355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Михеев » Юность олигарха » Текст книги (страница 5)
Юность олигарха
  • Текст добавлен: 4 августа 2017, 19:00

Текст книги "Юность олигарха"


Автор книги: Алексей Михеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

– Перекусим! – соглашаются разом все.

 
Сразу садят меня за руль, и мне уже предстоит возить их весь день, а то и гнать одному машину вечером домой, если охота не сложится, и мы решим без ночевки вернуться.
Ну, крякнули они там, на заднем сидении, занюхали. Переехал я на другое место, подальше от трассы среди полей и перелесков. Потоптали мы еще зайцев в одном колке, в другом. Возвращаемся к машине.
 

– Перекусим?..

 
И так весь день. И надо представить, какие они становятся к вечеру. А кто из них как пьет, это тоже отдельная статья…
 
 
7
 
 
Я лично совсем уже не пью. За весь свой путь йоговских, даосских и всяких других подобных похождений, я пить вообще отучился. Как еще раньше отучился и курить.
У ребят же с каждым годом картина пьянства все более мрачна и удручающа.
Хотя нельзя говорить огульно. Тут ведь тоже у всех по-разному, Ефимку, например, нельзя даже и заподозрить в алкоголизме. Он пьет редко, причем, этак вдохновенно, в большое семейное застолье или на дне рождения у друзей. И как все он делает обстоятельно и рассудительно, так и торжественный день празднует так же обстоятельно. Не урывками, не с бухты-барахты, а, оставив множество своих работ, коими он зарабатывает деньги на жизнь, оба свои садовые участка, где он с женой и сажает, и окучивает, и прищипывает, и опрыскивает, заготовку грибов и ягод с посещением изобильных мест, которые он, являясь опытнейшим грибником и ягодником, в избытке знает, консервирование, закатывание банок, на которых по своему отработанному правилу подписывает и дату и имя исполнителя, а потом составляет их пронумерованными в подвале своего капительного гаража в количестве до двухсот или трехсот штук, в коем у него находятся два старых отечественных автомобиля, над ремонтом и усовершенствованием которых он тоже без конца трудится. При всем том, стоит еще заметить, он еще и трудится инженером, начальником отдела на большом авиационном предприятии, которое испытывает на прочность наши военные самолеты Миг, ТУ и Сухой. Оставив все эти хлопоты, а так же хлопоты по устройству чьего-то дня рождения, в памяти дней рождений всех друзей он незаменим, или своего собственного хлебосольного стола, он с удовольствием садится наконец за стол, чтобы и к удовольствию отнестись, как ко всему, серьезно, и никогда не напиваясь до беспамятства, как то постоянно делает Мишка, помолодевший, с румянцем на щеках, сняв пиджак и повесив сзади на спинку стула, отдает себя на волю праздничных волн.
У Сашки Сербенко язва, и он большими периодами времени вообще не пьет, хотя может напиваться очень сильно, так что со следующего утра болеет с похмелья весь день.
У Петруччо с пьянством как-то сложно. С одной стороны, и похмелье его не мучит, как и Мишку, как и большинство спортсменов, и пить он любит, и любит, раз это удовольствие, пить каждый день – а это уже алкоголик, а с другой стороны, у него какой-то трезвый рассудочный алкоголизм. Он соблюдает какую-то свою меру, не дает себе слишком зарываться, между пьянством и делом у него черта, никогда не позволит себе пьянством загубить какое-нибудь выгодное предприятие, этакий расчетливый алкоголизм.
Ну, и окончательно спились у нас только Ленька Мельников, ну, и Мишка, – яркий пример бесшабашного и нерасчетливого алкоголика, наш отечественный тип, добрый и отзывчивый по своей натуре, в пьяном виде еще более добрый, сюсюкающий до соплей, вечно кому-то помогающий, вечно себя преодолевающий, не спать ночь сторожем на стоянке, выпить, чуть отдохнуть и потом вечно куда-то ехать, нестись, что-то устраивать, кого-то везти, спешить. Потом после пива – баня, и в бане пиво, вечно чувствовать вину перед женой, он и умер-то от сердечного приступа после очередного возлияния, ночью, даже не придя в себя.
 
 
В общем, «перекусили» в очередной раз. Стали упражняться в остроумии на мой счет:
 

– Шеф, нас к Гремячему валу!..

 
Поначалу это даже забавно, потому что, пока они слегка навеселе, они в большей степени смешны.
Обошли еще колок, вернулись в машину:
 

– Перекусим!..

 
А время пошло уже за полдень. В конце концов это мне надоедает, потому что я устаю и тоже проникаюсь агрессией охоты и зарядом свободы инстинктов, они становятся некрасиво пьяны и тоже агрессивны, а ведь для того, чтобы они «перекусили», мне надо останавливать машину, иначе у них «расплескивается». И уже общая накопленная усталость и раздражение от промахов и неудач, и общая озлобленность, возникающая при долгом нахождении с ружьем, и их общая сплоченность против трезвого в своем пьяном деле:
 

– Михельсон, прижмись к обочине, дай людям спокойно перекусить!

– Михельсон, еще раз, не все обслужены.

– Да идите к черту, – завожусь я, – почему я должен останавливаться.

– Потому что большинство желает!

– Было б трезвое большинство, а так ведь толпа в пьяных соплях. Пейте из бутылки.

