Текст книги "Опыты любви"
Автор книги: Ален де Боттон
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
ЧТО ТЫ В НЕЙ НАШЕЛ?
1. Лето ворвалось вместе с первой неделей июня, превратив Лондон в средиземноморский курорт, вытащив людей из домов и офисов в парки и скверы. Жара совпала с приездом нового коллеги, американского архитектора, которого наши пригласили на полгода для совместной работы над деловым центром недалеко от Ватерлоо.
2. – Мне говорили, что в Лондоне каждый день дождь, – и вот, пожалуйста! – заметил Уилл, когда как-то раз мы в обеденный перерыв сидели в ресторане в Ковент-Гарден. – Трудно поверить, а я привез одни свитера.
– Не переживай, Уилл, здесь тоже продаются футболки.
Впервые я встретился с Уильямом Ноттом пять лет назад, когда мы оба провели семестр в школе рисунка на Родосе. Это был человек неправдоподобно высокого роста, с неизменной, словно задубевшей улыбкой, не сходившей с его лица, загорелого и грубого, как лицо путешественника. Со времени окончания учебы в Беркли он сделал успешную карьеру на Западном побережье, где считался одним из наиболее перспективных и мыслящих архитекторов своего поколения.
3. – Так скажи, ты встречаешься с кем-нибудь? – спросил Уилл, когда настала очередь кофе. – Неужели все еще с той, как ее имя? Ну, с той…
– Нет, что ты, что ты, с ней уже давно все. То, что сейчас, гораздо серьезней.
– Здорово. Расскажи.
– Ты обязательно придешь к нам поужинать, и я вас познакомлю.
– С удовольствием. Расскажи поподробнее.
– Ее зовут Хлоя, ей двадцать четыре года, она занимается компьютерной графикой. Она умная, красивая, очень классная…
– Звучит ужасно.
– А как ты?
– Если честно, не о чем рассказывать. Я встречался с той девочкой из UCLA[40]40
UCLA – Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе.
[Закрыть], но знаешь, каждый хотел командовать, и потом вроде как оба спаслись бегством. Мы не были готовы к продолжительному заплыву, так что… Но расскажи мне еще что-нибудь об этой Хлое, что ты нашел в ней?
4. Что я нашел в ней? К этому вопросу я вернулся в тот же день вечером, посреди супермаркета «Сейвуэй», когда меня охватил восторг при виде того, как, стоя у кассы, Хлоя укладывала покупки в пластиковый пакет. В этих простых движениях мне явилась такая бездна обаяния, что я понял: я готов почти все принять в качестве безусловного доказательства ее совершенства. Что я нашел в ней? Да практически все.
5. На какое-то мгновение я вообразил себя йогуртом – лишь для того, чтобы меня так же осторожно и бережно пристроили в пакете между банкой тунца и бутылкой оливкового масла. И только атмосфера супермаркета, не располагавшая к мечтательности («Неделя дешевой печенки»), напомнила мне, как опасно такое скольжение в глубь романтической патологии.
6. Когда шли обратно к машине, я сделал Хлое комплимент по поводу того, как неотразимо она делает покупки.
– Не говори глупостей, – сказала она в ответ. – Можешь открыть багажник? Ключи у меня в сумке.
7. Находить очарование в необычных вещах означает отказ очаровываться тем, что лежит на поверхности. Нехитрое дело восторгаться парой глаз или контурами изящно очерченного рта. Насколько сложнее распознать обаяние, скрытое в движениях женщины, когда она выходит из супермаркета. Манеры Хлои были залогом иного, большего совершенства, которое влюбленному еще предстоит открыть. Они являлись как бы вершиной айсберга, указанием на то, что стоит за ними. Разве ее движения от любящего не требовали оценить их по достоинству, оценить то, что, конечно, оставило бы равнодушным кого-нибудь менее внимательного, менее влюбленного?
8. И все же на пути домой, среди потока машин в этот час, я продолжал пребывать в задумчивости. Моя любовь учинила себе допрос. Какие выводы следовали из того, что вещи, вызывавшие мое восхищение, сама Хлоя расценивала как случайные и безразличные с точки зрения ее подлинного «я»? Не отыскивал ли я в Хлое черт, которые попросту не принадлежали ей? Я бросил взгляд на покатую линию плеча, на прядь волос, приставшую к спинке сиденья. Она повернула ко мне лицо и улыбнулась, и я на мгновение увидел щель между двумя ее передними зубами. Насколько большая доля моей чуткой, эмоциональной возлюбленной скрывалась в этой симпатичной пассажирке?
9. Ненормальность влюбленного проявляется в том, что он отказывается признать изначальную нормальность своего предмета. Отсюда и пресловутая труднопереносимость влюбленных для окружающих. Что они еще находят в возлюбленном, кроме человеческого существа, отличного от них самих? Я неоднократно пытался поделиться своим восхищением Хлоей с друзьями, людьми, с которыми прежде находил много общего в разговорах о кино, литературе и политике. Теперь же они смотрели на меня с непониманием и замешательством, охватывающим атеистов в присутствии горячего проповедника мессианских идей. После того как я в десятый раз рассказывал друзьям очередную историю о Хлое в химчистке, или о нас с Хлоей в кинотеатре, или о том, как мы покупаем еду на вынос, – истории без сюжета и с малым количеством действия, в центре которых стоял единственный персонаж и почти ничего не происходило, – я был вынужден признать, что любовь занимательна лишь для одного и больше ни для кого, для одного, кто в лучшем случае мог рассчитывать на понимание еще одного человека, кроме себя, – самого возлюбленного.
10. Лишь тонкая грань отделяет любовь от фантазии, от представления, никак не пересекающегося с окружающей действительностью, от навязчивой идеи, глубоко личностной по своей природе, сродни нарциссическому самолюбованию. Конечно, в манере Хлои укладывать покупки изначально не содержалось ничего заслуживающего любви, любовь была тем, что я произвольно решил приписать ее движениям, – движениям, которые кто-то другой из стоявших вместе с нами в очереди в «Сейвуэй» мог бы истолковать совершенно иначе. Человек никогда не бывает плох или хорош сам по себе, что означает: любовь или ненависть, которую мы чувствуем по отношению к нему, не имеет никакого основания, кроме субъективного, в значительной мере даже иллюзорного. Это заставило меня вспомнить, как Уилл своим вопросом – в той форме, в какой он был задан, – отделил качества, которыми человек обладает, от тех, которые приписываются ему теми, кто его любит. Он спросил, не кто такая Хлоя (как мог бы я ответить объективно?), а что я нашел в ней – гораздо более субъективная и, скорее всего, совсем ненадежная характеристика.
11. Вскоре после смерти старшего брата Хлоя (ей тогда только что исполнилось восемь) пережила период глубоких философских раздумий. «Я стала ко всему относиться с сомнением, – рассказывала она мне. – Обстоятельства заставили меня понять, что такое смерть, а этого достаточно, чтобы любого превратить в философа». Одна из ее великих навязчивых идей, о которых до сих пор вспоминали в семье, приводила на память мысли, знакомые читателям Декарта и Беркли. По рассказам, Хлоя закрывала рукой глаза и говорила домашним, что ее брат до сих пор жив, потому что она может видеть его в уме, так же как видит их. Почему они сказали ей, что он умер, если она может видеть его в своем собственном уме? Потом, все дальше заходя в своем вызове реальности и под влиянием своих чувств по отношению к близким, Хлоя (с жестокостью ребенка, осознающего впечатление, производимое на других его враждебностью) сказала своим родителям, что может убить их, закрыв глаза и никогда больше не вспоминая о них, – план, который, надо думать, вызвал у окружающих отнюдь не философскую реакцию.
