Текст книги "Опыты любви"
Автор книги: Ален де Боттон
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ЛЮБОВЬ ИЛИ ЛИБЕРАЛИЗМ
1. Если мне будет позволено ненадолго вернуться к туфлям Хлои, я должен буду рассказать о том, как развенчание этой покупки не ограничилось моим, хотя и суровым, но молчаливым приговором. Мне придется признать, что в результате оно вылилось во вторую серьезную ссору за время наших отношений (сопровождавшуюся слезами, взаимными нападками, шумом и криком), когда правая туфля, разбив стекло, вылетела из окна прямо на мостовую Денбай-стрит. Помимо явного мелодраматизма этой сцены, происшедшее представляет несомненный философский интерес, поскольку символизирует выбор, одинаково принципиальный как в личной сфере, так и в политике: выбор между любовью и либерализмом.
2. Часто этим выбором пренебрегают, оптимистически приравнивая два понятия, рассматривая одно как сокращенный вариант другого. Но стоит их объединить, как союз оказывается в высшей степени неудачным, поскольку, по-видимому, невозможно говорить о любви к человеку и одновременно предоставлять ему право жить, как он хочет, и наоборот – если нам дают жить, это обычно означает, что нас не любят. Можно сколько угодно удивляться, почему между любящими нередко встречается жестокость, которая была бы трудно переносимой (и даже совершенно неприемлемой) в отношениях между другими людьми, если только это не злейшие враги. Тогда, чтобы перекинуть мост от туфель к народам, мы спросим в ответ: почему государства, где не знают таких слов, как единство или гражданственность, позволяют людям, пусть в изоляции друг от друга, но беспрепятственно существовать? И почему государства, где только и разговоров, что о единстве, любви и братстве, как правило, приходят к тому, что топят в крови свой народ?
3. – Так что, нравятся они тебе? – повторила Хлоя свой вопрос.
– Откровенно говоря, нет.
– А почему?
– Мне просто не нравится такой фасон. Похоже на пеликана.
– Да, но это стильно.
– Вовсе нет.
– Да посмотри на каблук и на бант. Они великолепны.
– Тебе придется долго искать человека, который с тобой согласится.
– Ты так говоришь, потому что ничего не понимаешь в модельной обуви.
– Может быть, но когда я вижу безобразную обувь, я в состоянии это понять.
– Они не безобразны.
– Посмотри, Хлоя, они именно безобразны.
– Ты просто завидуешь, что я купила новую пару туфель.
– Я только делюсь впечатлением. Мне серьезно кажется, что их не стоит надевать сегодня вечером.
– Прекрасно. Но ради этого, черт возьми, я их и купила!
– Тогда надевай.
– Как я могу теперь их надеть?
– А почему бы нет?
– Потому что ты только что сказал, что я в них похожа на пеликана.
– Похожа.
– И ты хочешь, чтобы я пошла на вечеринку, выглядя как пеликан?
– Не очень Поэтому я и говорю тебе, что они ужасны.
– Слушай, почему ты никогда не можешь оставить свое мнение при себе?
– Потому что я забочусь о тебе. Если ты купила отвратительные туфли, то кто-то же должен сказать тебе об этом! Кроме того, почему такое большое значение имеет то, что я думаю?
– Потому что мне хочется, чтобы они тебе нравились. Я купила их, надеясь, что они тебе понравятся, а теперь ты говоришь, что я буду выглядеть в них как дура. Почему все, что бы я ни делала, обязательно должно быть неправильно?
– Подожди, причем здесь я? Ты прекрасно знаешь, что это не так.
– Это так, тебе даже туфли мои не нравятся.
– Но мне нравится почти все остальное.
– Тогда почему ты не можешь просто закрыть глаза на эти туфли?
– Потому что ты заслуживаешь лучших.
4. Читателя можно избавить от всех подробностей мелодрамы, достаточно сказать, что через несколько минут с неожиданностью торнадо Хлоя в порыве гнева сорвала с ноги одну из отвратительных туфель (предположительно, чтобы дать мне на нее взглянуть). Я со своей стороны (может, это была глупость) счел за лучшее увернуться от летевшего в меня снаряда, и туфля, разбив окно, вылетела на мостовую.