– Нет, останови.

– Почему я должен вашему алкоголизму потакать?

– Потому что мы большинство.

 
И так долго идет злобное выяснение отношений.
 

– Михельсон, ты груб.

– Михельсон, ты не уважаешь товарищей.

– Ты должен друзей уважать, – раздумчиво начинает резонерствовать и развивать эту тему в углу заднего сиденья Петруччо.

 
И на нем я уже отыгрываюсь. На него я уже делаю стойку.
 

– Это почему же я должен? – спрашиваю я.

– Потому что такой закон: большинство! – отвечает Петруччо, и получает от меня уже по полной программе.

– Ты-то уж молчал бы! От Мишки, что ли, о законах большинства набрался, что аж о «дружестве» заговорил?.. Тебе-то что до большинства, самому умному и единственному в мире, тебя-то с какой стороны это коснулось?..

 
Никто толком не понял моих возмущенных слов. И лишь Петька, свозь пьяную муть в глазах глянул на меня на секунду трезво и внимательно, в полной мере, видимо, оценив мое «предательство» и, конечно же, в очередной раз отметив про себя всю правоту сделанного им еще в юности вывода, что он самый умный и что нельзя никому доверяться, поддаваясь сентиментальным разговорам, и в этом мире одиноких волков, где каждый за себя, и каждый готов при случае тебя сожрать, расслабляться.
Впрочем, на наших дальнейших отношениях эта пьяная охотничья стычка не отразилась. Может быть, все это и подействовало на какую-то самую тонкую их часть, но радоваться друг другу мы продолжали и в дальнейшем.
 
 
8
 
 
Итак, мы поехали тогда с Петькой на охоту. Это было уже осенью, в первой половине октября. Я позвонил Петруччо по телефону.
 

– Поедешь? – спросил я. – А то скоро уже поздно будет. Да и, поди, там уже северная так и прет…

– Поеду, – согласился он.

 
И мы поехали на моем «Жигуленке». Вернее, если быть точным, на «Жигуленке» моего отца…..
До Барабинска добрались, как всегда за ночь, свернули на Алексеевку и по асфальту, по щебенке добрались до нее без особых трудностей, от Алексеевки же по грунтовой «дамбе», возвышавшейся еще тридцать километров над болотами и солончаками до конечного пункта деревни Ново-Николаевки, застрявшей в глухом тупике среди озер, неудобий и болотистых урочищ, дальше которой уже вообще никаких дорог нет, и не доезжая семи километров до которой есть сверток на тракторную дорожку, ведущую к самым Чанам, проехать было невозможно. Дорога была пустынна и неимоверно скользка. Характерной особенностью тех мест всегда являлось то, что в дождь в этих краях отменяются все рейсовые автобусы и рейсы колхозных автомобилей. Солончаковая, пусть даже профилированная и высоко поднятая, дорога без покрытия не проезжаема, даже пешком по ней ходить трудно, чувствуешь себя как на льду. Так что в этом и так-то пустынном краю в ненастье вообще не увидишь, сколько ни смотри в бескрайнюю степную даль, ни одного человека, ни одного транспортного средства – помощи ждать неоткуда. В деревнях люди запасаются на недели хлебом и живут, особенно осенью, оторванные от мира, информацию об окружающем получая лишь по телевизору, причем, по причине централизации телевидения, только из далекой и призрачной Москвы. Благословенные места для охотника, если ты успеваешь в промежутках между ненастьями в них забраться и если у тебя хватает чая и хлеба до следующего промежутка, позволяющего вытолкать машину, утонувшую колесами от долгого стояния, из прибрежного сырого песка и из урочища выбраться. Поэтому продремавшему всю ночь Петруччо пришлось с утра хорошо потрудиться, без конца выталкивая наш «Жигуленок» с обочины на центральную часть дороги, прокапывая иногда для этого даже канавки, ведущие по диагонали вверх, а то и семеня рядом с движущейся машиной и упираясь в нее плечом, чтобы она не сползала в кювет и держалась на дороге верхом, а заодно и чтоб самому не упасть.
Доехали мы до нашего места только уже после обеда. Но тем с большей радостью восприняли факт, что, кроме нас, на всем многокилометровом заросшем тростником берегу, на нашем участочке берега Чанов, в «наших угодьях», не было никого.
 
 
Мы выбросили на песок вещи. Пока Петруччо разбирал сети и ставил палатку, я съездил на разгруженной машине по подветренной за день травяной дороге к стоящему километрах в пяти ближайшему и единственному березово-осиновому колку и притащил, зацепив за бампер, волоком две упавших сухих осины, чтобы, кроме паяльной лампы, у нас был еще по вечерам настоящий огонь.
Потом мы покидали вещи в палатку, канистру с бензином из предусмотрительности отнесли в камыши. Это единственное, что у нас крали за все годы из вещей, оставленных без присмотра. И поэтому на всякий случай, помня, какой дефицит бензин в этом глухом углу, спрятали его подальше.
А между тем, с самого приезда, пока все перечисленное делали, мы время от времени с нетерпением посматривали вдаль на озеро, с волнением отмечая, где и как летает утка. Какой породы в этом году больше, как себя ведет, много ли северной, ушла ли местная. Через какие места чаще всего перелетают стайки, где снижаются. Долго провожали каждую стайку глазами.
Ну и, наконец, выплыли в озеро. Наспех побросали в лодки самое необходимое и один за другим погребли на плес, расплываясь в противоположные стороны подальше друг от друга, чтобы уже окончательно остаться каждому одному, наедине с долгожданной стихией любимого озера, с его жизнью, с его прелестями, тишиной, спокойствием или, наоборот, волнением, пронзительным ветром и одиноко и нудно шелестящим звуком листьев тростника, к шелесту которого ты, тем не менее, с умилением прислушиваешься, как к музыке, и к которому, набрав стеблей погуще и сжав их в пучок, тебе еще надо привязаться, потому что там, где мы старались замаскироваться в тростнике, чтоб быть поближе к перелетам уток, глубины были большие.
Забыл сказать, что самым наипервейшим делом, какое мы всегда проделывали по приезду, это шли смотреть насколько в этом году в озере много воды. Подходили к берегу и по памяти сравнивали уровень воды с прошлогодним. И по наполненности озера устанавливали, где в этом году нужно на перелет встать. На Чаны мы ездили уже не один год, и даже не один десяток лет, и уже знали о существовании цикличности в наполнении озера водой и о том, что уровень год от года не одинаков. Что существуют малый и большой циклы, что большой вписывается в протяженность в восемь лет, а малый в два-три и в определенном смысле зависит от дождей или, напротив, от засушливого лета, а все вместе от уровня грунтовых вод. В свое время мы очень горевали, вслед за экологами-горюнами, когда считали что озеро погибает, высыхая, как все и везде от техногенного воздействия и вредного промышленного производства. Пока однажды в конце восьмилетнего цикла, совпавшего с какими-то еще блгоприятными причинами, мы не приехали осенью на озеро и не узнали его по тому, насколько уровень его поднялся: несколько метров прибыло в высоту, а берега ушли местами на несколько километров в степь. И с тех пор относились к падению уровня воды трезво, каждый раз ожидая, что будет еще праздник, и уровень воды вернется, и будет опять изобилие и рыбы, и дичи, и воды. Вода придет, и мы каждый раз с нетерпением старались узнать еще летом, какой уровень в этом году, и спрашивали, еще находясь у себя в городе, интересовались у своих же ребят, кому посчастливилось туда съездить, например, на летнюю рыбалку, как в этом году обстоит дело с водой, чтобы знать, чего ждать на охоте осенью.
А тогда, поскольку уровень в тот год держался все еще высоким, на том месте, где был мой перелет, пришлось привязываться особенно тщательно, воткнув в дно озера четыре шестика и притянув к ним борта, чтоб можно было спокойно встать на дно лодки и не бултыхаться.
И вот когда ты уже поднялся головой над тростником, то обозрению твоему открылась огромная даль воды.
Еще уплывая, я долго слышал Петьку, как он невидимый, скрытый за островками камыша, ставил сети, как бил обухом топора по тычкам, как гремел о алюминиевые борта веслом, но теперь, когда мы расплылись максимально далеко и обосновались на своих выбранных местах, Петруччо не слышно стало вовсе. Вокруг стояла тишина, лицом ощущался слабый ветер, и обзор был во все стороны света. Вдалеке у края тростников я видел плавающих нырковых уток, на западе шло к закату солнце, старавшееся проникнуть лучами под низкий облачный свод, а позади меня тянулось бесконечное море тростников, в которых движения, казалось, не происходило никакого. И так продолжалось долго, несколько часов. Я поворачивал голову из стороны в сторону, охватывая взглядом пространство, которое мне было дано в обладание, ту часть мироздания, какая, казалось, принадлежала в тот момент мне, а я ему, чуть досадуя на долетавшие изредка откуда-то издалека со стороны Амелькинского плеса звуки выстрелов, нарушавшие такую тонкую слиянность с зарей и близость к чему-то томительному, может быть, к Божеству, кто знает, и все смотрел и смотрел вокруг, иногда приседая, когда мне казалось, что на меня заходит какая-нибудь очередная стая уток, чтобы спрятаться за метелки тростника, иногда стреляя, иногда сбивая, но, тем не менее, все равно постоянно ощущая свою уединенность и пребывание с Создателем накоротке. Даже и Петькины выстрелы мешали мне,– это только к ночи ближе, а то и глубоко ночью, вместе с приливом животной тревоги перед темнотой, может появиться желание разделить с кем-то это пространство, и мироздание, и тишину его, и твое обладание им, и твое умиление; прийти на стан к костру, обрадоваться встрече и о «единственной» заговорить…
А пока я, да и Петька, думаю, в свою очередь, тоже, наслаждались каждый своим одиночеством, возможностью вырваться из городской, и всяческой человеческой суеты. Чтоб затеряться, как в скорлупках, в своих лодках среди полной дикого произвола и Божьего промысла бескрайности воды…
Приплыли мы на берег поздно. Опять начал моросить дождь. Мы расползлись каждый по своим спальным местам, я в машину, Петруччо в палатку, чтобы перетерпеть там ночь, а утром, еще до рассвета, покинуть нагретый спальный мешок и, дрожа от холода, натянув на себя сырую, даже и не думавшую высыхать при этой влажности воздуха, и, мало того, еще более отсыревшую, одежду, скипятить, все так же продолжая стучать зубами, на паяльной лампе воду, выпить чаю, и опять грести в озеро к своим «скрадкам», чтобы стоя в камышах, возвышаясь головой над тростником, встретить хмурый тяжелый рассвет.
Светало долго. Солнце не смогло пробиться сквозь плотную завесу туч, и лишь восток сначала посветлел, и от камышей упали на воду серые тени. Но потом небо постепенно сделалось светло-серым все. Стало далеко видно. И можно было различить берег на противоположной стороне отноги и камышовые острова на Чанах вдали. Пошла утка. Несколько раз утки вышли на меня хорошо. Небо то поднималось высоко, и тогда откуда-то дышало холодом, и тучи становились сизыми и рельефными, то опускалось низко, и начинал моросить нудный бесконечный дождь, полоса рыхлых облаков и стена дождя приближалась постепенно, по воде это хорошо было видно. Теплело, листья тростника вокруг начинали шуршать от дождя, и приходилось накидывать капюшон штормовки.
С Петруччей мы опять вернулись вместе. По крайней мере, спылись у прохода к нашей «пристани» одновременно. Петька еще задержался на глубине, чтобы, хапужничая, поставить третью или, там, четвертую сеть. Я же свою первую и единственную, которая будет приносить мне каждый день несколько килограммов подъязков, а то и несколько штук пеляди, не мудрствуя, бросил еще вчера на мелководье. На берег Петька выполз меня чуть позже.
Было еще часов десять утра, и впереди был целый день. И уже день-то был наш. На охоте зорьки это как повинность, на охоте зорьку, утреннюю или вечернюю, тебе даже в голову не придет пропустить, это святая обязанность их отстоять, но день – это отдых и расслабление, когда можно дать своей лени волю. Можно поваляться, надев на себя ватник и овчинный полушубок на берегу, можно поспать, можно, ничего не делая, посмотреть в степь, можно – появиться такое желание – почистить зубы. Потрепаться можешь с напарником, выпотрошить рыбу, сварить уху.
После обеда мы вздремнули, а когда проснулись, шел снег. «Белые мухи», которые легко летали в стылом воздухе на фоне темно-синих блестящих туч и которые вскоре исчезли. Но небо все равно осталось мрачным, воздух холодным и, несмотря на полуденное время, было темно, и все это походило на начало зимы.
Как бы там ни было, Петруччо, основательно обустроившись у входа в свою огромную шатровую палатку с врытыми на случай сильного ветра ее стенками в землю, в меховой куртке, в брезентухе и в ватных штанах, ничуть не обращая на снег, холодный ветер и суровость погоды внимания, готовый ко всему, готовый все сносить, сидел в своем широко разложенном парусиновом кресле со стаканом алкоголя в руке и, неторопливо прихлебывая из него, – пока я у паяльной лампы доканчивал щипать для обеда второго селезня-крякаша, – хмуро, зло и мрачно, в тон хмурой и мрачной погоде, философствовал:
 

– Жаден ты. Все вы жадны. К деньгам вас нельзя подпускать и на пушечный выстрел, – от неожиданности в первый момент я даже вскинул на него глазами, но оставил сказанное без замечания, а он, глядя на мою возню с утками, продолжал развивать тему:

– И все потому, что они вас портят. Потому что вы ничего не знаете о них. У вас нет к ним правильного отношения. Ведь вы им молитесь!.. Только и делаете, что мечтаете о них. О вашей драной зарплате, чтобы только чуть побольше была. Только и думаете о своих несчастных полутораста рублях, плюс, там, премиальные, районные, коэффициент. Как вы будете тратить их, как счастье попрет к вам вместе с покупками… А к деньгам надо относиться легко. Только тогда они пойдут к тебе в руки…– Он все продолжал и продолжал распространяться, в то время как, если уж честно разобраться, я никаких поводов для всех этих его воодушевлений не давал, у нас даже речи о деньгах не шло, мы весь день молчали, и он, видимо, я так полагаю, от избытка воли к жизни заговорил. Он посмотрел вокруг, на иссиня-серые тучи и отпил глоток. – А что эта ваша зарплата?! Ты хоть когда-нибудь держал вообще в руках больше полутысячи, да хоть десяти тысяч рублей? Ведь и от тех у вас руки трясутся. Ну, дай тебе денег, что ты сделаешь с ними? Дай тебе полмиллиона, ты же с ума сойдешь!.. Растолстеешь, обленишься, да и помрешь… В то время как это же все – тьфу! Ничто! Это же яйца выеденного не стоит на самом-то деле… Это же все не главное, это только следствие. Главное – это правильный взгляд на жизнь… Нельзя вам деньги иметь. Не умеете вы их иметь. Не приспособлены. Ваша участь – жалкие ваши гроши…

 
Он замолчал.
 

– А какой это правильный взгляд на жизнь? – подал я голос.

– Такой, какого у вас нет. И не было, какой вы выработать в себе не в состоянии, – он посмотрел вдаль. – Равнодушие. Равнодушие, в том числе, и к деньгам…

– Петруччо, да ты философ, – сказал я, доставая потроха из уже опаленных на паяльной лампе тушек и обтирая руки за отсутствием рядом тряпки или воды о сапоги. – Надо отдать тебе должное, ты хорошо подвел… Но чего это тебя сегодня этак разнесло?

– Да так, надоели все, – он продолжал смотреть на холодную, стального цвета воду вдали. Но он уже вошел в роль, и она ему понравилась, и он продолжил и дальше греметь голосом, обличая и разнося меня и нас всех. И отчетливо угадывалась в нем в этот момент какая-то особая злая воля к жизни – в том, что, несмотря на суровость погоды, он,– именно он, – все-таки готов жить, чувствует себя сильным, ощущает бодрость и – снисхождение к другим.

– Надоело ваше нытье, брюзжанье, нищета, жалость ваша к себе, причитания, неудачи. Неумение ничего понять, ни жить…


 
Но это было в мрачную погоду. На следующий же день было тепло. Как-то резко с утра ветер, сделав здесь, в степи, свой очередной суточный вслед за солнцем оборот, установился на северо-запад, согнал к полудню с неба тучи, обнажил солнце, и хотя сам был холоден и колюч, так что на рассвете маленькие лужицы у воды тронулись ледком, к середине дня, отогнав тучи, он позволил прийти теплу. И Петруччо валяясь на солнце на земле, разомлев под солнечными лучами от тепла, с завистью внимал моим рассказам про художническую жизнь. Никто так, как Петька, из всех моих знакомых, не реагировал остро на подобную богемную болтовню, и поэтому рассказать ему про все это было для меня втайне всегда удовольствием.
И не то, что я как-то хвастался, у меня всегда было достаточно чувства меры, чтобы не расписывать какие-то броские особенности этой сферы, я лишь скромно рассказывал о том, как хожу в Москве по издательствам, сдаю в отделы прозы свои рукописи, получаю отрицательные рецензии и иду дальше в другое издательство или в другой толстый журнал, и больше ничего, ничего лишнего, но для него даже этой малости было достаточно, чтобы начать испытывать зависть. Область вечности, а, может быть, славы, а , может быть, культуры, или, не знаю уж точно, что он понимал под всем этим, – всегда смущала его. Как только речь заходила о чем-то подобном, как только разговор касался этого вопроса даже вскользь, Петька терял весь свой апломб, опять делался милым и застенчивым, ласковым, мягким, лишался всей своей самоувенности – я совершенно не хочу сказать, что в минуты самоуверенности он был беззастенчив или нагл, нет, он был в свою очередь тоже достаточно деликатен и корректен – просто существование этой сферы обескураживало его и выбивало у него почву из-под ног, тут он пасовал, не ориентировался, тут он был не хозяин, не хозяин положения, по крайней мере. И мои скромные корректные рассказы о моих московских делах только подливали масла в огонь. И являлись уже моим ответом ему. Я думаю, что, кроме искренней симпатии друг к другу, в наших отношениях всегда присутствовала незримая и не выражаемая никогда в словах, и даже нами, скорее всего, совершенно не осознаваемая, но постоянно пронизывающая с первого дня нашего знакомства любые оттенки наших взаимоотношений борьба. Борьба, составившая, Бог знает, может быть, даже как раз основу нашего взаимного друг к другу влечения, симпатии и всей нашей дружбы. Так что, это было в нашей борьбе моим ответным ходом. Или контрприемом, как это он мог бы назвать…
 

– Я вот все хотел тебя спросить, – теряя очки, начинал интересоваться он. Он все никак не мог определиться с тем, что я среди его знакомых единственный представитель этой редкой породы людей, – сын писателя и сам пишу, – а он никак не может научиться на полную катушку практически это использовать, – ты же варишься в этой их среде. Знаешь наверняка людей, которые понимают в живописи.

– Да не особенно я и варюсь. А в каком смысле понимают в живописи? – спросил я.

– Ты сам – то понимаешь в живописи?

– Да как сказать, нет, наверное. Что нравиться, то нравиться.

– Ну а так, чтобы сказать вот это плохо, а это хорошо.

– Нет, это не по мне.

– Ну, есть же такие люди.

– Я думаю, есть. Школу могут определить. Умение, мастерство.

– Так вот, найди мне такого, мне такого и надо, чтобы мог сразу показать, что вот это ценно и это можно купить. У нас ведь в городе много всяких художников, и молодых, в том числе, и мастерских много, и они бедствуют, картины у них никто не покупает. Ведь так?

– Да, таких много.

– Так вот, мне нужен поводырь, чтобы он указывал, что хорошо, например, в какой-нибудь мастерской нашего художника, и я бы это покупал. И художникам и ему бы платил…

– Ты хочешь поставить это на деловую основу?

– Да есть свои мысли… – уклончиво ответил он.

– Вложить деньги?.. Я-то лично никогда бы не рисковал, я мнительный, откуда я знаю, что будет другим людям нравиться. А ты ведь этому поводырю голову оторвешь. Ведь может и не пойти… Что, если потом что-то будет не так?

– Не оторву. И ничего потом не будет. Все будет нормально. Мне не нужны гении, и картины на века, у меня совсем другие мысли. Главное, чтоб было профессионально сделано, и этого достаточно, и на этом ему спасибо, остальное дело мое.

– Петруччо, ты меня восхищаешь. У тебя какие-то серьезные намерения… Поди, собираешься отправлять за бугор?..

– Это уже дело пятое. Просто профессиональная картинка. И больше мне ничего не нужно.

– Ну, ты даешь! Вот уж кто бы предположил… У меня, вообще-то есть такой знакомый, и можно было бы попробовать… Но я скоро в Москву уеду, на будущий год встретимся, ты напомни, и мы к нему зайдем…

 
Но потом он как-то забыл, не сложилось. А там начались памятные всем общественные преобразования, наступило смутное время, он о картинах упоминал редко, мимоходом, все было не до того, а там он заделался миллионером и такого рода интерес перестал испытывать. По крайней мере, меня больше ни о чем подобном не просил…
Это было на третий день. На четвертый вечером у нас состоялся разговор о единственной. А на пятый, когда мы уже озверевали от холода, непогоды и скуки и сырого промозглого ветра, приехал Шура. Он прорвался сквозь бездорожье один, по всему видно было, что с большим трудом, и был очень доволен тем, что достиг, наконец, цели. И мы тоже были рады с ним встретиться.
 

– Шура! – воскликнул Петруччо, продолжая сидеть в своем широком кресле, когда увидел Щуру, вылезающего из закиданной грязью «копейки» и поправляющего на переносице очки. – Иди выпьем, я уже истосковался. С Михельсоном ведь не чокнешься…

 
Шура тоже разулыбался, и они с Петькой надрались на радостях основательно, так что, выплывая вечером на озеро, едва сумели попасть задами в лодки.
Палатку Шура ставить не стал, он вообще всегда обходился на охоте самым элементарным, живя, как ненец в меховой малице, в своем стандартном ватном геологическом мешке в любое время года и в любую погоду. Он внес некоторое развлечение в нашу жизнь. Он много и азартно стрелял первое время, изголодавшийся по охоте и уткам, мы же слушали его канонаду спокойно и даже снисходительно, и даже иногда пропускали уток над своей головой, чтобы они налетели на Шуру, и тот мог получше прицелиться.
После вечерней охоты Шура падал в свой брошенный на землю спальный мешок, зарывался в него с головой, не снимая ни брезентовых штанов, ни мокрой телогрейки, и в вызове всем ненавистным ему дачникам засыпал прямо на земле и мгновенно.
С приездом Шуры у нас с Петькой появлялась тема обсуждения третьего. Имея в виду Шуру, мы по вечерам с ним дружно говорили о выгодном отличии сибирской русской породы. При нашему обоих с ним, как бы там ни говорить, стремлению в Европу, милее казалась все равно именно эта жизнь…
Когда Шура уже спал, мы лежали вечром у костерка и рассуждали о том, что когда-то русские были, видимо, все одинаковые, пока европейская часть нашей страны была дикой и неприступной. Теперь же в европейской части такие же европейские цивилизованные граждане. Избалованные, изнеженные и слабые. Настоящий же наш соотечественник остался только по эту сторону Урала.
И Шура, валявшийся у нас под ногами в спальнике на улице, был главным этому нашему разговору подтверждением.
Тем не менее, отправляясь спать, мы все же каждый раз забрасывали его вместе со спальником к нему в машину, чтобы он уж не слишком выделывался, проводя ночь под дождем рядом с готовой крышей в своем демонстративно-наплевательском отношении к невзгодам жизни.
 
 
Вторая неделя была уже совершенно холодной. Не раз начинал идти снег. Окраины озера по утрам замерзали, днем ветер гнал волну и ломал лед, рыба пошла из глубины в камыши, и из сетей без конца приходилось ее выпутывать.
Мы вставали по утрам до рассвета, всвовывали ноги в мокрые и схваченные ледком сапоги и как на службу шли на охоту. Лица у нас обветрило, и они уже перестали мерзнуть, они перестали быть чувствительными к солнцу, ветру и морозному воздуху, а мы перестали по утрам дрожать. Перестали скучать, скука стала нашим обычным нормальным состоянием. Стали жесткими, грубыми по отношению друг к другу, но в то же время маловозмутимые и спокойные, стали ценить тепло. Днем, возвращаясь с охоты, надевали валенки или меховые бахилы с калошами и лежали на соломе, вяло прохаживаясь друг по другу, равнодушно задирая и в то же время млея от довольства – тот кто не знает, что такое ноги в тепле после холодного утра во время холодной промозглой погоды, сырого ветра и всего неуюта охотничье-полевой жизни, тот, можно сказать, не знает жизни вообще, не знает, что такое есть счастье в принципе. – Привыкли к круглосуточному нахождению при нулевой температуре и к тому, что согреваться приходилось только движением, движением своих тел и крови. Мы держали себя уверенно, ни о чем не страдали и ни о чем не жалели, ничего не желали. Чувствовали, что момент выживания придавал нам силы, а нашим жизням, по нашему мнению, ценности. У нас сменился распорядок дня, распорядок жизни, даже моральные ориентиры, мысли, привычен распорядок стал именно этот, полевой, и даже исчезли легкокрылые мечты и болевшие поначалу вокруг ногтей заусенцы. Все делалось по правилу, обточенному и обкатанному жизнью на берегу. Мы готовили себе похлебку, из которой Петька сразу съедал вареную головку лука: он был единственным любителем вареного лука, встреченным мной за всю жизнь. Пили чай из соленой воды, потому что водопроводная в канистрах закончилась, и обдирали с уток перья со шкурками, потому что щипать их уже было лень, и солили рыбу, в мрачном суровом спокойствии, без страсти, без жадности, выполняя как бы обет…
По утрам на рассвете каркающими стаями пролетали над нами в восточном направлении вороны. В обед мы ломали руками мясо, Шура забыл миску и ему пришлось есть прямо из котла. И никто был нам не авторитет, никто – не указ, не поводырь, не учитель. Мы были самодостаточны и предоставлены только себе…
Ну, и пользуясь случаем, что я заканчиваю с темой охоты, хочу под конец произнести в честь нее панегирик, заключающийся в том, что охота, кроме всего, что я здесь пытался сказать, есть еще и вещь таинственная и мистическая. Как, скажем, искусства восточных единоборств, на первый взгляд призванные лишь научить людей смертельным приемам боя, на деле еще и оказываются инструментом познания тайных сторон жизни, так и охота. Это только на первый взгляд кажется, что охота – это просто убийство, а ведь в древнюю эпоху это была всегда еще и мистерия, религиозный ритуал. Печально, конечно, с одной стороны, что и искусства восточных единоборств, и, скажем, охота, связаны с убийством. Какая роль в этих практиках отводится убийству, агрессии до конца даже трудно понять, может быть, это как дань нашей животной пророде, или издержки вообще всей жизни, существующей на земле. А, может быть, все это имеет некий тайный глобальный космический смысл. Но то, что подобное стремление к убийству становится в конечном счете основой какого-то таинственного мистического прорыва – это совершенно определенно.
Наивно думать, что восточные единоборства – это только наука борьбы за выживание, умение определенными приемами лишить жизни другого человека. Процесс выработки навыков подобной борьбы в деле отстаивания своей жизни превращаются в средство развития и обнаружения в себе совершенно противоположных отстаиванию сохранности своей жизни качеств, да и вообще качеств, к наружной, видимой, стороне жизни отношения не имеющих. Настоящие искусства восточных единоборств – это эзотерические школы, оторванные от всего мирского, путь знания, где цель сохранности собственной жизни особо даже и не преследуется.
Точно так же и сообщество настоящих охотников – это тоже своего рода эзотерический орден, о принадлежности к которому охотники сами часто даже едва ли ведают, но в течение своей охотничей жизни они приобретают тот универсальный таинственный опыт, который свойственен всем, проходившим школу охотника. Например, главная заповедь, вывод удачливого охотника, это смирение. Победи свою страсть. Стань отрешенным – и тогда выстрел твой будет удачен, а заряд достигнет цели. Каждый охотник со временем приходит к этому выводу неизменно. Чтобы достичь страстно желаемого, надо над собственным желанием возвыситься, от этого желания отказаться. Тогда и объект собственной страсти уходит на второй план, а ценность приобретает, в основном, процесс достижения, способ достижения, опыт над собой. Именно охота вырабатывает молниеносную реакцию, одна стрельба навскидку чего стоит – логически ее не объяснить, – развивает интуицию, умение предугадывать чужие движения, мышление вне лексических образов, а тайна взгляда глаза в глаза… Охота это обязательное обнаружение в тишине и пустынности, в опасных ситуациях, в изобилии представленных в этой области жизни, водительства, или, как еще называют это, предначертанности. И наконец уверование, точнее, неотвратимость возникновения веры, настоящий путь охотника обязательно проходит через нее. Как говорил дон Хуан у Кастанеды, никто не хочет ступать на путь знания добровольно, расставаясь с уже затверженной, привычной, удобной для объяснения жизнью, нет таких людей, любого приходится заставлять, заманивать, выталкивать на этот путь. Так же и с охотой. Это мы только потом понимаем, что главное в охоте – не охота, а общение с Ним, с Богом, что ли. Так ведь Провидению надо человека на это общение еще натолкнуть, заманить, чтоб он, привлеченный к подобному общению охотой на дичь, наконец осознал, что он в начале какого-то невероятного и удивительного пути…
Ну и на этой ноте, пожалуй, в отношении охоты я и поставлю точку.
 
 
9
 
 
В последующие годы с Петруччио мы встречались только летом. Когда я приезжал в Н. из Москвы.
Уже шла во всю «перестройка». Зиму я проводил в Москве в комнате общежитии, которую получил от жэка в качестве дворника, и все время с упоением проводил за на скороую руку сооруженном письменным столом. И, не отрываясь, писал свои рассказы. Вечные свои охотничьи рассказы, следовало бы добавить, потому что все, что я ни написал в жизни, даже и не про охоту, пусть даже я пытался писать про политику или про любовь, – все равно это были все те же рассказы охотника, взявшегося писать про иную жизнь. Но, как бы там ни было, все эти мои опусы в перестройку, как и у многих тогда, были наконец напечатаны, что и знаменательно определило мою судьбу. Пошли книги, журнальные публикации, заказы, приглашения, появились деньги, возможность выбора всякой попутной литературной работы. Тем не менее, я продолжал жить в общежитии и работать, как и прежде. У меня был свой собственный, заработанный угол, уединение в сутолоке большого города, необременительная работа в самом низу социальной лестницы, дарующая великую свободу. Когда тебе не надо ни за что отвечать, кроме твоего дворового участка, и на котором, наведя чистоту, ты обретаешь покой. А тебе еще за все это и платят деньги. Здоровый, без честолюбия, подсиживания, без карьерных игр, размеренный физический труд, свобода от друзей – у меня там не было ни одного близкого человека среди далеких от меня по интересам остальных трудяг. Ни товарищей, ни жены, ни родителей, полная автономия в отношении бытовых нужд, сам себе готовишь, сам стираешь, и не обязан ничем и никому. Ведешь отшельнический образ жизни, ходишь свободный и простой…
Иногда я там надевал единственный, купленный мне еще Нинкой на заработанные мной продажей очередной машины деньги, хороший костюм и ходил в театр, на выставки, а то подряд несколько дней в Ленинку читать, и два раз в неделю на курсы усовершенстования по английскому языку, где с удовольствием три часа играл снова в школьно-институтскую жизнь, с соперничеством на уроках, с шутками и поднятием рук соревновался со студентами и школьниками. А потом опять с утра до вечера стучал на машинке.
Счастливейшие годы моей жизни…
В начале лета, договорившись с соседом дворником о подмене, я уезжал в Сибирь, наскучавшийся в уединении, чтобы видеть родные края, чтобы встречать второй раз весну. И чтоб общаться. И с какой жадностью я бросался во все это. И первым в списке был обязательно Петруччо. К тому времени у меня был самим собой отремонтированный списанный полугрузовой микроавтобус «УАЗ», который я оборудовал полками– лежаками, печкой и другими нужными для дальних поездок приспособлениями. Которым я использовал и в прямом назначении, для путешествий, и для спекулятивных дел: то возя помидоры с Алтая к нам в город и продавая с Шурой на рынке, то делая вылазки аж в среднюю Азию за черешней или виноградом, доезжал даже до Ферганы. Время было любопытное, свободное и во многое можно было окунуться, многое попробовать. И пусть часто получалось плохо: то помидоры сгниют, то черешня растает, то Шуру опознают знакомые на базаре и он от стыда сбежит, но я отдавался новшествам с большим азартом. Тогда мы еще не знали, чем все эти игры, каким мы отдавались со страстью, как некой невидали, кончатся. К чему приведут.
Петька «перестройку» выжидал. «Перестройку» Петька работал в большом универсальном магазине приемщиком посуды. Тоже своего рода суфийская работа. Там, кстати, я узнал, как приемщики зарабатывают деньги. Это тоже было как мастерство наперсточников, имело свои приемы и хитрости. Одна из них был брак, бутылки со сколотыми горлышками, которые отбраковывают приемщики и посетители оставляют их в углу. Оказывается, и эти бутылки у приемщиков идут в дело, приемщики их собирают потом, в конце дня, и сдают на базу вполне успешно.
Мы с ним встречались летом часто, он все так же не отказывался при случае практически использовать наше знакомство. Что-то извлекал из того, что представлял меня везде как пистеля. Он даже книжки у меня покупал и что-то с ними там делал. Отцовские книжки, которые я ему дарил, с подписями и без подписей, – это ясно, хотя я все равно поражался тому, какое значение на уровне продавщиц и директоров магазинов, или где-то там еще, куда он их помещал, в глубине народной жизни, имеет значение знакомство с моим отцом и его авторитет, – но что он мог извлечь из моих, я не мог понять. Но он и их как-то с пользой пристраивал и купил у меня большую часть всех моих припасенных для дарения экземпляров. Разговаривали с ним о философии, о Хадже Насреддине, ездили вместе летом поудить удочкой с лодки на Чаны, даже брали как-то его десятилетнего сына, продолжали рассуждать о вольной жизни.
И нам обоим, обсуждающим достоинства этой жизни, вместе было крайне хорошо.
Какое-то время из любопытства я даже работал с «Уазом» у него в магазине. В его системе. Как в свое время, вместе со всеми нашими друзьями работал у него летом для заработков на вреднейшей работе: на мытье окон заводских корпусов, фонарей, как их правильно называют, где использовалась серная кислота, концентрированный нашатырь или еще какая-то отрава – вредная работа до невообразимости. Петруччо долгое время обслуживал «почтовые ящики» и подобными бригадами занимался. Пока я учился в институте, он даже мою трудовую книжку использовал, и в ней теперь у меня два года стажа монтажника на каком-то военном заводе. Теперь я работал на своем «УАЗе» как выездной приемщик стеклотары. Это было в рамках тогдашних законов Петькино изобретение. Он снабдил меня удостоверением от магазина, с моей фотографией и нужными печатями, и выставлял мой «УАЗ» внутри жилого квартала, где я принимал посуду немного ниже цены, чем в приемном пункте. Все по протоколу. Петька любил действовать в соответствии с законами и любил спать спокойно.
В конце дня Петька забирал у меня посуду и давал мне какие-то проценты с разницы. А по окончанию работы мы с ним разговаривали, сидя за закрытым окном его приемного пункта. Тогда все бредили мечтой о миллионерстве. В газетах, журналах только и было философствований и статей на эту тему, тесты, руководства… И вот Петруччо как-то однажды с гордостью заявил в одном из разговоров на ящиках с битой посудой, что он прочел про себя – тест Форда или кого-то еще, – о том, что именно он может стать миллионером. Психологически миллионерами могут стать не все.
 

– Ни ты, и никто из наших знакомых,– сказал он.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю