Текст книги "Золото бунта"
Автор книги: Алексей Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Часть вторая
ТАЙНА БЕЗЗАКОНИЯ
БОЕЦ САРАФАННЫЙ
Алфера схоронили у деревни Родина в трех верстах ниже Чегена. Деревня-то – две избы и два креста на лесном приплеске под хребтом Малиновая Гора. Отсюда еще четыре версты было до Старошайтанского завода.
Осташа довел межеумок без приключений, и Федька-приказчик побежал на пристань за сплавщиками. Но Старая Шайтанка готовилась спускать свой караван с железом Сылвы, и сплавщики почти все были разобраны. А те, что оставались, ломили за работу по рублю – деньги же Федька пропил. Вечером, поразмыслив, он снова ударил шапкой Осташе в ноги. Осташа согласился вести межеумок прямо до Илима. Федька и рад был: с Осташей на переплату по-сплавщицки уговору не шло.
Ильин день с треском ярких гроз обломил иссохшую ветку перестойного лета, и зачастили дожди. Дорога от Шайтанки до Илима была не долгой – пятнадцать верст – и в межень не опасной. Это по весне Владычные бойцы, Волеговские Гребни и Узенький с Мостовым обносили бревенчатыми открылами, а сейчас…
Но на переборе Пегуши перед Сарафанным бойцом их нагнала вода, спущенная Старой Шайтанкой. Словно бесы пролетели в Чусовой мимо межеумка. Река начала вздуваться с просторным рокотом. Вверх кормой межеумок понесло под Высокой горой, прослоенной камнем, как расстегай. Впереди за быстротоком появился боец Сарафанный. Под ним уже клокотало. Река, ударившись головой, как гривастый табун, сваливала влево. И Осташе сделалось жутко: впервые он проходил камень-боец один, без бати – словно из бани в прорубь окунулся.
– Левый с кормы табань, правый с носа греби! – крикнул он.
Межеумок грозно качался на волне, для которой был слишком хлипок. Он переваливался и черпал воду бортами. Все вокруг нахмурилось – дождевое небо, сырой метельник по берегам. Гора впереди словно в пляске мотала каменным сарафаном, колыхала складками и топотала по реке, брызжа прибоем. И Осташа впервые почуял нутром холод сплавщицкого одиночества, когда вот он несется на скалу, и барки для него уже нет, потому что барка – это он сам. И он один на один со скалой, которая пляшет в бесовских кубях, машет подолом. И никто, кроме него, сплавщика, этой пляски не видит, а потому и такого страха божьего не чует. И в этом полете, за которым, быть может, ждет гибель, в прыжках и корчах каменного бойца то ли проявился и вправду морок бесовский, а то ли прорезалось в глазах истинное и чистое зрение души.
– Еще правый с носа! – кричал Осташа.
Сейчас без слова заветного, что от зубов заучено и по одной памяти произносится, душа лопнет, переполнившись, и грудь треснет, надувшись от крика. Весь путь от могилы Алфера Осташа твердил его заклятие – «Лодью несгубимую» сплавщиков, миновавших лихо. «Встану я, раб твой, благословясь, пойду, перекрестясь, из избы дверьми, из ворот воротами, на чистую реку, на каменный берег, на дощатый помост, на нешатучий челн. В море-окиане на острове Буяне лежит бел-горюч камень Алатырь, над ним древо карколист, на вершине древа карколиста сидит птица Гагана, на ветвях висят Козьма и Демьян, Лука и Павел, великие помощники. Заступись за меня сила божья, Богоматерь Пречистая, все святые, все иноки древлеправославные и мученики новоявленные. Еду я не в санях, крытых бобрами, да соболями, да куницами, еду на челне кремлевом…»
Бурлаки гнулись на веслах, и в гребках их рубахи трещали под мышками. Осташа уводил межеумок левее, так, чтобы пройти над островом, который сейчас был затоплен, – только ветки кустов, соря листьями, тряслись над быстротоком. Если расчет верен, межеумок должен задеть остров днищем и сбросить ход. Иначе ничего не сделать: скорость вынесет судно в полую струю и хряснет рылом в камень.
«Ждут меня на встречу сто двадцать камней-бойцов, сто двадцать сатанаилов, сто двадцать дьявоилов, сто двадцать полканов, не пешие, не конные, не рожденные, не кованные. В черной избе моей за дубовым столом стоит трясавица на полице, – не замечая, бормотал Осташа уже вслух. – У меня зубы целы, вода проточна. Козьма и Демьян, Лука и Павел и Никола Угодник, соберите нечистых в тенета шелковые, в кади железные, сварите в котлах кипучих, в сере горючей, чтоб изо лба им глаза в затылок выворотило! Сгоните птицу Гагану, пусть склюет Акир и Ор, черных аспидов! Ты, трясавица, не вертись, ты, притолока, не свихнись. Дайте мне, святые, иноки и мученики, на всех нечистых медвежий рот, волчьи губы, свиные зубы! Суд судом, век веком!..»
Сизые каменные плиты уже нависли над головой, когда под днищем межеумка засвистело и зашипело: это межеумок потащило пузом по кустам на острове. Вода вокруг закипела, завертелась, людей дернуло к скале, словно в небе блеснул чей-то властный приказ пасть пред бойцом на колени. Но бурлаки не пали. Отток струи уже перехватил межеумок и поволок его вдоль Сарафанного. Осташа еще договаривал, не в силах остановиться: «Полетят над моей лодьей несгубимой три врана, три братеника, понесут три золотые ключа. Как из синего неба дождь не канет, так жизнь моя из тела белого не побежит. Как от кочета нет яйца, так от каменя нет мне погибели. Проведите меня-молодца мимо каменя-бойца до чистой воды, до большой реки, до синего неба, до ясного оболока. Гонит Илья Пророк на колеснице гром с великим дождем: над тучей туча взойдет, молния осияет, гром грянет, дождь польет, порох зальет. Пена изыде, язык костян. Как у замков смычи крепки, так мои слова метки, аминь!»
Межеумок, словно встряхиваясь, как жеребенок после купания, уже миновал Плешаковскую пристань, на причале которой мужики что-то весело орали в одобрение, миновал бойца Худого, чехарду домиков Мартьяновой деревни по обоим берегам. За глыбами камня Востренького, за кривым сундуком бойца Палатка Осташа перевел свое судно на край течения, и вскоре мимо него с шумом и урчанием понеслись огромные, как возы с сеном, полубарки старошайтанского каравана, грозно растопырившие потеси на полреки. Не отойди Осташа в сторону, они разбили бы межеумок, как пушечные ядра.
Отдышавшись, поплыли дальше, но в памяти Осташи отпечаталось, как мелькнул в глазах морок под Сарафанным бойцом… Осташе не хотелось признаваться себе, но это была правда: большой сплавщицкой уверенности он в себе еще не чувствовал. Рановато еще. Значит, подействовал заговор, коли межеумок все же вывернулся из-под Сарафанного. А батя вот заговоры не признавал… Как-то он говорил Осташе: барку вести – что душу блюсти. Каждый знает, что такое грех. Никто не грешит от неведения, не дети же малые. А откуда знание греха? От веры. Так и в сплавщицком деле. Вместо веры – наука, умение. И по умению всякий сплавщик может верно рассудить, как ему барку провести, чтобы не убить. Ежели не может – значит, плоха его наука. Мало на скамейке простоял, ворон считал да зевал по сторонам, а не навык перенимал. И когда сплавщицкой науки не хватает, начинают беса понужать: помоги. Тот и рад стараться. Заговоры эти – от беса.
Но как же от беса, коли Богородицу и апостолов призываешь? Как же от беса, если доброе дело выходит? Со злым умыслом к заговору очень редко прибегают: один-то раз во зло употребить можно, только больше ни единый заговор тебе никогда не поможет. И читают-то заговоры по божьим дням, по легким и постным: по вторникам, средам и субботам. Осташа не мог разобраться. И не было рядом бати, чтобы спросить напрямую. А значит, надо идти туда, где все ответы, – в скиты на Веселых горах. Если там гнездится толк истяжельческий – сплавщицкий, то и ответы там. Хотелось бы, конечно, допытаться: кто и как батю убил, почему Гусевы живы, где казна пугачевская. Может, и получится вызнать. Но главное, чего батя от Осташи хотел, – чтобы и Осташа честным сплавщиком стал. Тайны подождут, даже батина тайна, потому что правда веры в работе сплавщицкой будет поважнее всего прочего. Без веры и душу не спасешь, и сухаря не съешь. А без души нет работы сплавщика, потому что наука ведет, а вера хранит.
…В Илиме под моросью толпа каторжных, за ноги скованных общей цепью, кайлами ломала висок рыжего от лишаев Илимского камня: вырубали плиты для новой пристани. Берег перед устьем речки Илимки подкопали, и здесь уже громоздился новый недостроенный причал – плитняковая стена со скошенными углами. Пока что высотой она была человеку по плечи. Каторжные огромной свилеватой балдой трамбовали землю в каменный короб пристани: глухой удар, от которого вздрагивал берег, – и звонкий щелчок дальнего отголоска на бойце Тюрике. За стройкой тянулся гребень плотины, весь в пожухлой траве. Вдоль пруда по плотбищам на городках илимские мужики уже выкладывали плахи-лыжины для днищ больших барок.
Пока Федька Мильков, суетясь и махая руками, описывал купцу Сысолятину, какова получилась ходка, Осташа с другими бурлаками обедал на берегу. Слушая Федьку, Сысолятин качал головой, всплескивал пухлыми ладошками. Он был похож на жабу – маленький, толстый, лысый, большеротый, говоривший визгливым бабьим голосом. Потом он велел бурлакам оттянуть межеумок к причалу. До вечера пришлось еще разгружать товар и таскать его в сысолятинский амбар. Федька стоял в проходе с толстой засаленной тетрадью в руках и пересчитывал тюки. Рожа у него была суровая, вид – требовательный и неподкупный: будто и не он неделю назад был готов пропить все, что Сысолятин имел. Вечером купец расчел бурлаков, а Федьку и Осташу позвал к себе.
Деревня расползлась за прудом по взгорью горы Го-ловашки, отгородившись от Чусовой стеной могучих амбаров. С площади в просветах меж домов был виден дальний извив реки под бойцом Тюрик, плоскость длинного косого пруда, расчерченная нитками перестяг, недостроенные барки на плаву, заваленное хламом и щепой плотбище на склоне Илимского камня. Темная, мокрая, ветхая рогожа неба провисала над Илимом, занавесив закат за Сулёмским плесом. На площади в пожухлом бурьяне стояли лавки, запертая на замок кривая часовенка, пристанская контора с воинским присутствием и сысолятинские хоромы. Были они победнее, чем у Конона в Ревде, но тоже на два яруса и в две связи. Купец повел Федьку и Осташу на летнюю половину своей избы, где в углу горницы громоздилась горка кованых невьянских сундуков. Купчиха здесь уже держала на столе горячий самовар.
Осташа от заморского чая отказался – кто чай пьет, тот отчаивается. Купчиха налила Сысолятину стеклянный стакан в медном подстаканнике и придвинула корзинку со сладкими баранками. Федька сам себе напузырил стакан, да еще и разлил по столу, но быстро стер лужу рукавом.
– С кем, хозяин, баранками делишься, с тем на том свете свидишься, – льстиво сказал он.
– Ну, Федюня, – поднося к губам блюдце, ласково произнес Сысолятин, – расскажи про денежки. А ты, Остафий Петрович, говори, верно ли. Рупь двадцать ты, Федюня, пропил в Ревде – на то уговор был. По два рубля сплавщицких Алфер и Остафий Петрович получили. А где еще рупь сорок?
Федька и вправду отдал Ефимье все деньги, что полагались Алферу, хоть Алфер и не довел межеумок до Илима. Если судно дошло до нужной пристани, доля каждого отдельного сплавщика всегда считалась только по то место, докуда сплавщик вел. Довел Алфер до Чегена – и деньги, значит, ему только за путь от Ревды до Чегена, рубль семьдесят. Сгиб – не сгиб, это не важно. Федька поступил великодушно. Правда, с Осташей он рассчитался, как с бурлаком, – дал рубль, хотя, по обычаю, должен был заплатить еще тридцать копеек за работу сплавщика от Чегена до Илима, но Осташа решил не торговаться.
Федька склонился над стаканом, вроде как дул на чай, а сам из-за самовара яростно подмигивал Осташе – мол, не выдай!..
– Так то с меня в конторе на Старой Шайтанке содрали за спрос!.. – выныривая на глаза Сысолятину, соврал Федька, вытаращившись на купца. – Ты, хозяин, мне еще три алтына должен – из своих отдавал!..
– Из своих, значит… – огорчился Сысолятин.
Федька решительно закивал лохматой головой, подтверждая: да, из кровных, от жены, от деток малых оторванных.
Сысолятин поставил стакан и, кряхтя, полез из-за стола. Перекрестившись на образ, он пошел вдоль стенки, заходя Федьке за спину – вроде бы, чтоб Федька не увидел, как он деньги отсчитывать будет. «Неужель отдаст, дурак?» – удивился Осташа. Федька пил чай с видом честного человека, которому незачем оглядываться.
Но Сысолятин – даром, что на бабу походил, – вдруг сгреб Федьку за шиворот и потащил из-за стола. Лицо у Федьки запрыгало от страха. Федька поперхнулся чаем, но еще успел, цепляясь ногами за лавку, бережно поставить недопитый стакан на стол. Сысолятин уронил лавку и поволок Федьку к выходу. Ошалев, Федька нелепо хватался за стол и стены. Сысолятин ногой открыл дверь и отвесил Федьке такого пинка, от какого Федька кубарем покатился по сеням, а на лестнице загромыхал и застучал, будто упавшая кадушка.
– Увижу на своем дворе – убью! – крикнул Сысолятин Федьке вдогонку и захлопнул дверь.
Пригладив ладонями волосы и бороду, он сокрушенно посмотрел на образ и снова перекрестился.
– Остатка!.. – вдруг донесся с улицы Федькин крик. – Скажи ему!.. Вместе ж под Сарафанным погибали!.. Три алтына!..
Сысолятин засопел, подошел к косящатому окошку и дернул за веревку, пропущенную сквозь раму и привязанную снаружи к ставням. Ставни затворились. В горнице разом сделалось сумрачно. Тотчас в ставни замолотило – это Федька в бессильной ярости кидался комьями грязи. Сысолятин, вздыхая, молча вернулся к столу, снял с самовара крышку и сунул в трубу, к углям лучину. Потом вынул огонек и приткнул лучину в светец, а сам сел на прежнее место.
– Пей кровь мою!.. – глухо донеслось с улицы.
– Ну а ты кто будешь, Остафий Петрович? – спросил Сысолятин, снова наливая чай в блюдечко.
– По родителю – Переход, – сказал Осташа.
Он испытующе глядел на купца. Сысолятин не поднял глаз – значит, знал.
– Говорят, батька твой барку убил и цареву казну присвоил…
– Язык не метла, в закут не поставишь.
– Деньги-то свои ты вон Федьке простил. Знать, хватает?
– И ты Федьке пропой простил.
Сысолятин нагнул голову и стал чесать щеку, наконец-то подняв глаза на Осташу.
– Федька – питух, не вор. Пропитого не жаль. То от нас, грешных, вместо милостыни. А украденного всегда жаль.
– Что ж, я пойду тогда, – зло сказал Осташа, забирая с лавки шапку.
– Не ерепенься, – осадил его Сысолятин. – Коли я тебя за вора держал бы, разве ж позвал бы тогда к себе? Живем среди людей, судим по людскому мненью… Ты, значит, от бати навык перенял?
– От кого ж еще? – Осташа пожал плечами. – Батя ни одну барку не убил, даже последнюю, которая за Разбойником затонула. Я ее уже продал на Усть-Койвинский кордон – за полную цену, только с вычетом на починку и перегон.
– А сейчас под Кононом Шелегиным ходишь?
– Под богом, – хмуро ответил Осташа.
– Молодец, – одобрил Сысолятин. – Это хорошо… Мне Кононовы подручники в сплавщиках не нужны – утопят товар. Конон меня не любит.
– Кого он любит-то? – буркнул Осташа. Сысолятин допил чай и поставил стакан верх дном в блюдце – чтобы бесы в порожнюю посудину не нагадили.
– Пойдешь ко мне вместо Алфера весной на уговор? Осташа почувствовал, как бледнеет. Сердце тошнотворно торкнулось в горло.
– А чем я тебе приглянулся? – хрипло спросил он.
– Голова у тебя устроена по-купечески. За себя говоришь, не обществом. Я народу не верю. Народ Пугачу кланялся. А вот человеку я поверю, если его корысть увижу. Твоя корысть – на виду. Я не о деньге говорю, сам понимаешь.
Осташа кивнул – получилось как-то судорожно.
– Весной-то что будет? Полубарок, коломенка? – спросил он, словно хотел оттянуть окончательный ответ, словно все эти недели и не ждал, замирая: когда ж его позовут в сплавщики?
– После Ирбита меньше, чем барка, у меня и не бывает. Чай не пряниками вразнос торгую… Но учти: коли со мной на весенний сплав подряжаешься – всем остальным отлуп. Уговор дороже денег. По рукам, сплавщик?
– По рукам, – решительно согласился Осташа. – А точно, что у самого-то не отменится чего?
– Коли светопреставленья до весны не случится – так ничего не отменится. Слово.
НА ВЕСЕЛЫЕ ГОРЫ
Ефимья Гилёва в Илиме встретила своего сродственника – местного лесовозчика Агафонку Юдина по прозвищу Бубенец. Агафон уболтал Осташу довезти его с Ефимьей на шитике до Сулёма – всего ведь четыре версты. Осташа довез, и пришлось идти к Гилёвым на поминки по Алферу. Идти ему не хотелось, но Бубенец трещал за всех – и за Ефимью, почерневшую от горя, и за Осташу, угрюмо молчавшего о своей вине. И по словам Агафона, все получалось ясно и убедительно: напал разбойник и убил сплавщика. Чего тут не понять? Бывает такое.
Осташа и сам чуть в это не поверил. Но он поднимал глаза на погасшую Ефимью, мертво сидевшую за поминальным столом, и злость смывала с памяти всю склизь трусливых придумок. Ни при чем тут разбойники… Это за него Алфера убили. А в чем он виноват?! Не он же Алфе-ра убивал!.. Это Чупря ударил прикладом. Это мурзинские шатуги перепутали, кого надо привести к Чупре. Это пьяные бурлаки посадили межеумок на мель. Это сам Алфер предался Конону и стал истяжельцем – за то и поплатился. И Осташа не хотел мучиться этой виной, хотя и жалко было Алферку.
Вечером Бубенец выпросил у богатых Гилёвых лошадь с телегой, чтобы наутро поехать в скиты на Веселые горы, и Осташа понял, что все не зря, что бог его ведет неисповедимым путем и что ему дорога – туда же.
– Тебе в скиты почто? – спросил Осташа Бубенца, когда они укладывались спать на сеновале.
– Слух прошел, что явился туда учитель из Выгов-ской киновии, принес полный список «Винограда российского» и новые Поморские Ответы, – охотно пояснил Агафон, подгребая сено под голову. – Читать будут, перетолк будет с прениями. Охота послушать умных людей. У нас поморского толка ходоки редко бывают. А этот к самому Мирону Галанину направляется. В чем-то там Мирон Иванович с Повенцом и Керженцем разошелся.
– Ты, что ли, староста какой? Книжник? Учитель?..
– Рад бы в рай, да грехи не пускают, – хихикнул Агафон. – Я, понимаешь, ученость люблю, знать все люблю. Надо мне. Из учителей там старец Гермон и старец Павел говорить станут, а от уставщиков – Евстигней Петров с Невьянска и Калистрат Крицын с Ревды. Эти много скажут полезного, а я послушаю.
«Калистрат?..» – подумал Осташа. Если Калистрат и старец Гермон – точно, значит, в истяжлецах дело… Все на них сводится: и надменность Конона Шелегина, и скорбь Алфера под Нижним Зайчиком, и крестики Яшки-Фармазона, который тоже при скитах подвизается… Но дело даже не в том. В пути Осташа все вспоминал слова Конона, вроде впустую сказанные – да не в пустую, оказывается. «Разве Чусовую заколдуешь?» – крикнул тогда, в Ревде, Осташа. «Все можно», – усмехнулся Конон. И вправду. Там, перед Сарафанным бойцом…
…Рано утром, пока еще и хозяйка не встала, Осташа и Агафон уже выехали из Сулёма по Старой Шайтанской дороге. Осташа дремал, лежа в телеге под рогожей. И шитик, и штуцер, и Яшкину грамоту с родильными крестиками он оставил у Гилёвых, не усомнившись в честности хозяев. Агафон, держа вожжи, бодро шагал по грязи на обочине и болтал обо всем, что видел. Дорога тянулась по протяжным увалам то через лес, то через перелесья, кое-где распаханные, а кое-где оставленные на покос. Где были покосы, там уже дымили костры и мелькали в травах светлые рубахи косцов. Тусклое небо было затянуто мелкой дрожью облаков, только на севере облака набрякли угрюмым сумраком – понизу их обдало, словно темной водой, мрачным отсветом Веселых гор. Как-то по-особому ярко в сизой дали на взгорьях зеленели леса, отмытые дождями.
– А ты, Агафон, чего от сенокоса убежал? Или тебе коней кормить не надо? – лениво спросил Осташа.
– Я возчик не из бедных, меня сызмальства домовой мохнатой лапой по пузу гладил. Сена накосить я батраков нанял. А сам вот душу потешу умным словом. Моя работа зимой придет.
– А чего тебе эти перетолки? Разве что поймешь, когда по книгам лупить начнут?
– Когда поймешь, когда и нет. Вообще интерес у меня. Не все ж коню под хвост смотреть. Ты вот сплавом душу правишь, а я беседой учительной.
– Так мне на сплаве все ясно.
– Чего ясно-то? Почему вода бежит, откуда скалы взялись, отчего одному человеку удача, а другому – беда? Ничего тебе не ясно. А ведь все равно ходишь, смотришь, слушаешь.
Осташа недоверчиво покосился вокруг, удивленный мнением Бубенца.
– Все одно не пойму я тебя. Коли смысл не по уму, чего уши топорщить?
– Не знаю чего, – хмыкнул Бубенец. – Нравится мне. Может, пригодится, может, нет. Не важно. Сам лад на дело настраивает. Послушаешь, и вроде как все не зря, все по-хитрому в мире устроено. Уваженье от этого и к себе, и к делу своему… Да ко всему. Я даже бабу свою после перетолка месяц, наверное, не бью, честное слово.
Осташа и Бубенец дружно посмеялись.
– А башка не распухнет?
Бубенец поднял шапку и погладил себя по плеши, кругло торчащей из волос. Голова его напоминала усатый и бородатый огурец.
– Не распухнет, крепкая. Да сейчас-то чего? Сейчас так, учителя небольшие. Вот когда бы сам Мирон Иванович…
– Слышь, Агафон, а ты видал Мирона-то Галанина?
– И видал, и слыхал, – гордо подтвердил Бубенец.
– А кто он такой, Мирон этот? С чего ему почет?
– Почет ему с того, что он учитель наш, собиратель толков. А учителем он потому стал, что воспреемник самого Аввакума…
– Ему что, господь полтора века отмерил? – не поверил Осташа.
– Ну, уж не напрямую же, конечно, воспреемник… Аввакум еще в Пустозерском срубе завещал дело свое продолжить беглому тюменскому попу Доментиану. Доментиан с Печоры вырвался. На Кондинской заимке на Исети старец Авраамий его постриг в монахи под именем Даниила. Доментиан Авраамию завет Аввакумов передал. Потом он, Доментиан-то, гарь устроил на речке Березовке, сотни душ в огненную купель окунул и сам сгорел… Авраамий же, Венгерский прозвищем, был инок монастыря на Конде-реке. Там он сдружился с другим учителем – строителем Иванищем Кондинским. Авраамий и в Москву ездил бить челом о монастырских нуждах, и в Тобольске лаялся за старую веру, за что его в Туруханский край сослали. Оттуда вернулся – жил по разным монастырям, заимки ставил. Власти ловили его, да народ скрывал или отбивал. Авраамий с Иванищем прильнули к бывшему стрельцу Федьке Иноземцеву в Уткинской Слободе. И там смута началась, когда отказались они по никонианскому обряду крест на царство Петру с Иваном целовать. За смутой – опять гарь. Авраамий-то с Иванищем гарей не жаловали, даже к Аввакуму человека посылали, чтобы тот гарь отсрочил, да Аввакум уже сам сгорел. На Уткинской гари боле сотни душ пылало… После нее Иванище с Авраамием и бежали на Ирюм, где на Бахметьевских болотах на островах положили начало своей пустыни. Иванище там и дни свои скончал. Авраамий же продолжал учить по древней Палее. Какая-то женка стрелецкая, Ненилка прозвищем, под пыткой указала на Ирюмские болота. Тюменский воевода туда солдат послал. Взяли Авраамия, привезли в Тобольск, хотели запытать в подвалах, а потом тайно загрести мертвое тело за городом без погребального напутствия. Авраамию помог монастырский служка, и старец бежал. Вернулся на Ирюм да умер, завещав похоронить себя на острове в болотах, который мы Авраамиевым и зовем. Перед смертью книги учительные и завет передал иноку Тарасию. Тарасий же дело продолжил. Когда в двадцать втором году царь Петр повелел присягу приносить царю безымянному, в Таре и в других крепостях со слободами опять бунт начался. Тарасий от розысков снова на Авраамиевом острове прятался. А затем на соборе благословил вятского беглого попа Семена Ключа-рева завет нести. В середине века сего тобольский митрополит Сильвестр люто взялся за нашу веру и сумел изловить Семена с сотоварищем его Гаврилой Морокой. Но Семен уже завет Мирону Галанину передал.
– Ну и память у тебя, – восхищенно сказал Осташа, слушавший Агафона очень внимательно. Он даже приподнялся в телеге на локте и сдвинул шапку на затылок, чтобы уши не закрывала.
– Ну дак, – гордо хмыкнул Агафон. – Чего проку узнавать, если не помнить?
– Ниточка-то длинная от Аввакума до Мирона Галанина…
– И что из того? Благодать – не медный пятак, от человека к человеку переходит и не истирается.
– А Мирон-то сам – кто он? – напомнил Осташа.
– А Мирон Иванович ирюмским крестьянином был. К вере ревность большую имел, за то и доверил ему завет Семен Ключарев. Мирон на Авраамиевом острове написал «Историю про древнее благочестие». Народ к нему на чтения ходил. Как царевы нюхачи закружили по Дальним Кармакам, Мирон стал людишек причащать перед новой гарью. Но сожечься не успели – солдаты всех похватали чуть ли не с огневищами в руках. Мирона Иваныча сначала в Тюмень услали, потом, как положено, в Тобольские казематы. Четыре года он в горе без солнца сидел. Затем перевели его в Екатеринбург, посадили в заречный тын с колодниками. Затем отправили на смертные работы в Мраморское на гранильную фабрику. Там Мирона Иваныча уже чусовские жители подкармливали, оттого он и пристален так к нашей жизни. Пятнадцать лет он на каторге провел; не умер – дак отпустили. Он на Ирюм и ушел обратно, на Авраамиев остров.
– А ты-то его где видел?
– В прошлом году ездил на большой собор в Невьянск. Там злые перетолки были, злые. Вот там и видел. Про себя Мирон Иваныч сам рассказывал, а про Авраамия читал учительную книгу свою самописную – «Рукопись о древних отцах». Я ее потом выпросил на ночь и списал себе. Хочешь, дам прочесть?
Настоящих книг Осташа читал всего-то две, и обе под батиным присмотром. Хотелось, конечно, Мироновы сочинения прочесть, но боязно было на себя ответственность брать.
– Придет время, и попрошу тебя, – согласился Осташа. – Ты только не забудь… А-а, да ты ж у нас все помнишь!
Агафон важно кивнул.
– Вся премудрость в книгах, – наставительно заметил он. – Народ-то помнит не дело, а одну только байку о деле. Вот мы с тобой за Большими Галашками будем горочку малую проезжать… Под ней схоронен Галаня, который деревню-то и основал. К Галане под бок подселились уже Кадниковы, да Кузнецовы, да Баклыковы; их корень и сейчас здесь. Вот этот Галаня смастерил из береста крылья, залез на кедр и сиганул. Ногу сломал, понятно. Пока лежал, Кузнецовы ему избу подпалили: дескать, Галаня с чертом связался. Галаня обиделся, ушел на лыжах в Невьянск и с ногой хромой замерз у того пригорка. Это байка. И по ней не узнаешь главного: с чего Галаня решил летать научиться? Чего ему надо-то было? На облаках хлеб не сеют, не жнут. Вот об этом только в книгах и можно узнать. А байка что? Тьфу.
– Чего ж тут непонятного? – удивился Осташа. – Все понятно, зачем крылья человеку…
– Тебе понятно, а мне, дураку, нет, – обидчиво сказал Агафон.
Осташа задумался и вздохнул с сожалением:
– Хорошо тебе… Ты узнал – и поверил. А как мне быть, когда поверил – а узнать не можешь?