Текст книги "Ратоборцы"
Автор книги: Алексей Югов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Под самым окном стояла в саду большая белая береза. От нее светло было в комнате и на душе…
…Однажды утром княжну разбудил радостный, праздничный звон. Не вставая с постели, Дубравка вслушивалась. Ей заведомо было известно, что никакого праздника сегодня нет.
Донесся отдаленный гул и рев большой встречи, который как бы все накатывался и накатывался на дворец.
Накинув поверх сорочки шелковый золотистый, на собольих пластинах халатик, бережно насунув мягкие комнатные черевички, Дубравка осторожно, чтобы не услыхала служанка и не донесла бы воспитательнице, прокралась на кресло возле окна, подняла кверху вдвижную оконницу и выглянула.
Сиянье березы заставило ее зажмуриться. В это мгновенье смолкли вдруг колокола, стихнул рев, и в наступившей тишине слышна стала мелкая кипень заворачиваемых легким ветерком листьев березы.
Из комнаты, где обитала княжна, открывался обширный вид на ворота белокаменной ограды и на изрядное пространство впереди них.
Кипарисные резные ворота стояли настежь.
Блеск и сверканье на солнце шлемов, панцирей, златотканых одежд, крестов и хоругвий – от всего этого Дубравка успела отвыкнуть за целый год траура, а потом болезни – бросились ей в глаза.
Она увидела отца. Окруженный блестящими вельможами, в большом государевом наряде, зысокий и к тому же впереди всех стоящий, Даниил выделялся среди всей этой яркой и разноцветной толпы, словно огромный граненый алмаз на драгоценном челе короны.
Отец стоял впереди бояр, на широкой и длинной дороге алого сукна, постланной поверх желтых песков.
К нему приближалась на белоснежном иноходце, слегка покачиваясь от его поступи, изящно и гордо, словно лилия, колеблемая водой, прекрасная всадница на женском, боковом, роскошно убранном седле. На ней было царственное одеянье, однако не русское. Высокое белоснежное перо страуса блистало и зыбилось на ее бархатном сине-алом берете, посаженном слегка набок на золотых пышных волосах. Красный шелковый плащ оторочен был горностаем…
За нею, сверкая доспехами и одеяньями, следовали двое рыцарей.
У Дубравки занялось дыханье…
Вот отец ее величественно выступил вперед навстречу всаднице. Вот он радушным и приветственным движеньем широко развел руки, чуть склоняясь и как бы вполоборота указуя в сторону дворца.
Дубравка испугалась, что сейчас он может увидеть ее, и на мгновенье спряталась за косяк.
Вот белый конь высокой гостьи остановился. Свита ее поотстала. Даниил подошел и подал ей обе руки и бережно свел ее на землю. Бояре и все ближние князя Галицкого низко склонили головы перед гостьей.
О нет, то не гостья была – то царица въезжала, то новая хозяйка вступала в холмский дворец князей Галицких…
…Боярыня Вера, неслышно вошедшая, уже давно стояла за плечом Дубравки, возле окна. Забыв о выговоре, который был уже у нее на устах, суровая воспитательница, подобно княжне своей, жадно всматривалась в развертывавшийся перед ними церемониал встречи.
Наконец голосом, в котором слышны были и невольноевосхищение красотой литвинки, и горечь, и предчувствие недоброго, она произнесла, заставив вздрогнуть и обернуться Дубравку:
– Ну, этакая и за море заведет!..
…В ту же самую ночь, только гораздо позднее, чем обычно, Даниил Романович пришел на половину княжны – проведать больную, благословить ее на ночь.
На этот раз Дубравка встретила его не в том обычном одеянии перед сном, в каком ей разрешено было ввиду болезни встречать государя-отца.
Она встретила его сегодня, несмотря на поздний час, одетая строго, – так, как если бы ей надлежало сопровождать родителя в его поездке в какой-либо монастырь.
И едва он, изумленный этим, коснулся устами ее лба, она спокойно, голосом, который не допускал и мысли о каком-либо поспешном или болезненном решении, сказала, выдержав его взгляд:
– Отец, я пойду за Ярославича…
КНИГА ВТОРАЯ
«АЛЕКСАНДР НЕВСКИЙ»
И от сего князя Александра пошло великое княжение Московское.
Летопись
1
Александр Ярославич спешил на свадьбу брата Андрея.
Стояла звонкая осень. Бабье паутинное лето: Симеоны-летопроводцы. Снятые хлеба стояли в суслонах. Их было неисчислимое множество.
Когда ехали луговой стороной Клязьмы, то с седла глазам Александра и его спутников во все стороны, доколе только хватал взгляд, открывалось это бесчисленное, расставленное вприслон друг к другу сноповье.
Налегшие друг на друга колосом, бородою, далеко отставившие комель, перехваченные в поясе перевяслом, снопы эти напоминали Невскому схватившихся в обнимку – бороться на опоясках – добрых борцов.
Сколько раз, бывало, еще в детстве, – когда во главе со своим покойным отцом все княжеское семейство выезжало о празднике за город, в рощи, на народное гулянье, – созерцал с трепетом эти могучие пары русских единоборцев княжич Александр!
Вот так же, бывало, рассыпаны были они по всей луговине.
Вот они – рослые мужики и парни, каждый неся на себе надежды и честь либо своего сословия, либо своей улицы, конца, слободы, посада, – плотник, токарь, краснодеревец, а либо каменщик, камнетес, или же кузнец по сребру и меди; бронник, панцирник, золотарь, алмазник или же рудоплавец; или же калачники, огородники, кожевники, дегтяри; а то прасолы-хмельники, льняники; но страшнее же всех дрягиль – грузчик, – вот они все, окруженные зрителями, болеющими кто за кого, уперлись бородами, подбородками в плечо один другому и ходят-ходят – то отступая, то наступая, – настороженные, трудно дышащие, обхаживая один другого, взрыхляя тяжелым, с подковою, сапогом зеленую дерновину луга.
Иные из них будто застыли. Только вздувшиеся, толстые, как веревка, жилы на их могучих, засученных по локоть руках, да тяжелое, с присвистом, дыханье, да крупный пот, застилающий им глаза, пот, которого не смеют стряхнуть, – только это все показывает чудовищное напряжение борьбы…
Нет-нет да и попробует один другого рвануть на взъем, на стегно. Да нет, где там! – не вдруг! – иной ведь будто корни пустил!
…Александр Ярославич и по сие время любил потешать взор свой и кулачным добрым боем – вал против вала, – да и этим единоборством на опоясках.
А впрочем, и до сей поры выхаживал на круг и сам. Да только не было ему супротивника. Боялись. Всегда уносил круг.
Правда, супруга сердилась на него теперь за эту борьбу – княгиня Васса-Александра Брячиславовна. «Ты ведь, Саша, уже не холостой!» – говаривала она. «Да и они же не все холостые, а борются же! – возражал он ей. – Эта борьба князя не соромит. Отнюдь!»
И ежели княгиня Васса и после того не утихала, Александр Ярославич ссылался на то, что и великий предок его Мстислав в этаком же единоборстве Редедю одолел, великана косожского. И тем прославлен.
Княгиня отмалчивалась.
«Да ведь ей угодить, Вассе! Святым быть, да и то – не знаю!..» – подумалось Александру.
Порою уставал он от нее.
«Ей, Вассе, в первохристианские времена диакониссой бы… блюсти благолепие службы церковной, да верховодить братством, да трапезы устроять для нищей братии.
Как побываешь у нее в хоромах, так одежда вся пропахнет ладаном… А, бог с нею, с княгинюшкой! Отцы женили – нас не спрашивали. Да и разве нас женили? Новгород с Полоцком бракосочетали!..»
…Александр поспешил отмахнуться от этих надоевших ему мыслей о нелюбимой жене. Что ж, перед народом, перед сынами он всячески чтит ее, Вассу. Брак свой держит честно и целомудренно. Не в чем ей укорить его, даже и перед господом…
Князь пришпорил коня.
Караковый, с желтыми подпалинами в пахах и на морде, рослый жеребец наддал так, что ветром чуть не содрало плащ с князя.
Александр оглянулся: далеко позади, на лоснящейся от солнца холмовине, словно бусы порвавшихся и рассыпавшихся четок, чернелись и багрянели поспешавшие за ним дружинники и бояре свиты.
Конь словно бы подминал под себя пространство. Дорога мутною полосою текла ему под копыта…
Ярославич дышал. Да нет – не вдыхать бы, а пить этот насыщенный запахами цветени и сена чудесный воздух, в котором уже чуть сквозила едва ощутимая свежинка начала осени…
«А чудак же у меня этот Андрейка! – подумал вдруг старший Ярославич о брате своем. – Кажись, какое тут вино, когда конь да ветер?! Ну, авось женится – переменится: этакому повесе долго вдоветь гибель! Скорей бы княжна Дубравка приезжала… Ждут, видно, санного пути… Да, осенью наши дороги…»
И Александр Ярославич с чувством искренней жалости и состраданья подумал о митрополите Кирилле:
«Каких только мытарств, каких терзаний не натерпится пастырь, пробираясь сквозь непролазные грязи, сквозь непродираемые леса, сквозь неминучие болота!.. Ведь Галич – на Днестре, Владимир – на Клязьме, – пожалуй, поболе двух тысяч верст будет. Когда-то еще дотянутся!.. Как-то еще поладит владыка с баскаками татарскими в пути? Ведь непривычен он с ними…»
Однако надлежало владыке, по целому ряду причин, предварить приезд невесты. Первое – хотя бы и то, что Ярославичи и Дубравка были двоюродные: покойные матери их – княгиня Анна и княгиня Феодосия – обе Мстиславовны; в таком родстве венчать не полагается… Тут нужно изволенье самого верховного иерарха. А еще лучше, как сам и повенчает.
Да и не обо всем они уладились тогда – Александр с Даниилом, когда пять годов назад, в теплом возке, мчавшемся по льду Волги, произошло между ними рукобитье о Дубравке и об Андрее. Александр, как старший, был «в отца место».
Александру из последнего письма Даниила уже было известно, что князь Галиции и Волыни преодолел-таки сопротивленье коломыйских бояр-вотчинников и что владыка Кирилл везет в своем нагрудном кармане, под парамандом [31]31
Особым нагрудным платом с изображением креста (греч.)
[Закрыть], неслыханное по своей щедрости приданое. Вскоре о том приданом заговорят послы иностранных государей: десятую часть всех своих коломыйских соляных копей и варниц, без всякой пошлины на вывозимую соль, отдавал Даниил Романович в приданое за Дубравкой-Аглаей.
Огромное богатство приносила супругу своему – да и всей земле его Владимирской – княжна Дубравка.
…Невский подъезжал к городу. Дружина отстала. Князь близился к городу из Заречья, с луговой стороны. Отсюда вот – столь недавно – наваливался на город Батый…
Извилистая, вся испетлявшаяся, временами как бы сама себя теряющая Клязьма, далеко видимая с седла, поблескивала под солнцем среди поймы.
Зеленая эта луговина несла на себе вдоль реки столь же извилистую дорожку. По ней сейчас, взглядывая на город, и мчался на своем сильном коне Александр.
Мелкая, курчавенькая придорожная травка русских проселков, над которой безвредно протекают и века и тысячелетия, которую бессильны стереть и гунны и татары, глушила топот копыт…
Выдался один из тех чудесных первоосенних дней, когда солнце, все сбавляя и сбавляя тепло, словно бы ущедряет сверканье.
Оно как бы хочет этим осенним блистаньем вознаградить сердце землепашца, придать ему радости на его большую, благодатную, но и тяжкую страду урожая.
Плывут в воздухе, оседают на кустах, на жниве сверкающие паутинки бабьего лета.
– Бабье лето летит! – звонко кричат на лугу ребятишки и подпрыгивают, пытаясь изловить паутинку.
Скоро день Симеона-летопроводца – и каждому свое!
Пора боярину да князю в отъезжее поле, на зайцев: в полях просторно, зычно – конь скачи куда хочешь, и звонко отдастся рог.
Да и княжичу – дитяти трех– или четырехлетнему – и тому на Симеона-осеннего сесть на коня! Так издревле повелось: первого сентября бывают княжичам постриги.
Епископ в храме, совершив молебствие, остригнет у княжича прядку светлых волос, и, закатанную в воск, будет отныне мать-княгиня хранить ее как зеницу ока в заветной драгоценной шкатулке, позади благословенной, родительской иконы.
А это, пожалуй, и все, что оставлено ей теперь от сыночка. Он же, трехлеток, четырехлеток, он отныне уже мужчина. Теперь возьмут его с женской половины, из-под опеки матери, от всех этих тетушек, мамушек, нянек и приживалок, и переведут на мужскую половину.
И отныне у него свой будет конь, и свой меч, по его силам, и тугой лук будет, сделанный княжичу в рост, и такой, чтобы под силу напрячь, и стрелы в колчане малиновом будут орлиным пером перенные – такие же, как государю-отцу!
А там, глядишь, и за аз, за буки посадят…
Прощай, прощай, сыночек, – к другой ты матери отошел, к державе!..
…А свое – осеннее – прилежит и пахарю, смерду.
Об эту пору у мужиков три заботы: первая забота – жать да косить, вторая – пахать-боронить, а третья – сеять…
На первое сентября, на Семена, пора дань готовить, оброк. Господарю, на чьей земле страдуешь, – первый сноп. Однако не один сноп волоки, а и то, что к снопу к тому положено, – на ключника, на дворецкого: всяк Федос любит принос!..
Да и попу с пономарем, со дьячком пора уже оси у телег смазывать: скоро по новину ехать – ругу собирать с людей тяглых, с хрестьянина, со смерда…
Осенью и у воробья пиво!..
Пора и девкам-бабам класть зачин своим осенним работам: пора льны расстилать.
Да вот уже и видно – то там, то сям на лугу рдеют они на солнце своим девьим, бабьим нарядом, словно рябиновый куст.
Любит русская женщина веселый платок!..
…Симеоны-летопроводцы – журавль на теплые воды! Тишь да синь… И на синем в недосинь небе, словно бы острия огромных стрел, плывут и плывут их тоскливые косяки…
Жалко, видно, им с нами расставаться, со светлой Русской Землей… «На Киев, на Киев летим!» – жалобно курлыкают. И особенно – если мальчуганов завидят внизу.
А мальчишкам – тем и подавно жаль отпускать их: «Журавли тепло уносят…» А ведь можно их и возвратить. Только знать надо, что кричать им. А кричать надо вот что: «Колесом дорога, колесом дорога!..» Услышат – вернутся. А теплынь – с ними.
И уж который строй журавлиный проплыл сегодня над головою князя! Ярославич то и дело подымал голову, – сощурясь, вглядывался, считал…
Тоскою отдавался прощальный этот крик журавлиный у него на сердце.
Только нельзя было очень-то засматриваться: чем ближе к берегу Клязьмы, к городу, тем все чаще и чаще приходилось враз натягивать повод, – стайки мальчишек то и дело перепархивали дорогу под самыми копытами коня. Александр тихонько поругивался.
А город все близился, все раздвигался, крупнел. На противоположной стороне реки, под крутым овражистым берегом, у подошвы откоса, на зеленой кайме приречья, хорошо стали различимы сизые кочаны капусты, раскормленные белые гуси и яркие разводы и узоры на платках и на сарафанах тех, что работали на огороде.
Через узенькую речушку, к тому же и сильно усохшую за лето, слышны стали звонкие, окающие и, словно бы в лесу где-то, перекликавшиеся голоса разговаривающих между собою огородниц.
Теперь всадник – да и вместе с могучим конем со своим – стал казаться меньше маковой росинки против огромного города, что ширился и ширился перед ним на холмисто-обрывистом берегу речки Клязьмы.
Владимир простерся на том берегу очертаньями как бы огромного, частью белого, частью золотого утюга, испещренного разноцветными – и синими, и алыми, и зелеными – пятнами.
Белою и золотою была широкая часть утюга, примерно до половины, а узкий конец был гораздо темнее и почти совсем был лишен белых и золотых пятен.
Белое – то были стены, башни кремля, палат, храмов, монастырей. Золотое – купола храмов и золоченою медью обитые гребенчатые верхи боярских и княжеских теремов.
Бело-золотым показывался издали так называемый княжой, Верхний Город, или Гора, – город великих прадедов и дедов Александра, город Владимира Мономаха, Юрья Долгие Руки, Андрея Гордого и Всеволода Большое Гнездо.
А темным углом того утюга показывался посад, где обитал бесчисленный ремесленник владимирский да огородник.
Однако отсюда, а не от Горы, положен был зачин городу. Мономах пришел на готовое. Он лишь имя свое княжеское наложил на уже разворачивавшийся город.
Выходцы, откольники из Ростова и Суздаля, расторопные искусники и умельцы, некогда, в старые времена, не захотели более задыхаться под тучным гузном боярского Ростова и вдруг снялись да и утекли…
Здесь, на крутояром берегу Клязьмы, не только речка одна осадила их, но и поистине околдовала крепкая и высокорослая боровая сосна, звонкая под топором. Кремлевое, рудовое дерево.
Кремль и воздвигнул из него Мономах, едва только прибыл сюда, на свою залесскую отчину, насилу продравшись с невеликой дружиной сквозь Вятичские, даже и солнцем самим не пробиваемые леса.
Сперва – топор и тесло, а потом уже – скипетр!..
Еще Ярослав Всеволодич, отец Невского, сдал на откуп владимирскому купцу-льнянику Акиндину Чернобаю все четыре деревянных моста через Клязьму, которыми въезжали с луговой стороны в город.
Прежде мостовое брали для князя. Брали милостиво. И даже не на каждом мосту стоял мытник. Если возы, что проходили через мост, были тяжелые, с товаром укладистым, – тогда с каждого возу мостовщик – мытник – взимал мостовое, а также и мыт с товара – не больше одной беличьей мордки, обеушной, с коготками.
С легкого же возу, с товара пухлого, неукладистого – ну хотя бы с хмелевого, – брали и того меньше: одна мордка беличья от трех возов.
И уже совсем милостиво – со льготою, что объявлена была еще от Мономаха, – брали со смердьего возу, с хрестьян, с деревни. Правда, если только ехали они в город не так просто, по своим каким-либо делам, а везли обилье, хлеб на торг, на продажу.
Возле сторожки мытника стоял столб; на нем прибита доска, а на доске исписано все перечисленье. Хочешь – плати новгородками, хочешь – смоленскими, а хочешь – и немецкими пфеннигами, да хотя бы ты и диргемы достал арабские из кошеля, то все равно мытник тебе все перечислит, и скажет, и сдачу вынесет.
А грамотный – тогда посмотри сам: на доске все увидишь. Ну, неграмотному – тому, конечно, похуже!
А впрочем, пропускали и так. Особенно мужиков: расторгуется в городе, добудет себе кун или там сребреников – йно, дескать, на обратном пути расплатится. Ну, а нет в нем совести – пускай так проедет: князь великий Владимирский от того не обеднеет!
Так рассуждали в старину! А теперь, как придумал Ярослав Всеволодич – не тем будь помянут покойник – отдать мостовое купцу на откуп, – теперь совсем не то стало!.. Да и мостовое ли только?..
Там, глядишь, хмельники общественные князь купцу запродал: народу приходит пора хмель драть, ан нет! – сперва пойди к купцу заплати. Там – бобровые гоны запродал князь купчине. Там – ловлю рыбную. Там – покос. А там – леса бортные, да и со пчелами вместе… Ну и мало ли их – всяческих было угодий у народа, промыслов вольных?.. Раньше, бывало, если под боярином земля, под князем или под монастырем, то знал ты, смерд, либо – тиуна одного княжеского, либо – приказчика, а либо – ключника монастырского, отца эконома, – ну, ему одному, чем бог послал, и поклонишься. А теперь не только под князя, не только под боярина залегло все приволье, а еще и под купца!.. И народ сильно негодовал на старого князя!..
Отец Невского, Ярослав Всеволодич, прослыл в народе скупым.
– Это хозяин! И ест над горсточкой!.. – надсмехаясь над князем, говорили в народе.
Для Александра – в дни первой юности, да и теперь тоже – не было горшей обиды, как где-либо, ненароком, услыхать это несправедливое – он-то понимал это – сужденье про отца своего. Слезы закипали на сердце.
«Ничего не зачлося бедному родителю моему! – думал скорбно Ярославич. – Ни что добрый страж был для Земли Русской, что немало ратного поту утер за отечество, да и от татарина, от сатаны, заградил!.. А чем заградил? – подумали бы об этом! Только серебра слитками, да соболями, да чернобурыми, поклоном, данью, тамгою!.. Но князю где ж взять, если не с хлебороба да с промыслов? Ведь не старое время, когда меч сокровищницу полнил! Теперь сколько дозволит татарин, столько и повоюешь!.. А ведь татарин не станет ждать, – ему подай да и подай! Смерды же, земледельцы, дотла разорены: что с них взять! А тем временем и самого князя великого Владимирского ханский даруга за глотку возьмет.
Купец же – ежели сдать ему на откуп – он ведь неплательщика и из-под земли выкорчует!..
Кто спорит – тяжело землепашцу, тяжело!.. Ну, а князю, родителю моему, – или не тяжело ему было, когда там, в Орде, зельем, отравою опоила его ханша Туракына? Разве не тяжко ему было, когда, корчась от яда, внутренности свои на землю вывергнул?!
Да разве народу нашему ведомо это? А кто народу – учители? Другого – случись над ним эдакое от поганых – другого давно бы уже и к лику святых причислили!»
И, угрюмо затаивая в душе свой давний упрек духовенству, Александр сильно негодовал на епископов за то, что в забвении остается среди народа, а не святочтимой, как должно, память покойного отца.
Невский убежден был, что это месть иерархов церковных покойному князю за епископа ростовского. Отец Невского отнял у епископа – тяжбою – неисчислимые богатства неправедные, такие, которых никогда и ни у кого из епископов не было на Русской Земле.
Отнял села, деревни, угодья и пажити. И стада конские, и рабов, и рабынь. И книг такое количество, что при дворце сего владыки, словно бы поленницы дров, были до самого верху, до полатей церковных, наметаны. Отнял куны, и серебро, и сосуды златые, и бесценную меховую, пушную рухлядь.
Епископ от того заболел. Затворился в келью и вскоре скончался.
Вот этого – так полагал Александр – и не могли простить князю покойному иерархи.
Александр Ярославич хорошо знал иерархов своих. «Византийцы!» – говаривал он раздраженно наедине с братом.
Александр Ярославич подъезжал к мосту. Это был самый большой из мостов через Клязьму – он вел к так называемому детинцу, или кремлю.
Именно тут, изредка – в будни, а наичаще – по воскресеньям, словно бы распяливший над рекою свою огромную паутину ненасытимый жирный мизгирь, выстораживающий очередную жертву, – именно тут и сидел под ветлою, возле самой воды, мостовщик Чернобай.
Весь берег возле него утыкан был удилищами… Шустрый, худенький, белобрысый мальчуган, на вид лет восьми, но уже с изможденным лицом, однако не унывающий и сметливый, именем Гринька, день-деньской служил здесь Чернобаю – за кусок калача да за огурец. Босоногий, одетый в рваную, выцветшую рубашку с пояском и жесткие штаны из синеполосой пестряди, он сновал – подобно тому, как снует птичка поползень вдоль древесного ствола, – то вверх, то вниз.
Вот он сидит верхом на поперечном жердяном затворе, заграждающем мост, болтает голыми ногами и греется на солнышке. Время от времени встает на жердину и всматривается.
– Дяденька Акиндин, возы едут! – кричит он вниз, Чернобаю.
– Принимай куны! – коротко приказывает купец.
И мальчуган взимает с проезжих и мостовщину, и товарное мыто.
– Отдали! – кричит мальчик.
И тогда Акиндин Чернобай, все так же сидя под ветлою, внизу плотины, и не отрывая заплывшие, узенькие глазки от своих поплавков, лениво поднимает правую руку и тянет за веревку, что другим своим концом укреплена на мостовом затворе.
Жердь медленно подымается, словно колодезный журавель, – и возы проезжают.
Гринька мчится вниз, к Чернобаю, и передает ему проездное.
Тот прячет выручку в большую кожаную сумку с застежкой, надетую у него сбоку, на ремне. И вновь, полусонно щурясь, принимается глядеть на поплавки…
Гринька карабкается по откосу мостового быка…
Но иногда случается, что у мальчика там, наверху, вдруг затеется спор с проезжающим – кто-либо упрется платить, – и тогда черный жирный мизгирь сам выбегает из сырого, темного угла.
И тогда горе жертве!..
Простые владимирские горожане – те и не пытались спорить с Чернобаем. Они боялись его.
– Змий! Чисто змий! – сокрушенно говорили они.
Безмолвно, только тяжко вздохнув, отдавали они ему, если Чернобай не хотел брать кунами, из любого товара, и отдавали с лихвой. И, проехав мост и не вдруг надев снятую перед мостом шапку, нет-нет да и оглядывались и хлестали кнутом изребрившиеся, темные от пота бока своих лошадей.
Тех, кто пытался миновать мост и проехать бродом, Чернобай останавливал и возвращал. С багровым, потным лицом, поклеванным оспой, вразвалку приближался он к возу и, опершись о грядку телеги, тонким, нечистым, словно у молодого петушка, голосом кричал:
– Промыт с тебя! Промытился, друг!..
Тут ему своя рука владыка… А не захочет смерд платить, сколь затребовал Чернобай, потащит к мытному. Да еще кулаком в рыло насует.
Но так как сиживал он тут лишь по воскресеньям да в большие праздники, то, чтобы в прочие дни, без него, никто бродом не переехал, приказал он рабам своим да работникам все дно заостренными кольями утыкать да обломками кос и серпов.
Сколько лошадей перепортили из-за него православные!..
Один раз его сбросили с моста. Он выплыл.
Пьяный, бахвалился Чернобай:
– У меня княжеской дворецкой дитя крестил… А коли и с князем не поладим – я не гордый: подамся в Новгород. Там меня, убогого, знают! Меня и в пошлые [32]32
Т.е. старинные, коренные.
[Закрыть]купцы, в иванские, запишут: пятьдесят гривен серебришка уж как-нибудь наскребу!
Но не от мостовщины богател Чернобай… «Русский шелк», как звали в Индийском царстве псковский, да новгородский, да владимирский лен-долгунец, – это он обогатил Чернобая.
Посчитать бы, во скольких селах – погостах, во скольких деревнях женки-мастерицы ткали да пряли, трудились на Чернобая! Не только во Пскове, в Новгороде, но и немецкое зарубежье – Гамбург, Бремен и Любек – добре ведали льны и полотна Черновая. На острове Готланде посажен был у него свой доверенный человек. Индийские города Дели и Бенарес одевались в новгородский да владимирский лен.
Однако отыми князь торговлю льняную у Чернобая – и тем не погубил бы его! Чернобай резоимствовал [33]33
Резоимствовать, брать резы– брать лихву, отдавать деньги под проценты (древнерусск.)
[Закрыть]. Награбленные куны свои отдавал в рост. А лихвы брал и по два, и по три реза.
Не только смерды, ремесленники, но и сынки боярские и купцы незадачливые бились в паутине мизгиря.
Проиграется боярчонок в зернь, пропьется или девки, женки повытрясут у него калиту – к кому бежать? К Чернобаю.
Погорел купец, разбойники товары пограбили или худой оборот сделал, сплошал – кому поклонишься? Чернобаю!..
Многим душам чловеческим, кои в пагубу впали, словно бы единственный мост на берег спасенья, показывалась эта ссуда от Чернобая. Но то не мост был – то была липкая, да и нераздираемая паутина…
Не уплатил в срок – иди к нему в закупы, а то и в полные, обельные холопы. Случалось, что, поработив простолюдье через эти проклятые резы, купец перепродавал православных на невольничьих рынках – то в Суроже, то в Самарканде, а то и в Сарае ордынском.
Тут и сам князь был бессилен: тут уже по всей «правде» сотворено, по Ярославлей, – придраться не к чему. А без купца как существовать князю? – все равно как без пахаря!.. И богател, богател Чернобай…
Невский, далеко опередив дружину и свиту свою, близился к городу. В расчеты князя входило въехать на сей раз во Владимир без обычной народной встречи: великим князем сидел Андрей, да и не хотелось татар будоражить торжественным въездом.
Еще издали, с коня, Александру Ярославичу стало видно, что мост неисправен.
«Распустил, распустил их Андрей! – хмурясь, подумал Невский. – Чего тиун мостовой смотрит? Мост же как раз супротив дворца! Нет, этак он не покняжит долго!.. Мимоходный», – вспомнилось ему сквозь досаду то язвительное прозванье, которое успели дать владимирцы князю Андрею Ярославичу, едва он с год прокняжил у них. Правда, в той кличке сильно сказалось и раздраженье владимирцев, наступившее сразу, как только в прошлом году из Великой орды стольным князем Владимирским вернулся не старший Ярославич – Александр, а младший – Андрей.
Правда, между самими братьями это дело было заранее решенное. Александр знал, что ему лучше быть в Новгороде: и от Орды подальше, да и вовремя было бы кому грозной рукой осадить в Прибалтике и немцев и шведов.
Андрей же над гробом родителя клялся: и на великом княжении будучи, во всем слушаться старшего брата, и целовал в том крест.
Однако же Александру и с берегов Волхова видно было, что небрежет делами Андрей. Бесхитростное, но и беспечнобуйное сердце!..
«Мимоходный», – с досадою повторял про себя Невский, въезжая на зияющий пробоинами, зыбящийся мост. Пришлось вести коня под уздцы.
Тотчас вспомнилось, что этим именно мостом со дня на день должны будут въехать во Владимир и княжна Дубравка, и митрополит Кирилл…
…Мостовой поперечный затвор был опущен. Никого не было. Александр Ярославич огляделся.
А меж тем в это время внизу, под плотиною, происходило вот что. Завидев хотя и одинокого, без свиты, однако, несомненно знатного всадника, а затем вскоре и признав Невского, – ибо столько раз глазел на него, уцепясь где-либо за конек теремной крыши или с дерева, – Гринька ринулся сломя голову вниз, к хозяину, сидевшему над своими удочками, – ринулся так, что едва не сшиб Чернобая в воду.
– Дяденька… Акиндин… отворяй!.. – задыхаясь, выкрикнул он.
– Ох ты, лешак проклятый! – рыкнул купец. – Ты мне рыбу всю распугал!..
Он грузно привстал, ухватясь за плечо мальчугана, да ему же, бедняге, и сунул кулаком в лицо.
Гринька дернул головою, всхлипнул и облился кровью. Кричать он не закричал: ему же хуже будет, у него еще хватило соображенья отступить подальше, чтобы не обкапать кровью песок близ хозяина. Он отступил к воде и склонился над речкой. Вода побурела.
Чернобай неторопливо охлопал штаны, поправил поясок длинной чесучовой рубахи и сцапал руку мальчугана, разжимая ее: выручки в ней не оказалось. Хозяин рассвирепел.
Но едва он раскрыл рот для ругани, как с моста послышался треск ломаемой жерди и над самой головою купца со свистом прорезала воздух огромная жердь мостового затвора, сорванная в гневе князем Александром, и плеснула в Клязьму, раздав во все стороны брызги.
Купца схлестнуло водою.
Чернобай с грозно-невнятным ревом: «А-а! А-а!» кинулся вверх, на плотину.
Невский был уже на коне.
Не видя всадника в лицо, остервеневший Чернобай дорвался до стремени Александра и рванул к себе стремянной ремень.
Рванул – и тотчас же оцепенел, увидев лицо князя. Долгие навыки прожитой в пресмыкании жизни мигом подсказали его рукам другое движенье: он уже не стремя схватил, а якобы обнял ногу Александра.
– Князь!.. Олександр Ярославич!.. Прости… обознался!.. – забормотал он, елозя и прижимаясь потной, красной рожей к запыленному сафьяну княжеского сапога.
Александр молчал.
Ощутив щекою легкое движенье ноги Александра – как бы движенье освободиться, – Чернобай выпустил из своих объятий сапог князя и отер лицо.
– Подойди! – приказал Невский.
Этот голос, который многие знали, голос, ничуть не поднятый, но, однако, как бы тысячепудною глыбой раздавливающий всякую мыслишку не повиноваться, заставил купца подскочить к самой гриве и стать пред очами князя.
Обрубистые пальцы Чернобая засуетились, оправляя тканый поясок и чесучовую длинную рубаху.
– Что же ты, голубок, мосты городские столь бесчинно содержишь? – спросил Александр Ярославич, чуть додав в голос холодку.