, оставил после себя ребенка, о котором, в отечественных традициях, больше ни разу не вспомнил, – оставил без мстительности и злобы, с очаровательной беззаботностью пернатых, что подкидывают свой приплод в любое гнездо, не брезгуя и соломенными шляпами осатаневших от солнца курортниц.

…Я, восьмилетняя, спускаю вниз по лестнице громоздкую коляску с гремучей сеткой пустых детских бутылочек: выгуливать сестру и ходить на молочную кухню – моя обязанность (при общем полнокровном здоровье у матери почему–то совершенно не было молока). С трудом выкатив коляску, возвращаюсь за сестрой: перед этим я, как умела, натянула на ее головку связанную мне бабушкой шапку, завернула в одеяльце. Сестра спит. Осторожно выношу и укладываю ее в коляску. Но – о, ужас! – я плохо закрепила корпус; коляска переворачивается, младенец шлепается на асфальт. Едва не теряя сознание, дрожащими руками приподнимаю одеяло. Сестра продолжает спать. Спасибо бабушкиной шапке!

Где же была в это время наша мать? Вероятнее всего, у Капы. Так она ее называла. Сама же Капа называла себя не иначе, как Капитолиной, и утверждала, что родители дали ей имя в честь «Капитала» Маркса. Капе удалось то, что считалось высшим социальным пилотажем и вожделенным газетно–журнальным хэппи–эндом: совместить карьеру (начальницы отдела и члена парткома) и «здоровую, счастливую семью» (муж – инженер, дети – хорошисты, машина – «Жигули»). «Копейка» та, впрочем, была разбита, когда муж названной в честь «Капитала», отправившись с любовницей на природу, встретил лося, который переходил дорогу в неположенном месте. В отличие от лося, чей труп и привлек внимание правоохранительных органов к этому факту из жизни «здоровой, счастливой семьи», водитель и пассажирка отделались легкими телесными повреждениями. Однако железобетонный имидж Капы, поскольку она сама в него верила, такие мелочи поколебать не могли.

Для матери она была образцом для подражания. Почему так? Женщины этого поколения, всю жизнь прозябавшие под холодными солнцами мнимых величин, не могли без образцов; мать не была исключением. Цветные портреты киноактрис из журнала «Советский Экран» (годовая подписка на «Политическое самообразование» в нагрузку), приклеенные с помощью хозяйственного мыла ко всем без исключения дверям нашей отдельной двухкомнатной квартиры, превратили ее в гибрид рабочего общежития и педикюрного кабинета. Даже справляя естественные надобности, невозможно было укрыться от томных, грешных, надменных, мечтательных очей Констанции Буонасье, Дульсинеи Тобосской, любимой женщины механика Гаврилова, любимых женщин прочих механиков, сантехников, водителей, строителей, фельдшеров и инструкторов по плаванию. Впрочем, Брюхатый, выловленный этой кинематографической сетью, ни к одной из перечисленных профессий не принадлежал. Именно свою женственность прекрасные дамы с экрана сумели превратить в штучный товар, за который готова была платить вся страна, выстаивая очереди к кассам кинотеатров; однако женские судьбы серийного разлива изначально вершились не по розово–леденцовому сценарию. Вот только предупредить чувствительных провинциалок о трагическом несоответствии между искусством и жизнью в титрах забывали. Не удивительно, что любовь у местных учительниц, продавщиц, бухгалтерш, библиотекарш воплощалась не в возвышенную сагу, как в ленте «Москва слезам не верит», а в нечто совсем иное. И вот тут–то, когда жертва мужского вероломства (и сладеньких широкоэкранных сказочек) готова была травиться йодом, лечиться сивухой–бормотухой или, если еще остался порох в пороховницах, искать в заплеванных пригородных электричках очередного обладателя нечистых ботинок и чистой души, на сцену строем выходили подкованные на «Капитале» доброжелательницы, всегда готовые помочь несчастной поверить в новое божество.

Названная в честь «Капитала» навещала мать обычно по календарным праздникам: снимала в коридоре модные сапоги на каблуках, под которыми неожиданно обнаруживались рваные чулки («Все равно люди не видят!» – говорила она мне, делая акцент на слове «люди»), и горделивой походкой, насколько позволяли расквашенные тапки, проходила в залу. Конечно, мы не были для нее людьми; мать же перед ней благоговела: «Вот у Капы муж сумки из магазина в зубах носит!», «Вот у Капы дети умные – не то, что вы!», «Вот Капа умеет общаться с людьми – ее везде приглашают!» и т. д. Эта Кассиопея житейской мудрости и Андромеда коммуникабельности – с нее моя бедная мать, прогорев с кинодивами, заново собралась «делать жизнь» – усаживалась за стол с минималистской снедью в духе Петрова – Водкина: селедка, картошка, сделанные из загадочной субстанции мясокомбинатовские котлеты, похожие на раздавленных жаб магазинные огурцы–переростки. После второй рюмки жидкости, которая еще вчера таинственно булькала в сообщающихся сосудах на кухне заводского электрика, Капа начинала щедро делиться своим богатым опытом: «Мужик – ему что надо? Койка да жратва, – учила она мою «второгодницу» – мать. – А ты – любо-о– овь… Нашлась мне тоже, Джульетта… Нет, вы послушайте дуру – он стихи ей читал! Он стихи читал – так он уже и любит!» После третьей рюмки наступала очередь узнать о политических идеалах Капы: «Я вам что – с хера сорвалась «Капитал» читать?! И вообще: это я вам здесь – названная в честь «Капитала»! А жила бы там – носила бы имя в честь Капитолия, был такой холм, на нем Рим построили, слыхали? Эх, девки, кто б меня только вывез в те Капитолии! А хотя оно и тут неплохо – надо только уметь устраиваться!» Умение устраиваться считалось символом веры этого продвинутого женского сообщества. В конце застолья, заканчивавшегося попойкой, кто–либо из участниц, обычно – особа гренадерского роста и веса, что работала начальницей швейного цеха и жила в однокомнатной хрущевке с целой кодлой болонок, которых по причине пятого этажа не выводила, а потому и жилплощадь ее, и одежда пропахли собачьей уриной, – эта ответственная дама, на своей работе легко ставившая подчиненных на четвереньки, сама склоняла могучие колена перед унитазом, облегчая нутро под сардоническим прищуром широкоэкранной Миледи.

Мне было двенадцать лет, когда я впервые шокировала названную в честь «Капитала». Мать, желая произвести впечатление, сообщила, что дочь «пописывает стишки». Дочь была немедленно поставлена в центр комнаты перед ареопагом мудрейших. Я прочитала стихотворение, первая строка которого была поговоркой, услышанной от бабушки:

Дрэвы не дарастаюць да раю.

Яны ў снах, як птушкі, лятаюць,

Спяваюць.

Мараць пра подых нябеснага саду

У час лістападу.

У вырай ляціць чарада залатая,

Нібыта гартае

Лясы закалыханы смерцю

Вецер.

Рты перестали жевать. Капа, презрительно взглянув из–под ядовито–зеленых век, посоветовала показать дочь «душевнобольному врачу», потому что нормальные дети такой чепухи, мол, не сочиняют. Да еще на языке колхозников, на котором «инцилигентные люди» не разговаривают! Откуда это у нее? Да от той, от иждивенки… нормального языка не знает… Ну так не надо пускать туда ребенка. Даже страшно представить, чему ее там еще научат. В нашем «вобшчастве» все должны трудиться! «Девочка, деревья – неразумные существа, из этого следует, что они не могут мечтать, видеть сны», – поучительно добавила другая, подхватывая вилкой жирный кусок селедки. Я промолчала, но записала в тетрадь загадку:

Не хаваюць біўняў, поўсці ды рагоў,

Ганарацца званнем першых едакоў.

«Хоч, дыван купі: у маю залу не ўлез».

Што гэта такое?

– Чалавечы лес!

Эмалированные губы красавиц долго еще дребезжали мне вслед, точно опрокинутые металлические миски.

Второй авторитетный совет звезды провинциального социума я сподобилась получить лет этак десять спустя. В ту пору я писала лирические этюды; их почему–то охотно публиковал редактор местной, еще партийной газеты. Капа перестала жевать (декорации все те же: самогон, огурцы, селедка) и, глядя на меня с брезгливой жалостью, как на человека, с ног до головы покрытого экземой, дала гуманный совет: «Если уж уродилась такая умная… дура… дак хоть людям этого не показывай… к тебе ж ни один мушшина положительный не подойдет, спужается…» По мнению Капы, ум для женщины был чем–то вроде рваных чулок, которые следовало прятать.

А еще несколько лет спустя к моим соответствующим возрасту прелестям вдруг воспылал директор строительно–монтажного управления (любопытно, читал ли он мои этюды?) и пригласил на корпоративный праздник в коллектив, где дорабатывала последние дни перед пенсией названная в честь «Капитала». Что двигало мной, когда я согласилась заглянуть на одиозное застолье? Желание доказать Капе ее неправоту? Но она, увы, не ошибалась. Будем считать, меня вела страсть коллекционера: в моем портативном паноптикуме уродств уже имелся десяток–другой экземпляров. Когда замолчала соседка, в течение двух часов осквернявшая мой слух бабьим бредом, а насытившаяся публика потребовала зрелищ, на середину комнаты, словно в зеркальной – обратной моему детству – перспективе вышла Капа. Она была по–прежнему с ядовито–зелеными веками и игривым начесом, который, судя по его подозрительному металлическому блеску, так же, как в эпоху дефицита, «закрепляла» краской–серебрянкой, предназначенной для придания жесткого глянца батареям отопления («Дешево и сердито!»), – вышла, похожая на маску смерти из Эдгара По. Сопровождал ее сильно пьяный шут с бубном. На мочалочный начес клоунессы был водружен колпак из фольги, увеличенные помадой губы неискренне лыбились. Шут извлекал из своего инструмента дребезжащие звуки, а его партнерша, задирая голые ноги, распевала корпоративные куплеты. На старых ногах набухли бурые вены.

И не то чтобы ей этого хотелось, нет. Но она, понизившись в статусе до полуидиотки, стала бы не только задирать ноги выше головы, – она стала бы выкаблучиваться по полной программе, лишь бы только отсрочить приход того, что древние философы считали самым большим счастьем в жизни человека, – момента встречи с собой. Ибо для того, кто пуст внутри, как футбольный мяч, и не имеет в себе ни любви, ни мудрости, нет ничего страшнее, чем быть отрешенным от призрачных «общественных дел», гнить заживо на магазинной полке. Универмаг закрыт, все ушли на фронт. Трудно представить себе каменное, беспросветное одиночество товара, на который не прельстились даже мародеры.

Но ареопаг теперь возглавляла не она. И большой директорский перст римским жестом выразил убийственный приговор: «НА ПЕНСИЮ!»

…Это они, неугомонные Капы, ошалев от страха смерти, который, как метастазы раковой опухоли, разрастается в торричеллиевой пустоте их души, это они, наделенные, как назло, несокрушимым здоровьем и все той же сатанинской энергией, бегают по общественным приемным, строчат анонимки, донимают бессмысленными звонками «правоохранительные органы» (при этом требуя непременно письменных ответов), бесконечно судятся с соседом за семь сантиметров забора. Это они терзают врачей ипохондрическими недомоганиями, сживают со света чиновников требованиями перенести автомобильное шоссе подальше от их жилища, потому что у них от шума закладывает уши, насилуют слух работников санэпидстанции жалобами на дурное качество воды, воздуха, света и вообще любой среды в ареале их обитания (что понятно). Это они осуждают, распинают, обличают, поучают, требуют, сплетничают, зубоскалят, охотно подписываются, гневно присоединяются, – словом, отнимают жизнь у других, пытаясь отчаянно ухватиться за них протянутыми из болотной жижи руками, чтобы не одним уходить.

Мне всегда бывает их жаль. Страшно умирать тому, кто не жил.

***

А как же насчет едоков–то? Неужели я ошиблась в свои двенадцать лет?

Нет, ошибки не было.

– Ну что это за поляну, блин, накрыли, даже икры нету, все, больше не буду деньги сдавать, пойду куплю себе конфет «Мишка в малине» двести граммов, слышь, Танька, ты че сегодня снила? Воды пить никто не просил? Спрашиваю: че снила? Воды пить никто не просил? Когда пить воды просят и даешь – это значит, денег не будет. Никогда не давай пить воды, когда спишь! Глянь, а эта–то, напротив, свинья поросная, жрет одни бедрышки, полная тарелка уже костей, а вон у той, толстомордой, дочка подцепила богатенького, дак на свадьбу, слышь, экипаж заказывали, кони белые, платье на невесте, как за полтора лимона, а стоило четыреста пятьдесят, я те точно говорю, мать голову сломала – все думала, что подарить, богатым–то стыдно дешевое дарить, богатым надо дорогое, это бедным можно дешевое дарить, а богатым – им нет, им надо дорогое, жених–то хороший, да, но без стержня, все родители за него, и он за родителями, ничего, жисть, она заставит, жисть, она такая, куды денется, главное для девушки – удачно выйти замуж, дык ты че, Таньк, сегодня снила? Пить воды никто не просил? Спрашиваю: че снила? И т. д. – по новому кругу.

На мой электронный адрес пришло «магическое» послание: нечто о Единороге. От меня требовалось переслать этот бред пяти моим знакомым, взамен же мне обещали «исполнение всех желаний». Письмо я отправила в корзину, и, надо думать, поэтому вместо «исполнения желаний» неожиданно оказалась в заводской столовке, где праздновался юбилей бывшего одноклассника. Классическая комедия положений: шла в одно место, попала в другое. Видимо, это была месть Единорога.

Мне отвратительны их разомлевшие рожи, оживляющиеся при звоне стаканов. Если бы мне в страшном сне приснилось, что мой организм подвергнется истязанию этой жирной хавкой, он не дожил бы до утра. Я не способна понять, как можно тратить жизнь на пустые, никчемные их разговоры, – вывернутая мусорная куча возбуждает во мне меньшее отвращение, чем эти байки, полные самодовольства и лени, байки «победителей жизни». Ну и демонстрировали бы друг другу шоколадное ассорти своих побед: кто – новую машину, кто – новехонькую должность, кто – новообретенные знакомства и связи, но нет, они – как тля на лист, как осы на сладкое – льнут со своими россказнями именно ко мне, хотя менее благодарного слушателя, пожалуй, трудно отыскать. «Что это за занятие, блин, по жизни – книжки писать? – мычит с набитым ртом юбиляр, удачливый директор рыбного магазина. – Я те точно говорю… у меня на сортировке больше, в натуре, заработаешь… приходи, не парься, возьму, пока я добрый!» – «А это платье на вас довольно секси!» – хором восклицают дамочки, мировая скорбь которых состоит в том, что глянцевые женские журналы в рубрике «Голос тела» слишком поздно указали им дорогу к оргазму. В годы их юности эти дамы в железных башмаках, панталонах с начесом и пилотках со звездой добросовестно месили грязь совсем другой дороги: к светлому будущему, и то время уже не вернешь. Слушая этот лесной шум («Колбаски в фольге просто бесподобны, воробьиные тушки – так, кажется, они называются?» – «А бутылочку джин–тоника кладите в сумочку, дома «Поле чудес» включите – вот он, кайф…» – «Я когда гуляла на юбилее у директора, нам потом разрешили взять со столов все, что осталось…» – «Положи мне отбивную, ну чего ты жидишься, точно последний х… без соли доедаешь…»), начинаю понимать: и то правда, бахвалиться друг перед другом им уже приелось. С безошибочным инстинктом профессиональных едоков они находят в этой толпе того, кому единственно и стоит завидовать. Но так как завидовать – это для них очевидно – в моей жизни нечему, они завидуют моему одиночеству, которое тут же и осуждают, а поскольку сами не способны извлечь из одиночества ничего, кроме алкогольного тремора, то живы не будут, если хотя бы не изгадят его слизью своих разговоров.

Но я уже не та девочка, которая стояла когда–то перед ареопагом сытых. И не уговаривайте, родненькие, не присоединюсь, да и вообще, я тороплюсь, – меня ждет книга одного автора, он для меня, в отличие от вас, живой, хотя давно уже не доставляет хлопот чиновникам по гражданству и миграции фактом обмена своего земного паспорта. Возможно, для вас это всего лишь вариант некрофилии. Но то, за что вы так колотитесь – как непременно когда–нибудь станет ясно даже вам! – копится и приобретается, вот смех–то, ради любопытства фельдшера скорой помощи, которая, держа носилки с вашей набитой всем, что вы успели съесть, тушей и не без труда выруливая к выходу среди ваших бархатных диванов и домашних кинотеатров, будет рассеянно скользить по ним взглядом.

Так кто же из нас некрофил?

Вероятно, я сказала что–то непристойное, потому что рты перестают жевать, смех скисает. За плывущими по воздуху жалкими гримасами проступают грязные стены с инструкциями по спасению утопающих. В прозрачных разбухших мешках колышется жирное месиво непереваренной пищи. Две разнополые особи, не замечающие того, что сквозь их черепные коробки просвечивает мозг, размером с грецкий орех, заняты типовой отработкой дыхания рот в рот. «На дорожку» мне суют коробку конфет – ассорти злобы, зависти и серости; эти черные сгустки отравили бы мой организм, вызвали бы в нем вспышку какой–нибудь болезни.

Спасибо, дорогие, кушайте сами!

***

Бабушка Вера до конца жизни сохранила какую–то юношескую застенчивость: терялась, когда на нее обращали внимание, избегала конфликтов, даже когда имела на то веское основание. Помню, лет в шестьдесят пять она сломала руку; эскулапы наложили гипс, и она, постеснявшись сказать про боль, мучилась целый месяц, а потом выяснилось, что гипс был наложен неправильно. После повторного заключения и освобождения руки она носила ее в поликлинику на массаж и рассказывала о медсестре с тихим удивлением: «Положишь рубль в карман – хорошо пожмякает, не положишь – только погладит». «Класть рубль» в карман работнику поликлиники ее научила, пожалев, соседка, – а то бабушка так и отходила бы положенное ей число сеансов без всякой пользы для себя. Впрочем, и на это у нее находились оправдания: «Наверное, им там совсем мало платят», – вздыхала она. Даже наглые обвешивания в магазине она сносила терпеливо, потому что испытывала неловкость – разумеется, не за себя, а за тертую тетку–продавщицу, которая вдруг будет выставлена воровкой перед всей очередью. Вера, мне кажется, вовсе не умела сердиться, требовать чего–то для себя, никогда не произносила оскорбительных и бранных слов; в этом можно видеть ее жизненную небитость – все взаимодействия с социумом, чреватые конфликтными ситуациями, разруливал дед, – в связи с чем к убийственным характеристикам, которыми моя мать награждала бабушку, прибавилась еще одна: «мокрая курица». Бабушка же, рассказывая мне о моей матери, сочувственно вспоминала, как перед свадьбой навестила ее на квартире, где будущая невестка снимала угол: «Она, знаешь ли, спала на сундуке в коридоре, небольшой такой сундук, ног не вытянуть, ни матраса, ни подушки…» Я потом, после загса, рассказала сватье, а та: «Ну и что такого? Подумаешь, барыня! Не сахарная, не растает!» Но чаще бабушка поджимала губы, смотрела прямо перед собой и произносила подчеркнуто твердым, как свежезаточенный карандаш, голосом, как бы отсекая дальнейшие рассуждения на эту тему: «Марию очень ценят на работе». И для нее эта характеристика искупала многое, если не все.

Бабушка наивно завидовала всем, кто по утрам вливался в мутный поток хмурых людей, растекавшийся по заводам и учреждениям. В минуты усталости (в последние годы они случались все чаще) она тихо жаловалась мне на то, что ее труд, труд заведенного механизма, не имеющего выходных и отпусков, никем за работу не считается. «Придут, одежки грязные скинут, а откуда они потом берутся чистые, знать не знают, – говорила она. – А вечером придут – и к телевизору: они устали, они работали! А то, что ты до ночи по дому крутишься и до света встаешь, так это не считается: ты же на работу не ходишь». Надо сказать, бабушка избаловала родичей, полностью освободив от всяких домашних нагрузок, в особенности по ращению малышей: дети, внуки, племянница и даже правнучка – моя дочь – всех она нянчила, кормила, пеленала, купала, на ночь забирала к себе, чтобы дать «молодежи» отдохнуть.

…С утра голова тяжелая, веки налиты болью. Плачет ребенок – сколько таких утренних плачей пришлось на ее жизнь? – ну здравствуй, моя радость, она торопится на кухню, варит кашу для маленького, остальным готовит омлет. Вот малыш уже сидит на высоком деревянном стульчике, подожди, моя радость, дедушка не может ждать, ему на работу, мама с папой не могут ждать, им на работу. Она кормит семью, моет посуду; преодолевая боль в пояснице, замачивает в ванне белье, моет полы. Не плачь, моя радость, а вот я тебе расскажу, как твоя баба полы в детстве мыла: доски белые, некрашеные, воды с речки принесешь – и давай шуровать, а к Троице, бывало, аиром посыплешь. Линолим этот, или как там его, помыть – разве это работа? Варит обед, посматривая на часы, кормит мужа. Тише, моя радость, дедушка уснул, он спит всегда ровно двадцать минут после обеда, видишь, шофер под окном ждет. Уложив и ребенка, она стирает и развешивает детские штанишки – снова целая гора! Болит сердце, закончились лекарства, но в аптеку некогда. Гладит белье тяжелым утюгом – и что это я сегодня вся мокрая, как мышь? Ну вот мы и проснулись, улыбнись–ка бабе, мое солнышко! Скоро мама придет, скоро дед придет, скоро папа придет, они устали, они работали, за столами сидели, по телефонам говорили, их надо покормить, за ними надо убрать, посуду перемыть, а там можно и нам спать ложиться. Вот тогда я тебе сказку и почитаю…

Бабушка Вера, конечно же, понятия не имела, что такое отечественное учреждение, то есть ристалище амбиций, унижения, интриг, фабрика по производству дыр, сквозь которые незаметно утекает твоя единственная жизнь и самое дорогое в ней – время, которое вынужденно отдаешь фальшивым, никчемным, всегда голодным людям, заедающим свою внутреннюю пустоту твоим горячим сердцем и легкими. А мать, с шестнадцати лет вынужденная работать, при всем своем благоговении перед коллективными формами существования ненавидевшая любое напряжение сил, так и не сумевшая захомутать готовенького мужа–начальника, бешено завидовала Вере. Именно в немеркнущей остроте этой зависти, в чем она через много лет после бабушкиной смерти призналась мне, – призналась с непередаваемой интонацией родственного бесстыдства, – именно в ней и коренилась причина ожесточенной травли свекрови. Бабушке же никогда в голову не приходило кичиться начальственным положением мужа и персональной «Волгой», подкатывавшей к подъезду (и это усиливало ненависть: не понимает своего счастья, идиотка, или прикидывается); стань дед в одночасье никем, будь он выброшен из всех потоков истории и человеческих потоков, Вера любила бы его еще сильнее.

Ее призванием было ухаживать за старыми и малыми, за умирающими и выздоравливающими. Справившись с обедом и присев помелькать спицами в ловких руках, она часто вспоминала, как я едва не умерла от осложненного аппендицита, когда мать, уехав в командировку, из принципа оставила меня не бабушке, а одной из своих отнюдь не чадолюбивых подруг: разве могла трудящаяся женщина унизиться перед иждивенкой? Вспоминая, бабушка простодушно переживала горе и радость, которые оказывались у нее всегда свежими, готовыми к употреблению; для того, чтобы сделать ей приятное, я слушала всякий раз как бы с удивлением и задавала уточняющие вопросы. На самом деле я прекрасно помнила, как, играя в чужом дворе одна, наелась одуванчиков, только проклюнувшихся, сочных, горьких. Зачем я это сделала? Возможно, старалась добиться от жизни ответной любви: вкус давал ощущение взаимности, которой не могло дать зрение. Утром «тетя», которой вполне можно было вручить медаль ВДНХ за достижение максимального поголовья клопов в ее жилище, поволокла меня в детский сад, хоть я и корчилась от боли; ввиду занятости воспитателей какими–то архиважными делами никто не обратил внимания на мои жалобы, а вечером мучительница снова поволокла дитя в свой клоповник. Дальнейшее из моей памяти стерто. По словам бабушки, «какие–то добрые люди» (очевидно, соседи «тети», которым мой плач мешал отдыхать) позвонили деду, и в полночь меня доставили в больницу – прямо на операционный стол. Здесь Веру ждал еще один удар: пожилой дежурный хирург оказался пьяным в хлам. «Я медсестре–то и говорю, а сама плачу, – рассказывала бабушка, – он же на ногах не стоит, он ее зарежет! А она мне: не беспокойтесь, мамаша, он на фронте руки–ноги отрезал, а тут какая–то слепая кишка».

Хирург не зарезал, а бабушка – выходила.

Я лежу в палате и адски хочу пить, я умоляю дать мне воды, вот же целый стакан стоит на тумбочке, полный до краев, мне не надо так много, дайте мне сделать глоток, всего один, разве у вас от этого убудет, рядом сидит бабушка, но ей запрещено давать мне воду, только смачивать губы влажной ваткой, которая лишь усиливает жгучий огонь в животе. Если я не выпью сейчас воды – я умру. На самом деле все наоборот: я умру, если выпью даже глоток воды, но я этого не знаю, не хочу знать, а если бы знала, все равно бы просила: «Пить! Пожалуйста!» И вот так же, повзрослев, я буду смотреть на лица, которые время от времени мое слепое сердце будет приравнивать к тому драгоценному стакану воды, на лица, золотые светильники моего сердца. Пожалуйста, один глоток! Но даже в мгновения сладчайшей слепоты я буду знать, что те прекрасные лица – лишь волшебные стеклышки–обманки…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю