Текст книги "Ратоборцы"
Автор книги: Алексей Югов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
И никак не могло быть, чтобы тот боярин, чьей обязанностью было застегнуть, как должно, сзади, под коленкой и над лодыжкою князя, ремешки панцирных поножей, вместо того принялся бы застегивать ремешки панцирных зарукавий.
То явилось бы бесчинием.
Но зато после этого обряда одевания князь Галицкий и вышел из шатра блистающий как солнце.
Не шелками да аксамитами одет был сегодня князь Галича и Волыни, но и не кольчуга, в которой бился на поле брани, была на властелине Карпат, но редкостные доспехи торжеств и дней нарочитых.
Предстоял смотр войску.
Едва успели миновать Киев, как трое гонцов, один вслед за другим, – так полагалось в случаях срочных и чрезвычайных, – были посланы в столицу, в Холм, дабы возвестить брату Васильку, владыке Кириллу и Анне Мстиславовне, что князь возвращается из Орды в добром здоровье и с великим успехом.
Осмотрев себя в серебряное полированное зеркало, держимое перед ним дружинником, князь вышел из шатра на поляну. Здесь было еще больше солнца, еще больше весны, еще сильнее опахнул князя радостный с детства запах зеленой сочной травы и запах только-только прочкнувшейся и еще как бы стиснутой в тугих сборочках листвы берез.
Князь остановился и глубоко-глубоко – так, что грудь расширила панцирь и скрипнули панцирные ремешки, – вдохнул в себя воздух родины.
С возвышенности, где остановились, верстах в двух, не более, виден был город Холм – золотой и многоцветный от куполов и крестов, от лазоревых и красных теремных кровель.
Вот он, Холм! Скоро, скоро уже вздымет он, Даниил, на могучие руки свои милую домерь, свет очей своих, ландыш свой карпатский.
«Господи, – подумал он с внутренней улыбкой, – косы-то, косы-то, поди, как выросли!..»
И крошечные косички княжны Дубравки – золотистый лен – словно бы легли вдруг на отцовскую ладонь.
Маленькой княжне всегда заплетали две косы – каждая не больше чем пшеничный колосок, но зато уж вкосники – всегда либо из белого, либо из алого шелка – были широченные, туго выглаженные, и Дубравка-Аглая совершенно всерьез принимала восторги и похвалы, расточаемые отцом в честь ее кос.
«Да уж, наверно, любимые свои, красные, вплетет сегодня ради приезда отца!» – подумалось Даниилу.
Негромкий, но благозвучный звон, сопровождающий размерное пристукиванье копыт по камню, прервал мысли князя: это подводили коня.
Позванивали надкопытные золотые звонцы. Белая берберийская лошадь, стройная, сухая и пылкая, уже стояла близ князя.
Князь с мгновенье полюбовался конем в его чрезвычайном убранстве: коня приказано было подать по большому наряду.
Золоченое седло покоилось на сей раз не прямо на попоне, но еще наложена была сверх нее шкура леопарда с когтистыми лапами.
Богато расшитый чепрак выступал из-под леопардовой шкуры примерно на четверть, как бы показывая народу свои пышные махры и кисти, протканные золотом.
Хвост и грива коня были забраны тонкой золотистой шелковой сеткой.
Убранство завершалось нашейной, золотою же цепью, составленной из округлых прорезных щитков, – цепью, ни для чего более не нужной, как только ради великолепия.
Имя коню было Сокол. Это был жеребец – буйный, неукротимый, но для князя выезженный и умягченный. Он прибегал на свист и на голос князя. Чужому было не взять его.
Андрей-дворский, сняв головной убор свой, держал князю стремя.
Едва коснувшись носком левой ноги золоченого стремени, Даниил сел в седло.
Дворский, отступя, поклонился.
Князь оправил лосиные, с раструбом, расшитые шелками и золотом перчатки и подобрал поводья.
Однако все еще медлил тронуть: несказуемо отрадно было все, что расстилалось перед ним.
С коня еще шире раздался окоем. Чист был воздух – будто и не было его вовсе. Над головой и по синему небосклону стояли объемные, ослепительно блистающие, но и какие-то крепкие, как глыбы каррарского мрамора, облака.
«Экие арараты нагромоздило!» – подумалось князю.
Рыхлый весенний гром неторопливо, как бы вразвалку, прошелся по небу.
Андрей-дворский перекрестился.
Князь слегка склонил голову. Переждав, когда затихли вдали отголоски грома, Даниил произнес:
– Ну… в час добрый!
И тронул коня.
В семье князя Галицкого заведен был многолетний обычай – встречать отца, когда Даниилу Романовичу предстояло возвратиться с полей битв, из далеких походов или же со съездов и совещаний с чужеземными монархами.
То были семейные встречи. И для того чтобы хоть на немного опередить встречу всенародную, встречу князя – войском, боярами, духовенством, – Анна Мстиславовна вместе с сынами, всегда верхом, в сопровождении лишь самых ближайших слуг, выезжала к прославленному загородному столпу – в полутора верстах от Холма.
Столп этот служил подножьем исполинскому изваянью белого орла – орла с двумя головами. Таков был герб, таково было знаменье Карпатской державы Даниила.
Мономахович – он с полным правом считал себя преемником кесарей Византии. Разве Владимир Мономах не был сыном царевны греческой, внуком кесаря?
И разве не отец его, Роман Мстиславич, еще не так давно, в последний раз приосенил, спас мечом и щитом своим пошатнувшийся престол императоров византийских?
Эти вот гордые помыслы и призван был воплотить в мраморе Авдей-зодчий.
Зарубежных современников князя восхищало и устрашало то изваянье. Побывавший в Холме легат папы Иннокентия не преминул тотчас уведомить святейшего отца о том, сколь далеко простираются замыслы и вожделения «этого коварного и загадочного схизматика» – так наименовал он в своем послании Даниила.
«Если, – доносил далее в письме своем папский легат, – заключать о намерениях князя Галиции и Лодомирии, сего Иоанна-Даниила, хотя бы по размаху крыльев того дерзновенного изваянья вблизи столицы его, а также, если поразмыслить, что две, а не одну главу имеет оно, чем явно уподобляется орлу Византии, – то господину папе яснее и явственнее, чем кому-либо на земле, обнаружится вся эфемерность надежд на скорое достиженье той величайшей цели, ради которой я послан был к сему Даниилу господином папой».
Так писал легат.
Да и вправду, это изваянье – из глыбы белого, с золотыми прожилками мрамора – было способно устрашить и размахом крыльев своих, и размером клюва.
Полупривзмахнувший крылами, готовый взлететь, орел Даниила достигал высотою более трех саженей. Поднявшийся до высоты его золоченого исполинского клюва человек показывался с некоторого отдаленья не больше чем веточка, несомая в клюве живым пернатым орлом.
Один из младших Даниловичей, тринадцатилетний златокудрый Мстислав, как-то сам, без предварительных просьб перед матерью, добыл себе право именно отсюда, с высоты изваянья, обняв рукой огромный клюв, высматривать отца.
Приближаясь к городу, Даниил всякий раз искал эту тоненькую веточку в клюве орла, зная, что это не кто иной, как только он, вскарабкавшийся на самый верх столпа баловень матери, Мстислав.
…В этот раз веточки в клюве орла не было. Даниил встревоженно привстал на стременах… «Да что же это такое? – подумал он в беспокойстве. – Или еще не успели они доехать из города до столпа?» Так никогда еще не было. А всегда, еще задолго до того, как ему показаться из перелеска, Анна, окруженная сыновьями, – все пятеро на конях, – уже ожидала его у подножья орла.
И как только Мстислав с высоты орлиного клюва издавал радостный вопль, что едет отец, и, набивая о мрамор шишки и синяки, скатывался со столпа вниз, так сейчас же Анна и все они, стремглав, наперегонки, мчались навстречу.
Анна Мстиславовна еще девушкой – ведь дочь княжны половецкой и Мстислава Удалого! – выезживала диких коней. Встречать мужа ей поневоле приходилось, ради благолепия, в дамском, а не на мужском седле. И естественно, сыны обгоняли ее. И когда они, доскакав, окружали отца, радуясь и галдя и лихо наездничая вокруг него, Анна Мстиславовна, прискакав после всех, принималась притворно гневаться на мальчишек своих: в следующий раз, грозилась она, что бы там ни стали говорить за ее спиною толстые боярыни холмские, а уж она непременно будет в мужском седле. А тогда-де посмотрим, кто обгонит!
В последний год и десятилетняя Дубравка, которая прежде всегда, бывало, оставалась у столпа в коляске вместе со своей строгой воспитательницей, боярыней Верой, стала выезжать навстречу отцу верхом на спокойном иноходце, бок о бок с матерью.
Ветер конского бега развевал красный короткий плащ Даниила, наброшенный поверх панциря.
Нет, оказывается, ждут, ждут его… Вот виднеется кучка людей возле самого подножья столпа. Однако почему они пешие? Да и они ли это? Ни одна золотистая нить, ни одна искра не просверкнет на одеянии тех, кто вышел встречать его…
Даниил осадил коня. Льдинка внезапного ужаса скользнула где-то глубоко внутри, и всю спину обдало холодом и слабостью.
Теперь он ясно различал, что на всех, кто стоял у столпа, были темно-вишневого, коричневого и багрового цвета одежды: это был княжеский траур, это была панихидная одежда!
«Но… кто же умер? Кто? Кто?..»
Остановив коня, он всматривался, узнавал и не узнавал. До изваянья оставалось еще с полверсты.
И вдруг вспомнился рассказ папского легата, когда они ехали с ним в одном возке среди донецких снежных степей, – рассказ об открытиях Роджера Бекона, о том, что будто бы в зрительную трубу, им изобретенную, можно рассмотреть даже и поверхность Луны…
О, если бы знать, еще не подъезжая, что случилось, что там произошло без него!..
Он тронул поводья, и конь сызнова ринулся вперед.
Даниил начал узнавать. Вот Васильке. Вот – сыны: Рома… Лев… Мстислав… Шварно… Но где же Анна?! Дубравка где?!
Собравшиеся у столпа все стоят понуря голову. Ни один не делает и шага навстречу к нему!..
Тут он снова, уже совсем близко от них и уж совсем поиному, осадил коня и выпрямился.
И сразу же, как всегда, поняв, как должно, это его безмолвное повеление, брат Васильке отделился от остальных и начал медленно приближаться к нему.
Когда оставалось между ними не более десяти шагов, Даниил спрыгнул с коня, снял перчатки и пошел навстречу брату.
Васильке Романович сделал было движенье левой рукой, чтобы снять шапку, но старший брат порывисто, как бы с раздражением, остановил его руку, и шапка Василька Романовича упала наземь.
– Ну?! – глухо проговорил Даниил и широко и вопрошающе протянул к нему обе руки.
Васильке страшно, по-мужски, всхлипнул и, сотрясаясь головой, приникнул лицом к панцирю брата.
Даниил стоял неподвижно, стиснув брови, и прерывающимся голосом повторял все одно и то же:
– Ну?! Ну?! Ну?!
А в душе стояло: «Да которая, которая же из них?!»
Он не смел заговорить, он боялся, что язык, что уста откажутся повиноваться ему, что не смогут они произнести ни одно из этих двух, столь отрадных, блаженных, а сейчас вот как бы даже страшных, непроизносимых имен.
Правая рука его все еще прижимала к нагрудной пластине панциря голову плачущего Василька. Но в то же время поверх головы брата взор его снова и снова обегал маленькую кучку людей, стоявших у подножья столпа: ни Дубравки, ни Анны!
И вдруг он почувствовал, что кто-то взял потихонечку его левую, книзу опущенную руку. Склонив взор, он увидел, что это Дубравка припала к его руке, и тотчас же ощутил, как слезы ее капают на руку.
Близко перед собою, внизу, увидел он светлый затылок дочери. Но что это? Будто две черные летучие мыши вцепились в ее тоненькую детскую шейку и прикрыли жесткими крылами золотистую ямку затылка, откуда расходились косички!..
И тотчас понял, что это – похоронные вкосники…
Сдавив слезы и совладав с первым ужасом беды, Даниил Романович большим, суровым шагом близился к сыновьям. Склонив головы, все четверо без шапок, они ожидали его, не смея двинуться навстречу.
Не дойдя нескольких шагов, Даниил остановился. Обе руки его вскинулись кверху, он простер их в сторону сыновей и, возвысив голос, сам не зная, что говорит, глухим голосом не то выкрикнул, не то прорыдал страшную укоризну:
– Что же вы?!! Что же вы не уберегли мать?!
И повернул в сторону, и пошел, пошел по полю, не глядя ни на кого.
Отвеваемый ветром красный плащ обозначал его путь…
С глазами, полными слез, сыновья повернулись вслед уходящему отцу, но все так же стояли, не смея двинуться с места.
Один только Васильке отважился следовать за братом и шел чуть поодаль.
Пройдя немного, Васильке Романович, которому жалко стало племянников, кивнул им головою, чтобы и они следовали в отдаленье за отцом.
Даниил резко остановился. Василько подбежал к брату, думая, что он может понадобиться ему.
И тогда-то Даниил схватил брата за сукно кафтана на груди и рванул.
Не ведавший страха под саблями вражескими, Васильке стоял, задыхаясь, перепуганный насмерть.
А старший, потрясая им и то притягивая, то отталкивая его, загремел во весь свой грозный, далеко в битвах слышимый голос:
– А что же – воины мои не ожидали меня?!
Васильке молчал.
Тогда снова, и столь же грозно, как бы допрашивая брата своего, князь Галицкий возопил:
– А что же – бояре мои не ожидали меня?! Кириллмитрополит?! Все духовенство честное – где они?!
Гневом напоены были эти слова. Наконец он отпустил брата. Однако гневным взором он все еще как бы потрясал и удерживал его недвижимым и призывал к ответу.
И тогда Василько, сквозь слезы бесконечной своей любвик старшему, но и объятый трепетом перед ним, ответил, глядя брату в лицо синими добрыми глазами:
– Брат!.. Государь!.. Ждали, ждут… все ждут спозаранку… И народ, и все, все тебя ждут… Истомились… Только ведь горе-то, горе-то какое!.. И не посмели мы знака подать…
Даниил сощурился и сурово произнес:
– То – мое горе. А вы государявстречаете!..
Василько, поняв, что надлежит ему делать, быстро склонился, поцеловал руку старшего и стремительно кинулся прочь, одновременно подавая знак дружиннику-коноводу.
И сразу же, скрытые за пригорком, махальные понеслись во всю конскую мочь, взмахивая над головой алыми длинными язычками бархата, надетыми на острие копий.
Прошло несколько мгновений, и вот благозвучный звон колокола с кафедрального храма столицы поплыл над полямилесами в чистом весеннем воздухе.
И отовсюду отозвался и примкнул к нему благовест других колоколов.
Даниил взмахнул перчаткой, свистнул в два пальца. Белый конь заржал, и примчался к нему, и остановился как вкопанный.
Едва только сел князь в седло, как сразу же стало видимо по всей холмовине луга неисчислимое множество воинских, гладких и остроконечных, шишаков – шлемов.
Они блистали, как льды.
…Грозно ревело воинство. Свиристели свирели. Пронзительно били и восклицали тимпаны. Гремели, взвывая, литавры. Рыкали и звенели трубы ратного строя. Бухали подземно, будто тяжело вздыхающие великаны, огромные барабаны-набаты… Сверкнули ризы, митры, кресты и хоругви…
…Ревело воинство…
Пусть и за Карпатами слышат! Пускай и до Венгерской долины докатится, пускай же и у короля венгерского захолонет сердце: это он, Иоанн-Даниил, князь Галича и Волыни, возвращается от самого Батыя, не только не лишась Галича, не только не униженный, не опальным вассалом, но – союзником, мирником тому, кто из своих кочевий на Волге повелевает царями и герцогами, угрожая и самому Риму! Это он – Галича и Волыни обладатель – возвращается к народу своему, держа в горсти у себя союзные татарские полки!
Черное вдовство Даниила, детское сиротство Дубравки еще больше сблизили дочь и отца.
По заведенному с незапамятных времен строю княжеской семьи, как сыны, так и дочь каждый вечер, прежде чем идти спать, должны были побывать и на половине отца и на половине матери: получить благословенье родительское, отходя ко сну, пожелать отцу-матери спокойной ночи, а иной раз и выслушать замечанье за какие-либо проступки днем.
Теперь только на половину князя-отца надлежало им приходить! И они все еще не привыкли. То один, то другой, обмолвясь, бывало, скажет другому: «Ну, я пойду к маме!» – и вдруг смутится и станет пасмурен.
Дубравка и теперь еще, как только обидит ее чем-нибудь Мстислав, вся в слезах, кидалась жаловаться матери и вдруг, разогнавшаяся уже по паркету, вспоминала, что мамы-то ведь уже нет, и поникала головой, и все замедлялись и замедлялись скользившие по паркету туфельки, – княжна останавливалась, а потом уходила куда-нибудь в глухой угол сада и там плакала.
Теперь, когда перед сном осиротевшую маленькую княжну приводили проститься на половину государя-отца, отец подолгу удерживал ее у себя. И неизменно сопровождавшая ее суровая воспитательница, боярыня Вера, прекрасно понимала, что ее воспитаннице сейчас необходимо это, что сейчас это не баловство.
И она оставляла их одних.
…Буря крушит боры, кручина – сердце! От одиноких, от растравляющих сердце слез по умершей у Даниила Романовича сильно ослабело зренье. И много пошло седины.
Во дворце знали, что Даниил Романович ночами подолгу сидит молча смутный и скорбный, не возжигая свечей.
Стольник, покусившийся было послать князю в комнату, желая подкрепить его в ночных книжных трудах, блюдо черешен и кувшин кипрского вина, получил суровое от дворского Андрея назидание, что не след докучать князю, пока не позван.
Днем князь не оставлял дел. Напротив, он яростно принялся за работу тотчас же, как вернулся из Орды.
А ее хватало, этой страды государственной, этих забот по державному строенью!..
Без него Васильке Романович правил добре, правил Галичем и Волынью, однако и не на все же решался без старшего брата, и многое предстало Даниилу недовершенным.
И Даниил решительно стал у кормила правленья.
Многое переменилось после его победоносного возвращенья от Батыя.
От легатов папы – и тайных и явных, которые, словно бы иголки, прошивали во всех направлениях и Пруссию, и Ливонию, и Польшу, и Ятвягию, и Литву, да и на Карпатах похаживали, таясь и проискивая, – от этих легатов прямо-таки отбою не стало, едва только по всем землям пронесся слух, что сын Романа Великого вернулся из Волжской ставки едва ль не союзником Батыя.
Давно уже эти живые «иголки», о чем великолепно знал Даниил, клали кой-где по его державе тайные стежки католического вероучения и всякого прочего папежства! Однако доселе эти посягательства обходили князя и его двор.
Но уже через год после возвращенья из Орды ему, посредством епископа брюннского, было сделано прямое предложенье королевской короны на условиях воссоединенья церквей.
А из государей светских, кажется, всех опередил угодничеством своим Бэла!
Король Венгрии, кичливый и заносчивый государь, который, по мнению самого Даниила, просто-напросто пал жертвою безумной идеи воссоединить в одном своем лице и Карла Великого и Аттилу, этот самый Бэла, который незадолго перед тем надменно отверг сватовство Даниила за сына Льва, теперь, после победы Данииловой под городом Ярославом и после почета ордынского, оказанного Даниилу, принялся вдруг сам настойчиво, сказать прямо – навязчиво, предлагать Льву Даниловичу руку своей дочери.
Проезжавшего в Никею, через Пешт, Кирилла-митрополита король венгерский обхаживал, и ублажал всячески, и одарял несметными дарами, суля и еще больше, если только митрополит всея Руси, Киева и Галича путь к патриарху греческому отложит, а вернется к Даниилу и склонит его дать согласие на брак сына Льва с венгерскою королевною.
Митрополит поразмыслил и вернулся. И советовались втроем – Кирилл-митрополит, Даниил и Васильке.
Поупрямившись, поупиравшись в свою очередь, ибо так полагалось – иначе какое же сватовство? – да и отместки ради другу детства, Бэле-королю, – Даниил Романович под конец согласился.
Не без выгоды – да и не без великой! – было то сватовство для державы. И умел-таки сочинять свадебные ряды и договоры другой Кирило – хранитель печати!
Вено за невесту – без чего и у простых людей, и у князей свадьбу не творят! – не так уж и дорого обошлось Даниилу: вернул королю, без выкупа, пятьсот пленных, захваченных в битве под Ярославом, а среди таковых было полтораста баронов, – и отец невесты не только не прекословил, а радехонек был: после погрома татарского ему и этих выкупить было нечем!
Сваты – Бэла и Даниил – с тех пор задружили. Был съезд. Слышно стало обоим, что Гогенштауфен готовит захват и северных областей Венгрии, и земли Рагужской. Сват Бэла просил о помощи против немцев.
– Что ж! Буду копить полки! Сам на коня сяду! – отвечал свату Даниил. А про себя подумал: «А хотя бы и не попросил ты – для себя самого бы сделал: что ж они, Фридрих со своими, как медведя в берлоге обложить меня думают?! А нечего ему, Фридриху, делать там, на Адриатике, – не лежат к нему хорваты да сербы!..»
И решено было, дабы ослабить и смирить Фридриха, а заодно и поунять Миндовга, решено было – какою бы то ни было ценою, а отколоть Тевтонский орден от Фридриха, «Германию новую» от старой. И удалось.
В Холм, в Галич, по нарочитому приглашенью, прибыл сам великий магистр Гергард Мальберг с помощником своим, с «прецептором Дома Тевтонского в Ливонии и Пруссии» – Андрисом Штире.
Состоялся великий смотр войску. Дивились немало и магистр, и прецептор, и вся братия орденская новой легкой коннице Даниила, наподобие татарской, и всем заходам ее, и россыпи, главное же – количеству и вооруженью.
А потом были игры воинские – великий турнир, конские ристанья на ипподроме. Слагали песни и русские певцы, и ихние мейстерзингеры.
И о делах как будто даже и словечку упасть было негде.
Завершилось же то великое гощенье магистра еще небывалой охотою на зубров.
Полсотни сел было согнано на облогу!
Троих зубров уложил сам магистр. Двух – прецептор. И многих – прочие рыцари. Хозяевам же на сей раз приказано было стрелять похуже: того требовало гостеприимство.
В заключенье охоты была трехдневная, поистине гомеричеекая попойка. И уж полили тогда винами драгоценными матушку пущу!.. Не бокалами пили – из шлемов!
А когда врачи княжеские отходили упившихся до бесчувствия и фон Мальберга и фон Штире – тут честь и хвала врачу княжескому Прокопию, – то очнувшийся магистр вскочил на ноги и страшным голосом завопил по-немецки, озирая глазами поляну:
– А где ж Миндовг мой? Миндовга моего мне подайте!..
Сперва никто не понял его. Сочли за бред пьяного. И только Даниил догадался.
Когда сидели они в засаде, бок о бок с Мальбергом, и показался первый могучий зубр, то князь Даниил честь первой добычи захотел уступить гостю. Но сделал это искусно. Он так долго натягивал тетиву огромного, со стальною кибитью [28]28
Древком.
[Закрыть], лука с полусаженной стрелой, что фон Мальберг успел выстрелить первым.
Зубр стоял боком, и фон Мальберг угодил ему так, что стрела за малым не дошла сердца. Зубр рухнул. Можно было бы и не добивать!
Но с торжествующим ревом, обезумев от радости, гость выбежал из-за дуба, за коим сидел, и выхватил меч, и принялся поражать хрипящего и фыркающего кровью зверя где и куда придется, вонзая меч по самую крестовину, весь забрызгавшись кровью, причем всякий раз восклицал на своем хрипло-лающем языке:
– Что, Миндовг?! Что, Миндовг?! Издыхаешь, проклятый?!
Стоявший возле своего дуба князь Даниил подумал, чуть улыбнувшись, что, пожалуй, то немалое опустошенье, кое внесено было в княжую сокровищницу, в медовушу, в поварню и погреба всеми этими пирами, турнирами, охотами и дарами, – оно, пожалуй, и не прошло зря! Уж если в полубреду, в горячке охотничьей страсти убиваемый зубр все ж таки именуется «Миндовг», то надо полагать, что этому страшному врагу – Червонной, Полоцкой, Смоленской Руси – скоро придется худо, когда магистр с севера, а он и Васильке с юга стиснут Литву…
А когда магистр, испыряв мечом чуть ли не всю тушу зубра, который все еще силился подняться на расползающихся в кровавой грязи копытах, когда магистр прорвал наконец становую жилу зверя, то чудовищной толщины струя крови вытолкнула из раны меч, и с шумом хлестанула в серебряную кирасу рыцаря, и свалила его с ног!..
Оруженосцы выбежали из-за укрытия и помогли фон Мальбергу встать. Выпачканный грязью и кровью, с торчащими кверху окровавленными усами, магистр был смешон и страшен.
Он уже ничего не помнил! Сорвав плащ, он отшвырнул его и снова ринулся к зубру, уже издыхавшему.
Еще раз, в последний, магистр впырнул свой меч в косматую тушу зверя.
– So-o! – сквозь хохот вскричал магистр и наступил сапогом на тушу зубра. – So!
…Вот этого-то своего «Миндовга» и потребовал фон Мальберг, очнувшись после попойки.
Ему принесли шкуру сраженного им зубра. Ее распялили перед ним против солнца, и она засквозила всеми дырами, которые насажал в ней меч Мальберга.
И тогда, рассмеявшись, магистр произнес:
– О-о!.. Этому бедному Миндовгу, милый мой герцог Даниэль, не помог бы, пожалуй, даже и твой чудесный доктор Прокопий!.. Bibamus! [29]29
Выпьем! (лат.)
[Закрыть]– воскликнул он по-латыни.
Ему тотчас подали турий, окованный золотом рог для вина, и попойка возобновилась.
После этой охоты на зубров Даниил и Васильке стали гораздо спокойнее за свои северные владенья, примыкавшие к владеньям Миндовга.
Однако не вином этих редких и вынужденных державной надобностью попоек заливал черное горе вдовства своего князь Галицкий. Он стремился засыпать, загромоздить его горою непрерывно валившихся отовсюду потребностей и дел государства.
Хватало дел и внутри. Созидались крепости, прокладывались пути, устроялось войско, избывалось разоренье татарское. По-прежнему на Галичину и Волынь текли отовсюду переселенцы. А посланные князя все зазывали и зазывали их, освобождая от податей и налогов – даже и до пяти лет.
И надо было отводить для них пустоши, давать на подъем, назначать льготы. Надо было – всякий год заново! – пересматривать дани, погосты, оброки, мыто, пошлины, десятину, уставы и уроки.
Да и Кирилл-митрополит просил нет-нет да и озирать княжеским оком своим дела церковные – якобы в помощь ему, Кириллу.
А тут еще феодалы галицкие – все эти Арбузовичи, Молибоговичи, да Климята с Голых гор, да Судиславы, да Доброславы, засевшие в горных гнездовьях, – они то и дело крамольничали, и грабили земледельцев, и потрясали престол!
То и дело многолюдная карательная посылка уходила то в одну, то в другую сторону – рушить феодальные замки, гнездовья измен.
Дел хватало!.. Но когда затихало все, когда наступала истязующая ночь, а ослабевшее от слез зренье князя не брало грамот и не терпело свеч, – тогда-то вот, если б не коротать ему с Дубравкой этих невыносимых часов, тошно бы пришлось князю!
Первое время они только и говорили что о покойной княгине. Но однажды маленькая княжна вдруг ощутила, сквозь платьице на плече, капнувшую из глаз отца горячую слезу. Сидя у него на коленях и прижавшись к груди, она и не подозревала, что отец плачет. Теперь же, приподняв лицо и глянув кверху, она увидела, что плачет и что смотрит куда-то в тьму, окутавшую стены.
Вспомнилось ей, как, бывало, если братишка ушибется и заревет, отец, услышав, нарочно погромче расхохочется и пристыжающе скажет: «Полно, да разве мужчины плачут!..»
«А теперь вот и сам плачет!..»
Ей стало жалко отца, и она долго думала о том, как бы помочь ему, чтобы отвлечь его от тяжелых дум, и наконец придумала.
– Отец, миленький, скажи: а Роланд – он взаправду был? – спросила Дубравка неожиданно.
Даниил растерялся – так внезапен был переход…
– Какой Роланд, тот, что с Карлом?..
– Ну да! – несколько нетерпеливо подтвердила она. – Ты разве не помнишь?.. Как хорошо про него написано! Я очень, очень люблю это читать. Только страшно! И я всегда плачу!
Отец спросил ее, какое же это место, что приводит ее в слезы.
– А помнишь, – отвечала она и при этом посмотрела ему в лицо, – помнишь, когда он перед смертью трубит в заветный рог свой Олифант – хочет, чтобы Карл услышал, и тогда заворотит войско и спасет… А у самого уже и жилы порвались на виске, и треснула кость… кровь всего заливает, а он все трубит и трубит!.. Ну помнишь?
Даниил молча наклонил голову.
– А я все, все помню! – сказала Дубравка. – А про это я уже сто раз прочитала!
И, словно бы в подтверждение, она протяжно и громко произнесла перед отцом по-французски тот самый стих, где Оливье умоляет упрямого друга своего протрубить в Олифант, дабы услыхал император и приказал заворотить большое войско:
Читая, девочка отстранилась от отца, выпрямилась и откинула голову. Голос ее странно звучал в гробовой тишине, которая, словно бы веками не нарушаемая, застоялась в этой полутемной комнате, заглушенной коврами.
Даниил слушал, не прерывая. Тайный замысел ее удался: ей показалось, что отец и впрямь стал светлее.
Тогда она прочла еще несколько строф. Но голос ее дрогнул, едва только начала она говорить, как Роланд, переломив свою гордость, уступил настояньям Оливье и епископа Турпина и наконец-то – хотя уж некого спасать! – прикладывает свой звонкий рог к закипевшим кровью устам…
Оба – и отец и дочь – сидели некоторое время молча.
Наконец Дубравка, успокоясь, сказала:
– А правда, какой он гордый, Роланд! Какой он храбрый! Вот не захотел и не захотел трубить!.. Пускай погибну, а о помощи не буду молить!.. Ведь, когда бы он затрубил, тогда бы со всем войском Карл пришел… Ведь верно?..
И тогда Даниил сказал, как бы в глубоком раздумье и глубоко вздохнув:
– Правда, доню моя!.. Но я другогоРоланда знаю… другого, который вовсе не затрубил… а мог бы! И умоляли его о том… И государь-отец подал бы ему помощь… «привел бы к нему…»
Тут князь остановился, выбирая должное слово, и закончил, цитируя из только что читанной «Chanson»:
– «…Привел бы к нему la grande armee…»
Не дождавшись, чтобы отец продолжал, Дубравка спросила:
– А он когда жил, этот твой Роланд?
– Он и ныне живет… И дай бог, чтобы подольше жил… чтобы господь долгие дни начертал ему на Земле нашей!
Теперь Дубравка не давала ему покоя. Она тормошила его и спрашивала вновь и вновь:
– А зовут его как?
– А зовут его… Александр, – отвечал отец, – Александр Ярославич.
Дубравка, в знак изумленья, накрест прижала руки к груди.
– Александр? – переспросила она. – Ярославич? Он русский?
Маленькая княжна приходила все в большее и большее изумление. Она засыпала отца вопросами.
Наконец он спокойно и просто стал повествовать о грозном и внезапном нашествии на Новгород неисчислимого полчища закованных в латы воителей Севера, во главе с самим Биргером-герцогом, полководцем, для которого – так считали те, кто валом валил под его знамена, – не было равного в целом свете.
А в это время по Руси пробушевало другое нашествие – Батыево. Да он потому и ринулся, Биргер! Он знал: города и крепости Земли Русской обращены в пепел, раскиданы по бревнышку. Сильные Земли Русской погибли в битвах – от горячей их крови потаяли снега!..
– Сам Батый мне сказывал, доню, – воскликнул горестно Даниил, – русские, так говорил он, сражались, отрекшись от жизни!.. Да что в том?! Распря, распря княжеская все погубила!.. Да и теперь – князи русские – нож вострый точим один на одного, братний!.. Никак все собраться не можем под скипетром единого. А теперь уже и не позволят татары. Поздно!..