Текст книги "Хромой бес"
Автор книги: Ален Лесаж
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Из двух следующих помешанных одна – бабушка адвоката, другая – престарелая маркиза. Первая так изводила внука своим дурным характером, что он весьма почтительно поместил ее сюда, дабы от нее избавиться. Другая была влюблена в собственную красоту: вместо того чтобы с покорностью принимать наступление старости, она постоянно плакала, видя, как увядают ее прелести и, наконец, однажды, смотрясь в беспристрастное зеркало, сошла с ума.
– Тем лучше для маркизы, – сказал Леандро, – теперь она, вероятно, уже не замечает перемен, произведенных временем.
– Конечно, не замечает, – отвечал бес, – она не только не видит на своем лице признаков старости, но ей кажется, что цвет лица ее – сочетание лилий и роз, ей чудится, что она окружена грациями и амурами; словом, она мнит себя самой богиней Венерой.
– Значит, она счастливее в безумии, чем была бы в здравом уме, ибо сознавала бы, что она уже не та, – сказал Самбульо.
– Разумеется, – отвечал Асмодей. – Ну, нам осталось посмотреть еще только одну даму, ту, что живет в последней комнате. Она уснула после того, как три дня и три ночи провела в страшном волнении. Это – донья Эмеренсиана. Рассмотрите ее хорошенько. Как она вам нравится?
– Она мне кажется очень красивой, – отвечал Самбульо. – Какая жалость, что столь прелестная женщина лишилась разума! Что довело ее до такого состояния?
– Слушайте внимательно, – сказал Хромой. – Я расскажу вам историю ее невзгод.
Донья Эмеренсиана, единственная дочь дона Гильема Стефани, безмятежно жила в отцовском доме, в Сигуэнсе, когда дон Кимен де Лисана нарушил ее покой ухаживанием, в котором он всячески изощрялся, надеясь ей понравиться. Она не ограничилась тем, что выказала некоторую благосклонность к исканиям этого кабальеро; она была столь малодушна, что поддалась на хитрости, которые он пустил в ход, чтобы поговорить с ней наедине, и вскоре они поклялись друг другу в любви до гроба.
Влюбленные были равны по происхождению, но девушка считалась одной из лучших партий в Испании, тогда как дон Кимен был младшим сыном в семье. Было еще и другое препятствие к их браку. Дон Гильем ненавидел весь род Лисана и отнюдь не скрывал своей неприязни, когда заходила речь об этом семействе. Особенное же отвращение, казалось, он питал к дону Кимену. Эмеренсиана была очень огорчена таким отношением отца, видя в этом дурное предзнаменование для своей любви. Однако она не желала добровольно отказаться от возлюбленного и продолжала с ним тайно встречаться при содействии горничной, которая время от времени впускала его ночью в комнату своей госпожи.
В одну из таких ночей, когда Лисана проник в дом дона Гильема, тот случайно проснулся и услышал подозрительный шум, доносившийся из расположенной неподалеку комнаты дочери. Этого было достаточно, чтобы встревожить недоверчивого родителя. Эмеренсиана до сих пор так ловко вела дело, что, несмотря на его подозрительность, ему и в голову не приходило, что дочь поддерживает тайные отношения с доном Кименом. Но, будучи недоверчивым, он все же потихоньку встал с постели, отворил окно и стал терпеливо ждать, покуда не увидел, что с балкона по шелковой лестнице спускается дон Кимен; при лунном свете он его тотчас же узнал.
Какое зрелище для Стефани, самого мстительного и самого жестокого из людей, когда-либо родившихся в Сицилии! А он был сицильянцем! Но дон Гильем не поддался первому порыву гнева и не поднял шум из опасения, что от него ускользнет главная жертва, намеченная его злобой. Он сдержал себя и дождался утра; когда Эмеренсиана встала, он вошел в ее комнату. И только тут, оставшись наедине с дочерью, он бросил на нее сверкающий яростью взор и сказал:
– Несчастная! Несмотря на свое благородное происхождение, ты не постыдилась опозорить себя? Приготовься к заслуженному наказанию. Этот клинок, – прибавил он, вынимая спрятанный на груди кинжал, – лишит тебя жизни, если ты не скажешь всей правды. Назови мне дерзновенного, который сегодня ночью приходил к тебе и обесчестил мой дом.
Эмеренсиана стояла, ошеломленная; она так испугалась, что не могла выговорить ни слова.
– А, презренная! – продолжал отец. – Твое молчание и испуг слишком красноречиво изобличают твое преступление. Неужели, недостойная дочь, ты воображаешь, будто я не знаю, что происходит? Я видел сегодня ночью этого наглеца, – я узнал дона Кимена. Тебе мало того, что ты по ночам принимаешь у себя мужчину; нужно было еще, чтобы этот человек был мой злейший враг. Рассказывай тотчас, каково же оскорбление, которое он нанес мне. Говори все без утайки; только искренность может спасти тебя от смерти.
Эти последние слова дали Эмеренсиане некоторую надежду избегнуть печальной участи, которая ей угрожала; немного успокоившись, она отвечала:
– Сеньор, я не могла не выслушать дона Кимена. Но да будет небо свидетелем чистоты его чувств. Он знает, что вы ненавидите весь его род и поэтому не осмеливался просить вашего согласия, и только для того, чтобы сообща придумать, как добиться его, я иногда позволяла дону Кимену приходить сюда.
– А через кого вы передаете друг другу письма? – спросил Стефани.
– Эту услугу оказывает нам один из ваших пажей, – отвечала дочь.
– Вот все, что я хотел знать, – сказал отец. – Теперь остается только привести в исполнение задуманный мною план.
После этого, не выпуская из рук кинжала, он велел дочери взять чернила и бумагу и заставил ее написать под диктовку записку следующего содержания:
«Возлюбленный супруг, единственная отрада моей жизни! Извещаю вас, что отец уехал в свое имение, откуда возвратится только завтра. Воспользуйтесь этим. Я льщу себя надеждой, что вы с таким же нетерпением будете ожидать ночи, как и я».
Когда донья Эмеренсиана написала и запечатала это вероломное письмо, дон Гильем сказал ей:
– Позови пажа, который так хорошо исполняет твои поручения, и прикажи ему отнести эту записку дону Кимену. Но не вздумай меня обманывать. Я спрячусь и прослежу, как ты дашь ему это поручение. Если молвишь хоть слово или сделаешь малейший знак, по которому послание покажется ему подозрительным, я немедленно вонжу кинжал тебе в сердце.
Эмеренсиана слишком хорошо знала отца, чтобы посметь ослушаться его. Она передала пажу записку, как делала это обычно.
Тогда Стефани вложил кинжал в ножны. Но в течение всего дня он ни на минуту не оставлял дочь, не позволял ей говорить ни с кем с глазу на глаз, так что Лисана никак не мог быть предупрежден о расставленной ему западне. Молодой человек явился на свидание. Едва он вошел в дом возлюбленной, как почувствовал, что трое сильных мужчин схватили его и обезоружили, не дав времени и возможности защищаться; они заткнули ему рот платком, чтобы он не кричал, завязали глаза и скрутили руки. В таком виде они отнесли его в заранее приготовленную карету и сели с ним сами, чтобы не оставлять его без надзора. Его отвезли в имение Стефани, находящееся близ деревни Миедес, в четырех милях от Сигуэнсы. Вслед за ними, в другой карете, выехали дон Гильем с дочерью, двумя горничными и отвратительной дуэньей, которую он нанял в тот же день. Он увез с собой и других своих слуг, кроме одного престарелого камердинера, который ничего не знал о похищении дона Кимена.
В Миедес они прибыли еще до рассвета. Прежде всего сеньор Стефани приказал запереть Лисану в сводчатый погреб, тускло освещавшийся оконцем, таким узким, что пролезть через него было невозможно; затем он велел слуге Хулио, своему доверенному, бросить пленнику вязанку соломы для подстилки, держать его на хлебе и воде и говорить всякий раз, как Хулио будет приносить ему пищу: «Вот, подлый соблазнитель, как обращается дон Гильем с тем, у кого хватает дерзости оскорбить его». Жестокий сицильянец не менее сурово поступил и с дочерью. Он заточил ее в комнату без окна, отнял у нее горничных и посадил к ней, чтобы сторожить ее, выбранную им дуэнью, которая, как никто, умела мучить отданных на ее попечение девушек.
Так дон Гильем распорядился судьбой любовников. Однако он не намерен был ограничиться этим. Он решил отделаться от дона Кимена, но хотел совершить это преступление безнаказанно, что, конечно, было делом нелегким. Так как в похищении дона Кимена ему помогали слуги, он не мог надеяться, что поступок, который многим известен, останется втайне. Как же быть, чтобы не иметь дела с правосудием? И вот дон Гильем решил действовать, как последний негодяй. Он собрал всех своих слуг-соучастников в отдельном флигеле, в стороне от замка, и сообщил им, что весьма доволен их усердием, а потому намерен в знак благодарности наградить их деньгами, предварительно хорошенько угостив. Их усадили за стол, и во время пиршества Хулио по приказанию своего господина отравил их. Затем хозяин и слуга подожгли флигель. Не дав пламени разгореться, чтобы не сбежались на пожар селяне, дон Гильем и Хулио убили двух горничных Эмеренсианы и маленького пажа, о котором я говорил, и бросили их трупы к остальным. Вскоре все здание заполыхало и, несмотря на старания окрестных крестьян, превратилось в кучу пепла. Надо было видеть, как сицильянец выражал свое горе; он казался безутешным, что лишился слуг.
Обеспечив себе, таким образом, молчание людей, которые могли бы его выдать, дон Гильем сказал своему наперснику:
– Дорогой Хулио, теперь я спокоен и могу, когда мне вздумается, покончить с доном Кименом. Но прежде чем я принесу его в жертву моей поруганной чести, я хочу насладиться его страданием: ужас и муки долгого заточения будут для него тяжелее смерти.
Действительно, Лисана денно и нощно оплакивал свое несчастье; не надеясь когда-либо выйти из заточения, он желал, чтобы смерть поскорее избавила его от страданий.
Но напрасно надеялся Стефани, что будет спокоен после совершенного им подвига. Через три дня его стала терзать новая тревога: он боялся, как бы Хулио, принося пищу заключенному, не соблазнился его обещаниями; эти опасения внушили ему мысль ускорить расправу с доном Кименом, а затем пристрелить и Хулио. Но слуга тоже был настороже; он догадывался, что. Стефани, покончив с доном Кименом, пожелает ради собственного спокойствия отделаться и от него. Поэтому он решил как-нибудь ночью бежать, захватив с собой все, что можно унести.
Вот о чем размышляли про себя эти два достойных человека, как однажды, совершенно неожиданно, в ста шагах от замка, их окружили пятнадцать – двадцать стражников братства святой Эрмандады{28} с возгласом: «Именем короля и закона!» При виде их дон Гильем побледнел и смутился, но, взяв себя в руки, все же спросил у начальника, кого ему нужно.
– Именно вас, – отвечал офицер, – вас обвиняют в похищении дона Кимена де Лисана; мне поручено сделать тщательный обыск в замке и произвести поиски этого дворянина, а вас арестовать.
Стефани, поняв из этого ответа, что он погиб, пришел в ярость; он выхватил из кармана два пистолета и объявил, что не позволит обыскивать его дом и размозжит офицеру голову, если тот сейчас же не уберется со своими людьми. Но начальник святого братства, презрев эту угрозу, все же подошел к сицильянцу. Тот выстрелил в упор и ранил офицера в щеку; но выстрел этот стоил безумцу жизни, ибо два или три стражника в отместку за своего начальника сразили его наповал. Хулио сдался без сопротивления, и у него не пришлось выпытывать, находится ли дон Кимен в замке: слуга во всем сознался, но, видя, что его господин убит, свалил все на него.
Затем он повел командира и его подчиненных в погреб, где они нашли лежащего на соломе дона Кимена, связанного по рукам и ногам. Несчастный кабальеро, живший в постоянном ожидании смерти, при виде вооруженных людей решил, что они пришли его убить, и был приятно изумлен, узнав, что к нему явились не палачи, а освободители. Когда они развязали его и вывели из погреба, дон Кимен поблагодарил их и спросил, каким образом им стало известно о его заточении.
– Я вам расскажу это в нескольких словах, – отвечал командир. – В ночь вашего исчезновения один из похитителей пошел перед отъездом проститься со своей возлюбленной, которая живет в двух шагах от дома дона Гильема, и имел неосторожность открыть ей весь план похищения. Два-три дня эта женщина молчала, но когда распространился слух о пожаре в Миедесе и всем показалось странным, что погибли все слуги сицильянца, она начала подозревать, что виновник пожара дон Гильем и, чтобы отомстить за своего дружка, пошла к сеньору дону Феликсу, вашему отцу, и рассказала ему все, что знала. Дон Феликс, испугавшись, что вы находитесь в руках человека, способного на все, повел женщину к судье. Тот, выслушав ее, понял, что у Стефани вас ожидают тяжкие и долгие мучения и что именно он виновник дьявольского пожара. Чтобы расследовать это дело, судья прислал мне сегодня утром в Ретортильо – на место моего жительства – приказ отправиться верхом с моим отрядом в этот замок, разыскать вас и взять дона Гильема живым или мертвым. Относительно вас я хорошо исполнил поручение, но жалею, что не могу доставить преступника живым в Сигуэнсу; своим сопротивлением он принудил нас убить его.
Потом офицер обратился к дону Кимену:
– Сеньор кабальеро, я составлю протокол о том, что здесь произошло, а затем мы отправимся в Сигуэнсу, ибо вам, конечно, хочется поскорее успокоить вашу семью.
– Подождите, сеньор командир, – воскликнул Хулио при этих словах, – я вам еще кое-что сообщу для вашего протокола. Тут есть еще заключенная, которую надо освободить. Донья Эмеренсиана заперта в темной комнате, где безжалостная дуэнья мучает ее и оскорбляет своими разговорами, не давая ей ни минуты покоя.
– О небо, – воскликнул Лисана, – жестокий Стефани не удовольствовался мною, чтобы изощряться в жестокости! Пойдемте скорее освободим несчастную девушку от тиранства дуэньи.
Тут Хулио повел командира и дона Кимена в сопровождении пяти-шести стражников в комнату, служившую тюрьмой дочери дона Гильема. Они постучались, и дуэнья отворила им дверь. Можете себе представить радость, с которой Лисана ожидал свидания со своей возлюбленной, после того, как уже отчаялся когда-либо увидеть ее; теперь надежда в нем воскресла, или, вернее сказать, теперь он был уверен в своем счастье, ибо единственного человека, который воспротивился бы ему, уже не было в живых. Увидев Эмеренсиану, он бросился к ее ногам. Но как передать его горе, когда вместо возлюбленной, готовой ответить на его страсть, он увидел помешанную? И действительно, дуэнья так мучила девушку, что та сошла с ума. Некоторое время Эмеренсиана все задумывалась, потом вообразила себя прекрасной Анжеликой{29} в крепости Альбрак, осажденной татарами. Она приняла мужчин, вошедших к ней, за рыцарей, которые явились ее спасти; начальника святого братства – за Роланда, дона Кимена – за Брандимарта, Хулио – за Губерта де Лион, стражников – за Антифорта, Клариона, Адриена и за двух сыновей маркиза Оливье{30}. Она встретила их весьма учтиво и сказала:
– Храбрые рыцари, мне не страшны отныне ни император Агрикан, ни царица Марфиза: вы защитите меня от воинов всего света.
При этих невразумительных словах офицер и его подчиненные прыснули со смеху, но не то было с доном Кименом: он был так потрясен, увидев даму своего сердца в столь печальном состоянии, что ему казалось, будто он сам вот-вот лишится рассудка; но он все же не терял надежды, что его возлюбленная придет в себя.
– Милая моя Эмеренсиана, неужели вы меня не узнаете? – ласково сказал он. – Очнитесь! Все наши невзгоды окончились. Небо не хочет более разлучать сердца, которые оно само соединило. Жестокий отец, так мучивший нас, не может уже противиться нашей любви.
Ответ, который дала на эти слова дочь короля Галафрона, был опять обращен к храбрым защитникам Альбрака, но они уже не смеялись. Даже суровый по природе командир почувствовал сострадание при виде того, как удручен горем дон Кимен.
– Сеньор кабальеро, – сказал он, – не теряйте надежды, ваша дама выздоровеет; у вас в Сигуэнсе есть врачи, которые вылечат ее своими снадобьями. Здесь нам нельзя дольше оставаться. Вы, сеньор Губерт де Лион, – прибавил он, обращаясь к Хулио, – знаете, где в этом замке конюшни; проводите туда Антифорта и двух сыновей маркиза Оливье, выберите лучших лошадей и запрягите в колесницу принцессы, а я тем временем составлю протокол.
Затем он вынул из кармана бумагу и чернильницу и, написав все, что требовалось, предложил руку Анжелике, чтобы помочь ей спуститься во двор, где заботами рыцарей была приготовлена карета, запряженная четырьмя мулами. Командир сел в нее вместе с дамой и доном Кименом; он велел сесть туда и дуэнье, полагая, что судье интересны будут ее показания. Но это еще не все: по его распоряжению Хулио заковали в цепи и посадили в другую карету, в которой везли тело дона Гильема. Затем стражники вскочили на коней, и все отправились в Сигуэнсу.
Дорогой дочь Стефани говорила еще много нелепостей, которые отзывались в сердце ее возлюбленного, как удары кинжала. Он не мог без гнева смотреть на дуэнью.
– Это вы, жестокая старуха, – сказал он, – это вы своими преследованиями довели Эмеренсиану до отчаяния и лишили ее рассудка.
Дуэнья лицемерно оправдывалась, говоря, что во всем-де виноват покойный.
– Причина несчастья, – восклицала она, – один только дон Гильем! Этот суровый отец приходил каждый день пугать дочь угрозами, пока не свел ее с ума.
По прибытии в Сигуэнсу командир отряда поспешил к судье, чтобы отдать отчет в исполненном поручении. Судья сейчас же допросил Хулио и дуэнью и отправил их в тюрьму, где они находятся еще и теперь; он выслушал также показания дона Кимена, который затем поехал к отцу; там горе и беспокойство сменились радостью.
Донью Эмеренсиану судья отправил в Мадрид, где у нее есть дядя со стороны матери. Этот добрый человек охотно согласился управлять имениями племянницы и был назначен ее опекуном. Чтобы не показаться нечестным и не дать повода заподозрить его в намерении обобрать племянницу, ему пришлось сделать вид, будто он желает ее выздоровления, и пригласить к ней лучших врачей. Опекун не раскаялся в этом, потому что после множества усилий врачи объявили, что болезнь неизлечима. Основываясь на этом заключении, он не замедлил поместить подопечную в этот дом, где она, судя по всему, и проведет остаток своих дней.
– Какая печальная участь! – воскликнул дон Клеофас. – Я искренне растроган! Донья Эмеренсиана заслуживала лучшей доли. А дон Кимен? – прибавил он. – Что с ним сталось? Мне хотелось бы знать, как он поступил.
– Весьма благоразумно, – ответил Асмодей. – Когда он убедился, что болезнь его возлюбленной неизлечима, он уехал в Новую Испанию. Он надеется, что в странствиях понемногу забудет донью Эмеренсиану; этого требуют его рассудок и покой… Но, – продолжал бес, – после того как я показал вам помешанных, заключенных в сумасшедшем доме, я должен показать вам таких, которые хоть и живут на воле, но вполне заслуживают, чтобы их держали под замком.
ГЛАВА X
Тема которой неисчерпаема
– Посмотрим теперь на разгуливающих по городу, – продолжал Асмодей. – По мере того как я буду находить людей, имеющих все основания сидеть в сумасшедшем доме, я буду описывать вам их характеры. Вот одного я уже вижу, его жаль упустить. Это молодожен. Неделю тому назад ему сообщили о любовных похождениях некоей искательницы приключений, в которую он влюблен; он побежал к ней, взбешенный: часть ее мебели изломал, часть выбросил в окно, а на следующий день женился на ней.
– Такой человек действительно заслуживает, чтобы ему предоставили здесь первое же освободившееся место, – согласился Самбульо.
– Его сосед, по-моему, не умнее его, – продолжал Хромой. – Ему сорок пять лет, он холостяк, обеспечен, а желает поступить на службу к гранду.
Я вижу вдову юрисконсульта. Ей уже стукнуло шестьдесят лет, муж ее только что умер, а она хочет уйти в монастырь, дабы, как она говорит, уберечь свое доброе имя от злословия.
Вот перед нами две девственницы, или, лучше сказать, две пятидесятилетние девы. Они молят Бога, чтобы он смилостивился над ними и поскорее призвал к себе их отца, который держит их взаперти, словно несовершеннолетних. Дочери надеются, что после его смерти найдут красавцев-мужчин, которые женятся на них по любви.
– Ну, а что же? – возразил дон Клеофас. – Бывают ведь такие странные вкусы.
– Согласен, – отвечал Асмодей, – мужей они найти могут, но обольщаться этой надеждой им не следует, – в этом-то их безумие и заключается.
Нет такой страны, где женщины признавались бы в своих летах. Месяц тому назад в Париже некая сорокавосьмилетняя девица и шестидесятидевятилетняя женщина должны были давать показания у следователя в пользу своей приятельницы-вдовы, добродетель которой подвергалась сомнению. Следователь сначала стал допрашивать замужнюю даму; он спросил ее, сколько ей лет. Хотя ее метрическое свидетельство красноречиво значилось на ее лице, она смело отвечала, что ей только сорок восемь. Допросив замужнюю, следователь обратился к девице.
– А вам, сударыня, сколько лет? – спросил он.
– Перейдем к другим вопросам, господин следователь, – отвечала она, – об этом не спрашивают.
– Что вы говорите! – возразил тот. – Разве вы не знаете, что в суде…
– Ах, ну что там суд! – резко перебила его старая дева. – Зачем суду знать мои лета – это не его дело.
– Но я не могу записать ваши показания, если там не будет обозначен ваш возраст, – сказал он, – это требуется законом.
– Если уж это так необходимо, – сказала она, – то посмотрите на меня внимательно и определите по совести, сколько мне лет.
Следователь посмотрел на нее и был настолько вежлив, что поставил ей двадцать восемь. Затем он спросил, давно ли она знает вдову.
– Я была с ней знакома еще до ее замужества, – отвечала она.
– Значит, я неверно определил ваш возраст: я написал двадцать восемь, а вдова вышла замуж двадцать девять лет тому назад.
– Ну, так напишите тридцать: мне мог быть один годик, когда я познакомилась с нею.
– Это покажется странным, – возразил следователь, – прибавим хоть лет двенадцать.
– Нет уж, пожалуйста! – воскликнула она. – Самое большее, что я могу сделать, чтобы удовлетворить суд, это накинуть еще год, но ни за что не добавлю больше ни месяца. Это уже дело чести!
Когда свидетельницы вышли от следователя, замужняя сказала девице:
– Подумайте, какой дурак; он воображает, что мы настолько глупы, что объявим ему наш настоящий возраст: довольно и того, что он записан в приходских книгах. Очень нужно, чтобы его проставили еще в каких-то бумагах и чтобы все об этом узнали. Подумаешь, какое удовольствие слышать, как на суде громогласно читают: «Госпожа Ришар, шестидесяти и стольких-то лет, и девица Перинель, сорока пяти лет, свидетельствуют то-то и то-то». Что касается меня, мне на это наплевать, я убавила целых двадцать. Вы хорошо сделали, что поступили так же.
– Что вы называете «так же»? – резко перебила девица. – Покорнейше благодарю! Мне самое большее тридцать пять.
– Ну, моя крошка, – ответила та не без лукавства, – кому вы это говорите: вы при мне родились. Я помню вашего отца: он умер уже немолодым, а ведь это было лет сорок тому назад.
– Отец, отец! – перебила девица, раздраженная откровенностью своей собеседницы. – Когда отец женился на моей матери, он был так стар, что уже не мог иметь детей.
– Я вижу в том вон доме, – продолжал бес, – двух безрассудных людей; один – молодой человек из знатной семьи, который не умеет ни беречь деньги, ни обходиться без них: вот он и нашел верное средство всегда быть при деньгах. Когда они у него есть, он покупает книги, когда денег нет, он их продает за полцены. Другой – иностранный художник, мастер по части женских портретов. Он очень искусен, рисунок у него безупречен; он превосходно пишет красками и удивительно улавливает сходство, но он не льстит заказчикам и все же надеется, что будет иметь успех. Inter stultos referatur.[14]14
Он должен быть отнесен к числу дураков (лат.).
[Закрыть]
– Как, вы говорите по-латыни? – воскликнул студент.
– Что же тут удивительного? – отвечал бес. – Я в совершенстве говорю на всех языках: я знаю еврейский, турецкий, арабский и греческий, однако я не спесив и не педантичен. В этом мое преимущество перед вашими учеными.
Загляните теперь в этот большой дом, налево: там лежит больная дама, окруженная несколькими женщинами, которые за ней ухаживают. Это вдова богатого и знаменитого архитектора; она помешана на своем благородном происхождении. Она только что составила завещание, отказав свои богатейшие поместья лицам высшего круга, которые ее даже не знают. Она отдает эти имения им, просто как носителям громких фамилий. Ее спросили, не желает ли она что-нибудь оставить человеку, оказавшему ей большие услуги.
– Увы, нет! – отвечала она печально. – Я не так неблагодарна, чтобы не сознавать, что я ему действительно многим обязана. Но он простого звания, и имя его обесчестит мое завещание.
– Сеньор Асмодей, – перебил беса Леандро, – скажите на милость, не место ли в сумасшедшем доме старику, которого я вижу в кабинете за чтением?
– Разумеется, он заслуживал бы этого, – отвечал бес. – Это старый лиценциат: он читает корректуру книги, которую сдал в печать.
– Это, вероятно, какой-нибудь трактат по этике или теологии? – осведомился дон Клеофас.
– Нет, – ответил Хромой, – это игривые стишки, написанные им в юности. Вместо того чтобы их сжечь или предоставить им погибнуть вместе с автором, он их отдал в печать, опасаясь, что его наследники напечатают их, выпустив, из уважения к нему, всю соль и все забавное.
Не оставим без внимания и маленькую женщину, которая живет у этого лиценциата; она до того уверена в своем успехе у мужчин, что считает каждого, кто только заговорит с ней, своим поклонником. Перейдем, однако, к богатому канонику, которого я вижу в двух шагах отсюда. У него странная мания: он живет очень скромно и питается умеренно, но не ради воздержания или умерщвления плоти: он обходится без кареты, но тоже не из скупости.
– Так зачем же он бережет свои доходы?
– Он копит деньги.
– Для чего? Чтобы раздавать милостыню?
– Нет, он покупает картины, дорогую мебель, драгоценные камни. И вы думаете для того, чтобы наслаждаться всем этим при жизни? Ошибаетесь: он покупает их только для того, чтобы они попали в опись его имущества.
– Вы, вероятно, преувеличиваете, – перебил его Самбульо, – неужели есть такие люди?
– Говорю же вам, – возразил бес, – у него такая мания; он радуется при мысли, что будут восхищаться оставшимися после него вещами. Вот, например, он приобрел прекрасный письменный стол, велел его аккуратно запаковать и поставить в кладовую, чтобы стол имел совсем новый вид, когда старьевщики придут покупать его после смерти владельца.
Теперь перейдем к одному из его соседей, которого вы сочтете не менее безумным. Это старый холостяк, недавно вернувшийся в Мадрид с Филиппинских островов. Отец его, бывший аудитор при мадридском суде, оставил ему богатое наследство. Он ведет очень странный образ жизни. Целый день он проводит в приемных короля и первого министра; не думайте, что это честолюбец, добивающийся важного поста: ничего подобного он не желает и не просит. «Неужели, скажете вы, этот человек ездит туда только на поклон?» Вовсе нет! Он никогда не говорит с министром – тот его далее не знает, и наш холостяк об этом и не заботится.
– Какая же у него цель?
– А вот какая: ему хочется всех уверить, будто он влиятельное лицо.
– Ну и чудак! – воскликнул Клеофас, разражаясь смехом. – Столько труда из-за такой малости! Вы правы, он не далеко ушел от тех, что заперты в сумасшедшем доме.
– О, я покажу вам еще много других, которых, по справедливости, нельзя причислять к разумным людям, – сказал Асмодей. – Загляните в этот большой дом, освещенный множеством свечей. Там сидят за столом трое мужчин и две женщины. Они поужинали и теперь играют в карты, чтобы скоротать ночь, а потом разойдутся. Эти дамы и их кавалеры ведут такой образ жизни: они собираются каждый вечер и расстаются на заре, чтобы лечь и спать до тех пор, пока день не сменится ночью: они отказались от солнца и от красот природы. Глядя на этих людей, окруженных свечами, думаешь, что это покойники, ожидающие, чтобы пришли отдать им последний долг.
– Этих полоумных и запирать не стоит, – сказал дон Клеофас, – они и так уже заперты.
– Я вижу объятого сном человека, – продолжал Хромой. – Я люблю его, и он тоже весьма ко мне расположен. Он из того же теста, что и я. Это старый бакалавр, который боготворит прекрасный пол. Если вы заговорите с ним о хорошенькой женщине, он будет слушать вас с величайшим удовольствием; если вы скажете, что у нее маленький рот, пунцовые губки, перламутровые зубы, ослепительно белый цвет лица, короче, если вы будете разбирать ее во всех подробностях, он будет вздыхать при каждом вашем слове, закатывать глаза, и его охватит сладостный трепет. Два дня тому назад, проходя по улице в Алькала, бакалавр остановился перед лавкой башмачника, чтобы полюбоваться выставленною там дамской туфелькой. Внимательнейшим образом осмотрев ее, хотя она того и не стоила, он сказал своему спутнику, млея от восторга:
– Ах, друг мой, этот башмачок распаляет мое воображение! Как прелестна должна быть ножка, для которой он сделан! Я слишком возбуждаюсь, любуясь им; уйдем поскорее: я чувствую, что проходить здесь для меня небезопасно.
– Надо заклеймить этого бакалавра черной печатью, – сказал Леандро.
– Вы здраво судите о нем, – отвечал бес. – Но такой же печати заслуживает и его ближайший сосед, аудитор. У него собственный экипаж, поэтому он краснеет от стыда всякий раз, когда ему приходится ехать в наемной карете. Поставим рядом с ним его родственника, лиценциата, который занимает весьма доходное место в одной из мадридских церквей и, наоборот, ездит почти всегда в наемной карете, потому что жалеет свои собственные две очень приличные кареты и четырех прекрасных мулов, которые стоят у него на конюшне.
По соседству с этими двумя чудаками я вижу человека, которого по справедливости давно следовало бы запрятать в дом умалишенных. Это шестидесятилетний старик, ухаживающий за молодой женщиной. Он приходит к ней каждый день и воображает, что понравится ей, если будет рассказывать о своих любовных похождениях, относящихся к дням его юности: он рассчитывает, что красавица примет во внимание его былые успехи.
Присоединим к этому старому ловеласу другого старика, который отдыхает в десяти шагах от нас. Это французский граф, прибывший в Мадрид, чтобы посмотреть на испанский двор. Старому вельможе за семьдесят; в молодые годы он блистал при дворе. Некогда все восхищались его статностью, обходительностью и особенно хвалили вкус, с каким он одевался. Он сохранил все свои наряды и носит их уже пятьдесят лет, не считаясь с модой, а мода в его отечестве меняется каждый год; но самое забавное то, что старец убежден, будто сохранил все очарование прежних лет.




