5. Наш спор был сдобрен, словно пряностями, парадоксами любви и либерализма. В самом деле, какая разница, что на Хлое за туфли? В ней было столько привлекательных черт, неужели стоило портить все, привязываясь к этой одной детали? Почему бы мне было не солгать из вежливости, как я солгал бы какому-нибудь своему другу? Меня извиняло единственно то обстоятельство, что я любил ее, что она была моим идеалом – во всем, если не считать туфель, – и потому я чувствовал, что просто не могу не указать на этот единственный недостаток, чего я никогда не стал бы делать в отношениях с другом (во-первых, в нем расхождений с идеалом оказалось бы слишком много; кроме того, мне никогда не пришло бы в голову связывать дружбу с самим понятием идеала).
6. В минуты, когда нами овладевает склонность к идеализации, мы представляем себе романтическую любовь сродни христианской, видя в ней всеобъемлющее чувство, девиз которого – я буду любить тебя за все, что ты есть, – любовь, которая не знает условий, не проводит границ, которая готова с восторгом превозносить любую последнюю туфлю, которая сама есть воплощение всеприятия. Но есть основания думать, и любители собак тому отличный пример, что христианская любовь плохо переносит, когда для нее открывают спальню. Очевидно, ее суть гораздо лучше подходит для вселенского обобщения, чем для частного случая: для любви всех мужчин ко всем женщинам, любви двух соседей, которые никогда не будут слушать, как каждый из них храпит во сне.
7. Романтическая любовь не может быть непорочной, она говорит на языке конкретного тела, ее волнует единственное и неповторимое, а не общее. Иначе говоря, мы влюбляемся в ближнего А потому, что у него (или у нее) улыбка, или веснушки, или смех, или форма суждений, или форма щиколоток такая, какой нет у ближнего В. Иисус обошел этот больной вопрос, отказавшись назвать критерии любви и лишив любовь тем самым большей части ее жестокости. Дело в том, что любовь начинает причинять боль именно из-за критериев, именно когда мы пытаемся превратить ближнего А в ближнего В или превратить ближнего В в идеального В, которого мы создали в своем воображении до женитьбы. Тут и начинают летать туфли, а разводы следуют один за другим. Именно этот разрыв между воображаемым идеалом и действительностью, которая со временем выходит на поверхность, порождает раздражительность, перфекционизм[28]28
Перфекционизм – стремление к высшему совершенству, абсолютному идеалу.
[Закрыть] и в конечном итоге нетерпимость.
8. Хотя и не всегда дело доходило до битья стекол, нужно сказать, что проявление антилиберализма никогда не было односторонним. Напротив, тысяча вещей во мне выводила Хлою из себя: почему я так часто бываю в плохом настроении? Почему я упрямо продолжаю носить пальто, которому на вид все сто лет? Почему я во сне всегда сбрасываю с кровати одеяло? Почему я убежден, что Сол Беллоу[29]29
Беллоу, Сол (род. 1915) – американский прозаик, лауреат Нобелевской премии 1976 г.
[Закрыть] – великий писатель? Почему я до сих пор не научился парковать машину так, чтобы колесо не оставалось на проезжей части? Почему я непрерывно кладу ноги на кровать? Все это было очень далеко от любви, о которой говорится в Евангелиях, оставляющей без внимания безобразные туфли, застрявший между зубами кусочек салата или горячо отстаиваемую, хотя и ошибочную точку зрения относительно авторства «Похищения локона»[30]30
«Похищение локона» – ироикомическая поэма английского поэта Александра Попа (Поупа) (1688–1744).
[Закрыть]. И в то же время как раз подобные вещи и превращали жизнь в домашний концлагерь, в ежедневные попытки всеми силами подтянуть другого ближе к готовому представлению о том, какими он или она должны быть. Если вообразить себе идеал и действительность в виде частично пересекающихся кругов (см. ил. 8.1), происходящее предстанет все увеличивающейся площадью несовпадения, которую мы своими ссорами пытались уменьшить, делая из двух кругов один.
Ил. 8.1
9. Что же могло послужить нам оправданием? Ничего, кроме древней как мир установки, которую берут на вооружение все родители, генералы, экономисты чикагской школы и коммунисты перед тем, как кого-нибудь обидеть: «Я забочусь о тебе, поэтому я намерен обидеть тебя; я удостоил тебя чести и сам придумал, каким тебе следует быть, поэтому я намерен причинить тебе боль».
10. Ни я, ни Хлоя никогда бы не позволили себе такого натиска, будь мы просто друзьями. Друзей разделяет защитная оболочка, состоящая из кода собственности и любезности, оболочка, созданная отсутствием телесного контакта, предотвращающая переход к враждебным действиям. Однако мы с Хлоей больше не практиковали безопасный секс: в том, что мы вместе спали и вместе принимали душ, смотрели друг на друга во время чистки зубов, видели слезы друг друга во время просмотра слащавого кино, – во всем этом было нечто, что привело к прорыву защитной оболочки, заразив нас не только любовью, но и ее обратной стороной – злоупотреблением. Мы приравняли свое знание друг друга к праву собственности, лицензии: Я знаю тебя, поэтому ты принадлежишь мне. Не было совпадением, что в хронологии нашей любви вежливость (дружба) закончилась после близости и наша первая ссора вспыхнула на следующее утро за завтраком.
11. Прорыв оболочки открыл пути для беспрепятственного обмена товарами, на которые прежде распространялась монополия, он открыл пути выхода напряжению, в обычной ситуации (слава Богу) разрешающемуся в рамках самокритики. Говоря языком Фрейда, мы вмешивались не только в наше собственное Super-ego – так называемые Ego-конфликты (см. ил. 8.2), – но и в Super-ego другого. Когда пересекаются только ego А и ego В, это рождает любовь: когда Super-ego А атакует ego В, начинают летать туфли.
Ил. 8.2
12. Для того чтобы возникла нетерпимость, необходимы две вещи: во-первых, понятие правильного и неправильного, во-вторых, идея, что нельзя позволить другим жить и не видеть света. Когда однажды вечером мы с Хлоей начали спор о достоинствах фильмов Эрика Ромера[31]31
Ромер, Эрик (наст. имя и фамилия Жан Морис Шерер) (род. 1920) – французский кинорежиссер, создатель интеллектуальных фильмов.
[Закрыть] (ей они не нравились, я их любил), мы начисто забыли о возможности, что фильмы Ромера могут быть одновременно и хорошими, и плохими – весь вопрос в том, кто их смотрит. Спор сводился к попыткам заставить другого человека принять свою точку зрения, а не в том, что мы бы пришли к осознанию законности разногласий. Точно так же моя ненависть к туфлям Хлои не ограничивалась той здравой мыслью, что, хотя мне они могли не нравиться, это совсем не означало, что они в принципе не могли понравиться никому.
13. Этот сдвиг от личного к всеобщему и есть переход к тирании, момент, когда личное суждение приобретает статус универсального и начинает применяться к подруге или другу (или ко всем гражданам государства), – момент, когда «Я думаю, что это хорошо» трансформируется в «Я думаю, что это хорошо и для тебя». В некоторых вопросах мы с Хлоей думали, что знаем истину, и эта вера, как мы полагали, давала нам право просвещать другого. Тираническая сторона любви проявляет себя в том, чтобы заставить партнера отказаться от фильма, который он хотел бы посмотреть, или от туфель, которые он хотел бы купить, с целью принять то, что (в лучшем случае) является лишь субъективным суждением, замаскированным под вселенскую истину.
14. Сравнение любви с политикой может показаться нелепым, но разве мы не встречаем на запятнанных кровью страницах истории Французской революции или фашистских и коммунистических экспериментов ту же самую схему, что и в любви? Разве не то же самое идеальное устройство противостоит здесь расходящейся с ним реальности, рождая нетерпение (нетерпение палача), когда различия растут? Влюбленная политика начинает свою бесславную историю вместе с Французской революцией, когда впервые был выдвинут тезис (наряду со всевозможными формами грабежа), что государство должно не просто управлять, а любить своих граждан, которые, как предполагается, должны отвечать ему тем же или идти на гильотину. Начало революций обнаруживает поразительную психологическую близость с началом определенных отношений – подчеркнуто большое значение единства, вера во всемогущество пары (народа), стремление к отказу от прежней самовлюбленности, к разрушению границ собственной личности, желание, чтобы не было больше секретов (боязнь противоположного, вскоре приводящая к паранойе и/или созданию секретной полиции).
15. Но если заря любви и влюбленной политики одинаково окрашены в розовые тона, то и конец может быть одинаково кровавым. Разве мы уже не сталкивались многократно с феноменом любви, оканчивающейся тиранией, когда твердое убеждение правящих в том, что они руководствуются подлинными интересами народа, заканчивается оправданием убийства всех, кто не согласен в это верить? Любовь – постольку, поскольку она является разновидностью веры (она ведь является еще много чем и помимо), – противоположна либерализму, поскольку никакая вера еще не была свободна от склонности вымещать свое разочарование на инакомыслящих и еретиках. Другими словами, когда человек во что-то верит (патриотизм, марксизм-ленинизм, национал-социализм), сила этой веры непременно сметает с пути все альтернативы.
16. Несколько дней спустя после истории с туфлями я пошел в ларек за газетой и пакетом молока. Мистер Пол сказал мне, что у него как раз кончилось молоко, но, если у меня есть пара минут, он сходит на склад за другим ящиком. Глядя, как он выходит и поворачивает за угол магазина, я обратил внимание на его толстые серые носки и коричневые кожаные сандалии. Их безобразие бросалось в глаза, но не оскорбляло взгляд и казалось безобидным. Почему я не мог так же отнестись к Хлоиным туфлям? Почему я не смог проявить ту же широту сердца по отношению к любимой женщине, что и к продавцу, у которого покупал свой хлеб насущный?
17. Желание заменить отношение палача к жертве отношением к продавцу газет долгое время владело умами политиков. Почему люди у власти не могут быть корректными в управлении своими гражданами, спокойно воспринимая сандалии, несогласие и раскол? Ответ, который давали либералы, был: сердечность во взаимоотношениях власти и граждан возможна лишь в том случае, если правительство перестанет говорить о правлении во имя любви к своим согражданам, а вместо этого сосредоточится на снижении инфляции и наведении порядка на железных дорогах.
18. Безопасная политика нашла своего величайшего апологета в лице Джона Стюарта Милля[32]32
Милль, Джон Стюарт (1806–1873) – английский философ и экономист, идеолог либерализма, основатель английского позитивизма.
[Закрыть], который в 1859 году опубликовал классическую защиту либерализма в отсутствие любви «О свободе», громкий призыв к государству попросту оставить граждан в покое (каким бы благонамеренным оно ни было), чтобы от них не требовалось сменить обувь, или читать определенные книги, или мыть уши, или пользоваться зубной нитью. Милль доказывает, что, хотя древнее общество (и тем более робеспьеровская Франция) вменяло себе в обязанность «глубокую заинтересованность в том, чтобы каждый из его граждан был дисциплинирован телесно и умственно», современное государство должно по мере возможности отступать в тень и оставлять своих граждан одних. Как замученный партнер в любовной связи, который умоляет об одном – дать ему побольше пространства, Милль просит государство предоставить граждан самим себе: «Единственная свобода, которая заслуживает названия таковой, есть свобода стремиться к собственному благу теми способами, какими нам покажется нужным, лишь бы мы при этом не покушались на такое же право других и не препятствовали их попыткам обрести его… Единственная цель, ради которой власть может оправданно применить силу по отношению к какому-либо члену цивилизованного общества против его воли, – это чтобы помешать ему причинить вред другому. Его собственное благо, физическое или духовное, не является достаточным основанием».
19. Призывы Милля звучат так разумно, что возникает мысль: а нельзя ли найти применение им и в личной сфере? Однако применительно к человеческим отношениям его взгляды, к сожалению, теряют значительную долю своей привлекательности. Приходят на память некоторые зачерствевшие от времени браки, где любовью уже давно и не пахнет, где у каждого своя спальня, где обмениваются случайной парой слов, когда сталкиваются на кухне перед работой. В таких браках оба партнера уже давно оставили надежду прийти к взаимопониманию, построив вместо этого отношения на теплой дружбе, основанной на контролируемом непонимании – вежливость во время совместного поедания картофельной запеканки за ужином и горечь в предрассветные часы, когда особенно остро ощущается эмоциональный вакуум, в котором проходит их жизнь.
20. Мы снова вернулись к необходимости выбирать между любовью и либерализмом, – выбирать, потому что либерализм кажется реальным спасением только в общении на расстоянии или когда в отношениях уже пустило корни безразличие. Сандалии продавца газет не вызвали у меня досады, потому что мне было наплевать на продавца газет, я хотел получить от него свое чтиво и молоко, и ничего больше. Я не испытывал потребности ни излить ему душу, ни выплакаться на его плече, поэтому его обувь не казалась мне оскорбительной. Но если бы я влюбился в мистера Пола, мог бы я продолжать спокойно смотреть на эти сандалии или, напротив, настал бы момент, когда (из любви) я прокашлялся бы и предложил поискать им замену?
21. Если в наших отношениях с Хлоей дело никогда не доходило до террора, то это, вероятно, потому, что мы умели смягчать выбор между любовью и либерализмом при помощи составляющей, которой располагает, увы, слишком небольшое число пар и которой во все времена располагало, пожалуй, еще меньше «влюбленных» политиков (Ленин, Пол Пот, Робеспьер). Эта составляющая могла бы (будь она в достаточном количестве) явиться спасением и для государств, и для пар перед лицом нетерпимости. Я говорю о чувстве юмора.
22. Видимо, не случайно революционеры имеют общее с любовниками желание быть всегда подчеркнуто серьезными. Одинаково трудно представить себе, как можно было бы пошутить в обществе Сталина и в обществе Юного Вертера – настолько они оба напряжены, хотя и по-разному, но в равной мере безнадежно. А с неспособностью к смеху приходит неспособность признать относительность всех вещей, внутреннюю противоречивость общества и человеческих отношений, множественность и постоянный конфликт желаний, – необходимость смириться с тем, что твой партнер никогда не научится парковать машину или ополаскивать после себя ванну или что ему никогда не перестанет нравиться Джони Митчелл, – но при этом все же любить его.
23. Если мы с Хлоей могли переступить через некоторые из наших разногласий, то лишь благодаря тому, что у нас было желание обращать в шутку тупики, на которые мы натыкались в характерах друг друга. Я не мог перестать ненавидеть Хлоины туфли – ей они по-прежнему нравились; я любил ее, но (после того, как заделали окно) мы, по крайней мере, нашли силы над этим посмеяться. Стоило обстановке начать накаляться, один из нас всегда мог заставить другого рассмеяться, пригрозив «дефенестрацией»[33]33
Дефенестрация – активная оборона посредством выбрасывания противника из окна. Термин берет происхождение из истории Чехии. Вот, например, цитата из описания королевского дворца в Праге: «Помещения канцелярии просты, без каких-либо архитектурных изысков. Через широкие окна открывается вид на город. Из этих окон в один прекрасный майский день 1618 года весьма живописно вылетели благородные паны Вилем Славата и Боржита из Мартиниц, а за ними писарь Фабрициус. От увечий благородных господ спасла мусорная куча у крепостной стены, да широкие камзолы, придавшие, словно парашюты, некоторую плавность их падению. Вылетевшие в окно должностные лица были католическими наместниками, осуществлявшими невыгодную Чехии политику папского престола. Поэтому дворяне-протестанты и обошлись с ними так невежливо. Это событие послужило одним из формальных поводов к Тридцатилетней войне, охватившей в 1618–1648 годах всю Европу. А выбрасывать чужих посланников и политических противников пражане повадились настолько часто, что для этого понадобился даже латинизированный специальный термин «дефенестрация». Первая Пражская дефенестрация, вторая, пятая…
[Закрыть], и таким образом предотвратить скандал. Мои навыки вождения невозможно было исправить, но они получили прозвание «Ален Прост»[34]34
Прост Алан, (род. 1955) – знаменитый автогонщик, многократный чемпион мира.
[Закрыть]; периодические Хлоины прогулки-изуверства я считал тяжким бременем, пока мне не стало легче с выдуманной мною же идеей подчиняться ей как «Жанне д’Арк». Юмор делал излишней прямую конфронтацию: можно было вскользь коснуться того, что раздражало, исподволь кивнув на него, критикуя, но без необходимости облечь критику в слова («Этой шуткой я даю тебе понять, что я очень не одобряю х, в то же время мне не нужно тебе об этом говорить – твой смех свидетельствует, что ты принимаешь замечание к сведению»).
24. Когда два человека больше не способны переводить свои несогласия в шутку, это означает, что они перестали любить друг друга (или, по крайней мере, перестали совершать над собой усилие, что составляет девяносто процентов любви). Стену раздражения между нашим идеалом и реальностью юмор как бы обил мягкой тканью: за каждой шуткой стояло указание на несовпадение, даже на разочарование, но именно она-то и лишала это несовпадение его боевого запала – благодаря шутке его удавалось преодолеть, не прибегая к погрому.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
КРАСОТА
1. Красота рождает любовь или любовь рождает красоту? Любил ли я Хлою, потому что она была прекрасна, или она была прекрасна, потому что я любил ее? В окружении бесчисленного множества людей мы можем задаться вопросом (глядя на любимого человека, когда он говорит по телефону или лежит в ванне): почему наше желание избрало своим пристанищем именно это конкретное лицо, этот конкретный рот, или нос, или ухо, почему этот изгиб шеи или ямочка на щеке так точно соответствовали нашим требованиям к совершенству? Каждый новый человек, в которого мы влюбляемся, предлагает свои решения проблемы красоты, и все же ему удается настолько изменить характер нашей любовной эстетики, что она предстает столь же оригинальной и противоречивой, как ландшафт его лица.
2. Если Марсилио Фичино[35]35
Фичино, Марсилио (1433–1499) – итальянский философ-неоплатоник.
[Закрыть] определял любовь как «желание прекрасного», то каким образом Хлоя удовлетворяла это желание? Послушать ее, абсолютно никаким. Никакие уверения не могли убедить ее в том, что ее внешность можно расценивать иначе чем чудовищно безобразную. Она упорно считала свой нос слишком маленьким, свой рот слишком широким, подбородок маловыразительным, уши слишком круглыми, глаза недостаточно зелеными, волосы недостаточно волнистыми, грудь слишком маленькой, ноги слишком большими, руки слишком крупными и запястья слишком узкими. Она могла с тоской разглядывать лица на страницах «Elle» и «Vogue» и при этом заявлять, что если у Бога и была какая-то идея, когда он ее создавал – в смысле ее физического облика, – то это была разве что идея непоследовательности.
3. Хлоя полагала, что красоту можно измерить, сообразуясь с объективным стандартом, которого ей попросту не удалось достичь. Сама того не сознавая, она была решительным приверженцем платоновского представления о красоте, взгляда на эстетику, который она разделяла с издателями популярных во всем мире журналов и который постоянно подогревал ее дежурное отвращение к себе, когда она каждый день смотрелась в зеркало. Согласно Платону и редактору «Vogue», существует такая вещь, как идеальная форма красоты, плод уравновешенного соотношения отдельных частей, на которую земные тела могут быть похожи в большей или меньшей степени. Все, что мы оцениваем как прекрасное, говорил Платон, причастно этой сущностной форме красоты и потому должно соответствовать универсальным характеристикам. Возьмите прекрасную женщину, и вы увидите, что в основе ее красоты лежит точно такой же точный математический расчет, то же безупречное равновесие частей, какое положено в основу классического храма. Лицо на обложке журнала, предположил бы Платон, принадлежит к числу лиц, наиболее близко приближающихся к идеалу красоты (и Хлоя именно поэтому боготворила их. Я до сих пор вижу, как она сидит на кровати, сушит волосы и одновременно листает страницы, кривя лицо в подражание беспечному выражению моделей). Хлоя стеснялась того, что нос ее не соответствовал величине губ. Нос у нее был маленький, а рот большой, и это с точки зрения эстетики Платона лишало гармонии самый центр ее лица. Платон говорил, что только когда элементы соразмерны, может возникнуть надлежащее равновесие, придающее предмету динамическую неподвижность и самодостаточность, а ведь именно этого и не хватало. Если Платон утверждал, что только «качества меры (metron) и пропорции (symmetron) неизменно образуют прекрасное и превосходное», то лицо Хлои неизбежно оказывалось лишенным и красоты, и превосходства.
4. Считая свое лицо лишенным соразмерности, Хлоя и все остальное тело находила даже еще более непропорциональным. Я любил наблюдать, когда мы вместе принимали душ, как мыльная пена стекает по ее животу к ногам, а она, всякий раз, смотрясь в зеркало, неизменно заявляла, что что-то «перекошено» – правда, что именно «перекошено», я так до конца и не понял. Леон Баттиста Альберти[36]36
Альберти, Леон Баттиста (1409–1472) – итальянский ученый, архитектор и теоретик искусства.
[Закрыть], возможно, сумел бы понять это лучше меня, поскольку он полагал, что прекрасное тело имеет четкие, раз и навсегда определенные пропорции, которые скульпторы должны хорошо знать. Он определил эти пропорции, выделив для этого в теле шестьсот сочленений; для каждого из них Альберти разработал идеальное соотношение частей. В своей книге «О скульптуре» он определил красоту как «не зависящую от рассматриваемого объекта гармонию всех частей, которые подогнаны одна к другой настолько связно и соразмерно, что ничто не может быть ни увеличено, ни уменьшено, ни изменено иначе как к худшему». Тем не менее если говорить о Хлое, то практически любую часть ее тела можно было или увеличить, или уменьшить, или изменить, не боясь, что это действие испортит что-то, что еще не было бы окончательно загублено самой природой.
5. Однако ясно, что чего-то Платон и Леон Баттиста Альберти (как бы ни были логичны их рассуждения) в своей эстетической теории все-таки не учли, иначе почему я находил Хлою такой потрясающе красивой? Мне сложно сказать, что именно делало ее в моих глазах столь привлекательной. Нравились ли мне ее зеленые глаза, ее темные волосы, ее полные губы? Не знаю, наверное, поскольку вообще трудно словами объяснить привлекательность одного человека и непривлекательность другого. Я мог бы вспомнить о веснушках у нее на носу или упомянуть изгиб шеи, но насколько убедительно прозвучало бы это для того, кто не находил ее привлекательной? В конце концов, красота есть нечто такое, в чем вообще невозможно кого-то убедить. Она не похожа на математическую формулу, применив которую можно подвести кого-либо к безусловно правильному результату или самому прийти к нему. Спор о привлекательности мужчин и женщин сродни спорам между искусствоведами, когда они пытаются объяснить, чем одна картина лучше другой. Ван Гог или Гоген? Единственная возможность у каждого доказать свою правоту состоит в попытке еще раз передать нарисованное посредством языка («лирическая мудрость южного неба и моря у Гогена…» против «вагнеровской глубины синего цвета у Ван Гога…»), или еще один путь – разъяснение технических приемов и свойств материала («чувство экспрессии у позднего Ван Гога…», «Гогенова линеарность[37]37
Линеарность – искусствоведческий термин, обозначающий последовательное движение, изменение элементов, образующих ту или иную (изобразительную, музыкальную и тому подобное) линию.
[Закрыть], которая роднит его с Сезанном…»). Но неужели все это действительно может помочь объяснить, почему одна картина работает, производит впечатление, от ее красоты перехватывает дыхание? И если так сложилось, что художники по традиции с презрением относятся к искусствоведам, идущим за ними по пятам, то это, возможно, происходит не от снобизма наоборот, а потому, что язык живописи (язык красоты) нельзя втиснуть в слова.
6. Все это сводится к следующему: я мог бы в конечном итоге надеяться описать не красоту, а лишь свое собственное субъективное впечатление от Хлоиной внешности. Это не была бы претензия на то, чтобы создать эстетическую теорию универсальной значимости: я лишь смог бы выделить черты, которые своевольно изобрало для себя мое желание, полностью признавая за другими людьми право не видеть в том же тех самых достоинств, какие видел я. Поступая так, я неизбежно отвергал платоновскую идею существования объективного критерия красоты, вместо того принимая сторону Канта, писавшего в «Критике разума», что суждения в области эстетики относятся к таким, «определение которых не может иметь иного основания, кроме субъективного».
7. Кантианский взгляд на эстетику предполагает, что пропорции тела в конечном итоге не так важны, как его субъективное восприятие. Как же еще можно объяснить, что одно и то же тело может расцениваться одним человеком как прекрасное, а другим – как безобразное? Феномен красоты, помещенный в глазу зрителя, можно сопоставить со знаменитым оптическим обманом Мюллера-Лайера (см. ил. 9.1), когда два одинаковых по длине отрезка кажутся разными благодаря разнонаправленным стрелкам, пририсованным к их концам. Если длину уподобить красоте, то, как я смотрел на Хлою, оказывало то же действие, что и стрелки на концах отрезков: то, что выделяло лицо Хлои среди других, делало его более красивым (длиннее), чем какое-нибудь другое, объективно могущее показаться почти таким же. Моя любовь была наподобие стрелок, которые находятся на концах отрезков – одинаковых, но производящих, пусть ложное, впечатление различия.
Ил. 9.1. Иллюзия Мюллера-Лайера
8. Знаменитое определение красоты, принадлежащее Стендалю, который утверждал, что красота – это «обещание счастья», очень далеко от строгости платоновской идеи о совершенном соотношении частей. Хлоя, возможно, не обладала классическим совершенством, но она была прекрасна, несмотря на это. Сделала она меня счастливым, потому что была красива, или она была красива, потому что сделала меня счастливым? Это был замкнутый круг: я находил Хлою прекрасной, в то время как она делала меня счастливым, и она делала меня счастливым, будучи прекрасна.
9. И все же если в моей склонности и было что-то особенное, так это то, что она основывалась не на обычных целях желания, а скорее как раз на тех чертах, которые могли быть сочтены несовершенными кем-то, кто бы смотрел на Хлою с позиций Платона. Я испытывал своеобразную гордость, выбирая объектом своего желания проблемные черты ее лица, точнее говоря, те его области, на которых у других не задерживался взгляд. Например, я не рассматривал щель между ее передними зубами (см. ил. 9.2) как досадное отклонение от идеального устройства, напротив, я видел в ней оригинальное и в высшей степени привлекательное переопределение зубного совершенства. Я не был просто равнодушен к этой щели между зубами, я воспринимал ее положительно и восхищался ею.
Ил. 9.2.
10. Я обожал таинственность, трудность своего желания, сам факт того, что никто и предположить не мог, какую важность имеют для меня Хлоины зубы. В глазах платоника она никогда не стала бы красивой, в каком-то смысле ее даже можно было бы счесть безобразной, но это значит, что в ее красоте имелось что-то, чего не хватало совершенному, с точки зрения Платона, лицу. Красоту следовало искать в области колебаний между безобразием и классическим совершенством. Лицо, заставляющее спустить на воду тысячи кораблей, не всегда соответствует строгим правилам архитектуры: оно может быть так же непостоянно, как объект, непрерывно колеблющийся между двух цветов, в результате чего возникает третий, промежуточный, цвет, существующий, пока продолжается движение. Совершенству свойственна своего рода тирания, даже ограниченность, если угодно, нечто отрицающее участие зрителя в своем создании и утверждающее себя со всем догматизмом неопровержимого суждения. Красота не может быть измерена, потому что она постоянно изменяется, существует лишь небольшое число углов зрения, под которыми ее можно видеть, а значит, не при всяком освещении и не во всякое время. Она играет с безобразием в опасную игру, она сопряжена с риском, ею не заключен безопасный союз с математическими законами пропорции, источник ее притягательности – именно те области, которые подчас могут быть чреваты безобразием. Красота, возможно, должна включать разумный риск перейти в безобразие.