12. По-видимому, нет ничего удивительного в том, что любовь и смерть в равной мере ставят вопрос о соотношении внутреннего желания и внешней действительности: любовь побуждает нас подменить своим представлением объективную реальность, смерть – ее отсутствие. Чем или кем бы ни была Хлоя, разве я не мог закрыть глаза и верить, что мое восприятие и есть реальность: то, что я нахожу в ней, вправду существует, какова бы ни была ее собственная точка зрения, как и точка зрения людей в «Сейвуэй»?
13. Но даже солипсизм[41]41
Солипсизм – в этическом смысле – эгоцентризм, крайний эгоизм; в философии – позиция, считающая несомненной реальностью только познающий субъект, все остальное же существует только в его сознании.
[Закрыть] имеет свои пределы. То, какой я видел Хлою, – соприкасался ли этот взгляд с реальностью или мое суждение было совершенно неправильным? Мне, безусловно, она казалась привлекательной, но была ли она в действительности так привлекательна, как я думал? Это была все та же проблема цвета, некогда поставленная Декартом: автобус может казаться красным смотрящему, но красный ли он сам по себе, какого цвета его сущность? Когда пару недель спустя я познакомил Уилла с Хлоей, он, конечно, испытал некоторое недоумение, хотя, разумеется, постарался этого не показать. Однако это недоумение читалось во всем его поведении, а еще и в том, как он на следующий день на работе сказал мне, что для уроженца Калифорнии английские женщины, конечно, «весьма специфичны».
14. Говоря откровенно, Хлоя сама невольно дала мне повод сомневаться. Я помню, как однажды вечером мы были у меня дома и слушали запись кантаты Баха. Хлоя слушала и одновременно читала. Музыка повествовала о небесном огне, Господних благах и возлюбленных спутниках. Лицо Хлои, усталое, но счастливое, в свете настольной лампы, луч которой наискось прорезал темную комнату, заставляло подумать об ангеле, который лишь умело притворяется (идя на такие хитрости, как посещение «Сейвуэй» или почты), что он обыкновенный смертный, но дух которого в действительности исполнен самых возвышенных, утонченных и божественных мыслей.
15. Поскольку только тело открыто взгляду, влюбленный в своем безумии тешит себя надеждой, что душа хранит верность оболочке, а тело обладает соответствующей ему душой и именно то, что показывает ему наружность, в конечном итоге является этим человеком. Я не любил Хлою ради ее тела, я любил ее тело, потому что оно, казалось, сулило ответ на вопрос, кто такая она. Это было в высшей степени обнадеживающее обещание.
16. А что, если ее лицо было ловушкой, маской, витриной, за которой угадывалось содержание, которым оно не обладало? Возвращаясь к различению, заложенному в вопросе Уилла, – что, если я только находил в ней (и в ее внешности) определенные вещи? Я знал о существовании лиц, которые свидетельствуют о таких свойствах, которых у их владельцев нет и в помине, – например, маленькие дети, во взгляде которых читалась мудрость, для обладания которой они были явно слишком юны. «В сорок у каждого такое лицо, какого он заслуживает», – писал Джордж Оруэлл, но является ли даже это утверждение справедливым или это всего-навсего миф, нужный для того, чтобы помочь людям сориентироваться в море лиц так же, как это происходит в сфере бизнеса, а именно, дав им уверенность в естественной справедливости? Признать его мифом означало бы открыто признать чудовищную лицевую лотерею, где барабан крутит природа, а значит, отказаться от нашей веры в то, что лица даются людям Богом (или по меньшей мере, даются осмысленно).
17. Влюбленный смотрит на предмет своей любви у кассы в супермаркете или в собственной гостиной и принимается мечтать, истолковывать его (ее) выражение лица и жесты, чтобы затем, поддавшись очарованию, наделить их каким-то неземным совершенством. Он или она использует то, как предмет любви кладет банку тунца или наливает чай, как составляющие для своей мечты. И разве любовь не вынуждает все время грезить наяву, все время подвергаться опасности пробудиться для более земных реалий?
18. – Ты не мог бы выключить эти немыслимые завывания? – внезапно сказал ангел.
– Какие немыслимые завывания?
– Ты прекрасно понимаешь, о чем я. Музыку.
– Это Бах.
– Я знаю, но музыка дурацкая, я не могу сосредоточиться на «Космо».
19. «Действительно ли я люблю ее, – подумал я, снова глядя на Хлою, читавшую на диване в другом конце комнаты, – или только идею, сконцентрировавшуюся вокруг ее рта, ее глаз, ее лица? Распространяя впечатление от внешности на весь ее характер, не ошибался ли я, напрасно доверяясь метонимии, когда символ, атрибут сущности, подменяет саму сущность? Корона вместо монархии, колесо вместо автомобиля, Белый дом вместо правительства США, ангельская внешность Хлои вместо Хлои…»
20. Комплекс миража проявляется в том, что мучимый жаждой человек воображает, что видит воду, пальмовые деревья и тень не потому, что к тому есть объективные основания, а поскольку он нуждается в этом. Отчаянная нужда сопровождается галлюцинациями, видениями того, что может ее утолить: жажда заставляет видеть воду, потребность в любви вызывает видения идеального мужчины или женщины. Комплекс миража никогда не возникает на пустом месте: человек в пустыне действительно видит на горизонте нечто. Только пальмы стоят без листьев, колодец высох, а само место поражено саранчой.
21. Разве не был я жертвой подобного обмана, один на один в комнате с женщиной, лицо которой было лицом человека, сочиняющего «Божественную Комедию», в то время как она преспокойно читала раздел астрологических прогнозов в «Космополитен»?
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
СКЕПТИЦИЗМ И ВЕРА
1. В противоположность истории любви история философии постоянно имеет дело с несовпадением между видимостью и реальностью. «Мне кажется, я вижу за окном дерево, – говорит философ, – но разве не может быть, что это – только обман, оптическая иллюзия, ограниченная моей собственной сетчаткой?» «Мне кажется, я вижу свою жену, – говорит философ, с безнадежностью добавляя: – Но разве не может быть, что она тоже всего лишь оптический обман?»
2. Философы стремятся ограничить область эпистемологических сомнений существованием столов, стульев, внутренних дворов своих соседей по Кембриджу и вдруг ставшей ненужной жены. Но стоит распространить эти вопросы на то, что нас волнует, например на любовь, как тут же возникнет пугающая перспектива, что все связи с реальностью для предмета любви ограничиваются тем, что он является плодом нашей фантазии.
3. Легко сомневаться в том, что не является жизненно важным: мы все скептики настолько, насколько можем себе это позволить, легче же всего проявлять скептицизм по отношению к тем вещам, которые не обеспечивают наше существование. Легко усомниться в существовании стола, но чертовски трудно сомневаться в легитимности своей любви.
4. Стоявшим у истоков европейской философии путь от незнания к знанию представлялся торжественным шествием, согласно сравнению, к которому прибегнул Платон, из темной пещеры к сияющему солнечному свету. Люди рождаются неспособными видеть сущее, говорит Платон, как обитатели пещеры, принимающие тени от предметов на ее стенах за сами предметы. Только величайшее усилие позволяет отбросить иллюзии и проделать путь из мира теней, царящего в пещере, навстречу сияющему солнечному свету, где наконец вещи могут предстать такими, какими они на самом деле являются. Как и во всякой аллегории, в этой сказке содержится мораль, которая говорит, что стремление к истине должно быть для человека ни много ни мало смыслом всей жизни.
5. Понадобилось, чтобы прошло еще двадцать три века, пока утверждение Сократа о преимуществах следования по этому пути от иллюзии к знанию было оспорено не просто с эпистемологических, а с морально-нравственных позиций. Конечно, все кому не лень – от Аристотеля до Канта – критиковали Платона за то, как он предлагал достичь истины, но никто всерьез не усомнился в ценности самого этого предприятия. Наконец, в своей работе «По ту сторону добра и зла» Фридрих Ницше взял быка за рога и спросил:
«Что в нас по-настоящему желает „истины“?.. Мы спрашиваем о ценности этого стремления. Предположим, нам нужна истина: а почему не ее противоположность? или неопределенность? или даже незнание?.. Ложность суждения для нас не всегда означает, что оно плохо… вопрос в том, насколько оно движет жизнь вперед, насколько оно спасительно для жизни, насколько благотворно для человека как вида, даже для улучшения человеческой породы; и наша основополагающая тенденция состоит в том, чтобы утверждать, что самые ложные из суждений… являются самыми необходимыми для нас… что отрицание ложных суждений равнозначно отрицанию жизни».
6. В спорах о религии вопрос о ценности истины, разумеется, возник на много столетий раньше. Философ Паскаль (1623–1662), горбатый янсенист, автор «Pensees» – «Мыслей», говорил о выборе, перед которым оказывается каждый христианин в мире, разделенном на две неравные части, – между ужасом вселенной без Бога и благостной – но бесконечно более слабой – альтернативой, что Бог существует. Даже если явное преимущество на стороне Божьего небытия, Паскаль утверждал, что наша вера тем не менее может считаться оправданной, поскольку радость, вызываемая этой меньшей вероятностью, во много раз перевешивает ужас, сопряженный с другой, большей. Так, возможно, дело обстоит и с любовью. Любящие не могут долго оставаться философами, им приходится уступить религиозному импульсу, состоящему в том, чтобы верить и иметь веру, что кардинально противостоит философскому побуждению, призывающему сомневаться и спрашивать. Они вынуждены предпочесть риск ошибаться и любить тому, чтобы сомневаться и не любить.
7. Такие мысли обретались в моей голове, когда однажды вечером я сидел на кровати дома у Хлои и возился с ее игрушечным слоном Гуппи. Она говорила мне, что в детстве Гуппи отводилась в ее жизни огромная роль. Он был таким же реальным лицом, как и другие члены семьи, только гораздо более симпатичным. У него были свои привычки, своя любимая еда, своя манера спать и говорить – и все же, если смотреть глазами постороннего человека, тут же становилось ясно, что Гуппи целиком и полностью был ее созданием и не существовал вне ее воображения. Но если что-то и могло разрушить дружбу Хлои со слоненком, то это был вопрос, существует ли такое создание на самом деле: «Живет эта меховая игрушка независимо от тебя или ты попросту придумала его?» И мне пришло в голову, что, видимо, подобная осторожность должна быть применима и к влюбленным с их предметами любви, что никто и никогда не должен задавать любящему вопрос: «Этот полный неотразимого обаяния субъект действительно существует или ты просто придумываешь его?»
8. История медицины знает случай, когда человек был одержим особой манией, воображая, что он – яйцо всмятку. Когда и при каких обстоятельствах им овладела эта идея, не знал никто, но теперь он отказывался садиться где бы то ни было из боязни, что упадет и «разобьется» и «разольет желток». Доктора пытались давать ему успокоительное и другие лекарства, чтобы уменьшить страх, но ничто не приносило ощутимого результата. В конце концов один врач попытался представить себя на месте одержимого пациента и предложил ему везде носить с собой кусок хлеба, чтобы подкладывать его на всякий стул перед тем, как сесть, и таким образом предохранять себя от растекания. С тех пор этого человека никогда не видели иначе как с куском хлеба под рукой, и он смог вести более или менее нормальную жизнь.
9. В чем суть этой истории? Она говорит о том, что, если кто-то одержим манией (любовь, вера в то, что ты яйцо) и если он находит в чем-то другую часть ее (второго влюбленного в лице Хлои, одержимого той же манией, или кусок хлеба), тогда все может быть хорошо. Сами по себе мании безвредны, они причиняют неудобство, только когда одержимый ими одинок в своей одержимости, когда он не может создать окружение, в котором ему будет легко с ней справляться. Пока мы с Хлоей оба могли верить в этот крайне сомнительный мыльный пузырь, каким является любовь, какое имело значение, красный автобус на самом деле или нет?
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
БЛИЗОСТЬ
1. Наблюдая, как кусочек сахара тает в чашке ромашкового чая, Хлоя, на чью компанию я рассчитывал, думая придать своей жизни смысл, вдруг сказала: «Мы не можем съехаться вместе из-за меня: я должна жить одна, иначе я растворюсь. Здесь дело не в том, чтобы самой запирать дверь, а в психологии. Я не хочу этого не потому, что ты мне не нужен, а из страха, что мне будешь нужен только ты, что в один прекрасный день я увижу: от меня ничего не осталось. Так что прости и смотри на это как на проявление моего всегдашнего маразма, но боюсь, мне придется всегда оставаться на положении командировочной».
2. Впервые я увидел Хлоину сумку в аэропорту Хитроу – яркий розовый баул на блестящем зеленом ремне. Хлоя появилась с ней перед моей дверью в первый же вечер, когда решила у меня остаться, лишний раз извинившись за ядовитые цвета и сказав, что воспользовалась ею, чтобы прихватить зубную щетку и перемену белья на следующий день. Я предположил, что сумка – временный атрибут, явление преходящее, которое будет существовать лишь до тех пор, пока Хлоя не почувствует себя достаточно комфортно и не определит щетку и белье на постоянное жительство в моей квартире. Но она так и не отказалась от сумки и каждое утро должна была заново собирать ее, как если бы это был последний раз и мы больше никогда не увидимся, как если бы оставить у меня какие-нибудь сережки означало пойти на невозможный риск раствориться.
3. Она часто говорила о своем растворении: растворении в толпе при посадке на поезд в утренние часы, растворении в своей семье или среди персонала офиса, а значит, косвенным образом и о растворении в любви. Этим объяснялась важность сумки как символа свободы и независимости, желания заключить себя в скобки, собрать воедино все части себя, разбросанные по другим людям.
4. И все же при всем ее умении паковать вещи со временем Хлоя начала оставлять кое-что после себя. Не зубные щетки и не туфли, но частички себя самой. Это началось с языка, с того, как она передала мне свою манеру говорить «когда-то» вместо «иногда», делать ударение на первом слоге в слове «начала» или говорить «береги себя», перед тем как повесить трубку. В свою очередь, Хлоя переняла мою манеру говорить «чудесно» и «если ты действительно так считаешь». Затем мы стали перенимать привычки друг друга: ко мне перешло Хлоино требование абсолютной темноты в спальне; она стала складывать газету, как я; у меня появилась привычка, обдумывая что-то, ходить вокруг кресла; она полюбила валяться на паласе.
5. Постепенная диффузия принесла с собой известную степень близости, состояние, когда границы между нами перестали строго охраняться, допуская свободное прохождение броуновских частиц. Тело больше не ощущало постороннего взгляда. Хлоя могла лежать на кровати и читать, ковыряя пальцем в носу, а затем, устранив препятствие, скатать между пальцами твердый шарик и проглотить. Знакомство с телом шло помимо сексуальности; душным летним вечером мы могли лежать вместе обнаженными и не обращать на это внимания. Мы могли позволить себе какое-то время ничего не говорить, мы перестали быть параноидально болтливы из боязни, что, если разговор прервется, молчание сыграет с нами злую шутку («Что она (он) тем временем думает обо мне?»). Мы стали увереннее в себе в отношении того, что каждый из нас думает о другом, и это делало излишним непрерывное соблазнение (по сути, боязнь противоположного).
6. Близости сопутствовал избыток информации, касавшейся не философского, а, напротив, повествовательного аспекта экзистенции: запах Хлоиной кожи после душа; звук ее голоса, когда она говорит по телефону в соседней комнате; урчание живота, когда она голодна; выражение ее лица в тот момент, когда она собирается чихнуть; форма ее глаз, когда она только что проснулась; то, как она встряхивает мокрый зонт; звук, с каким расческа проходит сквозь ее волосы.
7. Узнав друг друга лучше, мы ощутили потребность в новых именах друг для друга. Любовь застает нас с тем именем, которое у нас уже есть, даваемым нам при рождении и узаконенным записью в паспорте и всевозможных документах. Так разве не естественно, что при той неповторимости, которую любящий видит в партнере, эта неповторимость ищет себе выражения и находит его (пусть косвенно) в имени, неизвестном другим? В то время как в своей конторе Хлоя продолжала зваться Хлоей, для меня (мы сами не понимали почему) она стала просто Тиджи. Что касается меня, то я, рассмешив однажды Хлою рассказом о страданиях немецких интеллектуалов, заслужил (возможно, не такое загадочное) прозвище Weltschmerz[42]42
Weltschmerz (нем.) – «мировая скорбь».
[Закрыть]. Важность этих имен была не в том, что конкретно они означали – мы могли бы в итоге звать друг друга Пьют и Тик, – но, прежде всего, в самом факте, что мы решили дать друг другу новые имена. Тиджи подразумевало то знание Хлои, которым не обладал, к примеру, банковский служащий (знание ее кожи после душа, звука, с которым расческа проходит сквозь ее волосы). Хлоя было связано с ее жизнью в обществе, Тиджи существовало помимо этой жизни, принадлежа более изменчивому и единственному в своем роде пространству любви. Это была победа над прошлым, символизирующая крещение и рождение заново благодаря любви. «Я встретил тебя с уже готовым именем, – говорит влюбленный, – но я дал тебе другое, чтобы обозначить разницу между тем, кто ты для меня, и тем, кто ты для всех остальных. Тебя могут звать NN на работе (в общественной сфере), но в постели со мной ты всегда будешь „Моей Морковкой“»…
8. Элемент игры, заставлявший нас придумывать друг другу прозвища, с них перешел и на прочие сферы языка. В то время как обычный диалог предполагает непосредственный обмен информацией (а следовательно, всегда имеет определенную цель), интимный язык избегает правил, отрицая необходимость очевидного и постоянного направления. Диалог может вовсе превращаться в игру – при полном отсутствии какой бы то ни было логики, нисходя до потока сознания, оставляя путь сократической логики для карнавала, – уже не обмен информацией, а один только голос. Любовь истолковывала предположение о том, что лежало на грани произнесенного и непроизнесенного, выразимого и невыразимого (любовь как воля, подталкивающая к тому, чтобы распространить понимание на едва обозначенные мысли партнера). Такое же различие существует между бессмысленным рисунком и чертежом: рисовальщику не нужно знать, куда поведет его карандаш, он уступает ему, как воздушный змей отдается воле воздушных потоков. Свобода движения без всякой цели. От посудомоек мы переходили к Уорхоллу[43]43
Уорхолл, Энди (1930–1987) – американский художник и кинорежиссер-экспериментатор, возглавивший в 1960-е гг. художественное направление поп-арт.
[Закрыть], к крахмалу, к народу, к проектированию, к проектировщикам, к попкорну, к пенисам, к недоношенным детям, к абортам, к инсектицидам, к укусам, к полетам, к поцелуям. Была упразднена всякая языковая цензура, не было никаких фиговых листков, потому что мы не вставали, а, лежа в кровати, делились потоком сознания. Можно было говорить о чем угодно, это была полисемантическая какофония идей. Мы легко преодолевали проблему авторства, отказываясь от своей манеры говорить и перенимая акцент политиков и поп-звезд. В противоположность занудам-грамматикам мы начинали предложение, не зная, чем его закончить, спасаемые от полного краха партнером, приходившим на помощь, подхватывая конец и привязывая понтон к очередному столбу.
9. Близость не разрушала границы между «я» и «остальные». Она лишь вынесла ее за рамки пары. «Другие» теперь находились по ту сторону двери, подтверждая подозрение, что любовь никогда не бывает далека от заговора. Частные суждения одного выливались в суждение двоих, угрозы, исходившие снаружи, разделялись на общей постели. Говоря кратко, мы сплетничали. Сплетни не всегда были злыми, чаще они представляли собой достойный сожаления продукт неспособности соблюсти корректность в наших ежедневных взаимоотношениях, откуда проистекала потребность внести свежую струю в спертый воздух накопившейся лжи. Поскольку я не могу напрямую сказать тебе о такой-то и такой-то черте твоего характера (поскольку ты не поймешь или это покажется тебе слишком обидным), я буду сплетничать об этом за твоей спиной с кем-то, кто способен понять. Хлоя стала последним пристанищем для моих суждений о мире. Все мои чувства и мысли по поводу коллег и друзей, которыми я не мог поделиться с ними, от которых я даже пытался отпираться, я теперь мог беспрепятственно разделить с Хлоей. Любовь находила себе пищу в общих антипатиях: «Нам обоим не нравится NN» переводилось как «Мы нравимся друг другу». Любовники – значит преступники. Доказательством нашей лояльности друг другу стала степень откровенности, с которой мы делились нашей нелояльностью по отношению к другим.
10. Конспирацией любовь, возможно, напоминала союз заговорщиков, но она, по крайней мере, была честна. Мы уединялись в компании друг друга, чтобы в постели посмеяться над лицемерием, без которого не обходились в светской жизни. Мы возвращались с официальных обедов и потешались над тем, насколько чинно там все совершалось, подражая манере говорить и точке зрения тех, кому только что вежливо пожелали доброй ночи. Лежа в кровати, мы могли не оставить камня на камне от значительной самодостаточности светского обращения, заново проигрывая череду вопросов и ответов, которыми только что чинно обменивались за обедом. Я спрашивал Хлою о том же, о чем за столом только что спрашивал ее бородатый журналист, она отвечала так же вежливо, как перед тем отвечала ему, но все это время ее рука под простынями не оставляла в покое мой член, а я осторожно водил ногой вверх-вниз между ее ногами. Потом внезапно, словно будучи шокирован, обнаружив Хлоину руку там, где она была, я задавал ей самым высокопарным тоном следующий вопрос: «Мадам, могу я спросить вас, что вы делаете с моим достойным членом?» – «Дорогой сэр, – был ответ, – достойное поведение члена вас не касается». Или Хлоя выскакивала из кровати и говорила: «Сэр, пожалуйста, сейчас же выйдите из моей постели, вы, наверное, меня неправильно поняли, мы с вами едва знакомы». В пространстве, созданном нашей близостью, формальности этикета проходились заново, теперь в комическом свете, как трагедия, которая за кулисами переворачивалась актерами с ног на голову, когда игравший Гамлета актер после представления обнимал Гертруду и кричал на всю гримерную: «Трахни меня, мама!»
11. Время близости мы не просто проживали и забывали, оно переплавлялось в роман, который мы с Хлоей рассказывали друг другу о себе самих, – самоповествование нашей любви о самой себе. Уходя корнями в эпическую традицию, любовь по необходимости привязана к рассказу (история любви всегда предполагает нарратив), если точнее, к приключенческому жанру, четко оформленному при помощи начал, концовок, идеи, крушений и триумфов. Дни не просто сменяют друг друга в бессмысленной череде, в романе телеология все время заставляет персонажей двигаться вперед – или читатель начнет скучать и отложит книгу. Поль и Виржиния, Анна и Вронский, Тарзан и Джейн – все они борются с препятствиями, и эта борьба укрепляет и обогащает их союз. Брошенные на произвол судьбы в джунглях, на терпящем бедствие корабле или горном склоне, сражаясь против сил природы или общества, влюбленные пары – герои эпического повествования – доказывают силу своей любви той несгибаемостью, с которой они преодолевают все трудности.