355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Смирнов » Антология-2 публикаций в журнале "Зеркало" 1999-2012 (СИ) » Текст книги (страница 2)
Антология-2 публикаций в журнале "Зеркало" 1999-2012 (СИ)
  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 18:00

Текст книги "Антология-2 публикаций в журнале "Зеркало" 1999-2012 (СИ)"


Автор книги: Алексей Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Правда, в среде Союза писателей были люди, сформировавшиеся до Октября, внутренние эмигранты типа Бориса Пастернака, Осипа Мандельштама, Анны Ахматовой. Они писали в стол и знали, в каких нечистотах живут. Среди них был и один «красный граф» – Алексей Толстой, литературная проститутка очень высокого пошиба, который мог облить помоями кого угодно, платили бы только как следует. Алексей Толстой лгал на своих собратьев, самарских и саратовских помещиков, и осуществлял мостик от дворянской литературы к соцреализму. Для этих целей он и приехал в СССР из эмиграции, большевикам нужна была псевдопреемственность. При дворе Сталина должен был быть свой Толстой, хотя настоящая фамилия ренегата – Бостром, графский титул он себе выхлопотал, подав на Высочайшее имя прошение, так как когда он был прижит от соседа, его мать еще не развелась с подлинным графом Толстым.

Единственно, что успешно развивалось при большевиках, это полуподпольный жанр социальной утопии’ Замятин, Платонов, Зощенко, Пантелеймон Романов. Комизм двух последних сродни едкости Салтыкова-Щедрина, тоже сатирика-утописта. Но и этих литераторов заставили замолчать, вставив им кляп в рот. После эвакуации армии Врангеля в Турцию, не сразу, а постепенно, и Центральная Россия, и Малороссия превратились в литературную пустыню, впрочем, довольно шумную от возни разнообразных литературных насекомых, подъедавших крошки с чекистских трапез. С Врангелем в Париже оказались Бунин, Зайцев, Шмелев, Бальмонт, Мережковский, Гиппиус -последние дворянские писатели.

Было очень много и в эмиграции, и в советской России литературных эрудитов, переводчиков, поэтов-версификаторов, обломков различных литературных школ. В СССР это были отдельные имажинисты, конструктивисты, третье поколение символистов, ученики учеников Гумилева. В тени этих выброшенных большевиками на помойку стариков прошла моя молодость. От них я многое слышал, многому научился и бесконечно им всем благодарен «за науку». Но они даже и не делали попыток написать серьезные эпохальные вещи. Так, небольшие стихи, обрывки эссе, в лучшем случае воспоминания. Страх, внутренний самоцензор, вошел и в их подсознание, и в писательские привычки – многие из них постоянно испуганно оглядывались, как будто кто-то к ним сзади подкрадывается.

Единственным писателем, которого я знал лично, замахнувшимся на эпоху, был Даниил Андреев, сын Леонида Андреева, крупного «северного» символиста из плеяды Стринберга, Ибсена, Метерлинка и др. И сын, и отец были нетипичными русскими литераторами. Это сверхчеловеческая, скандинавско-немецко-арийская ветвь на русской почве. Используя их опыт, можно выйти в иное надмирное измерение. Но и роман Даниила Андреева «Странники ночи» сожгли в лубянской печке.

А к «кирпичам» Гроссмана я всерьез не отношусь, это ответвление соцреализма так же, как и проза Максимова и Солженицына. То, что Солженицын блестящий архивный работник и журналист-хроникер, это несомненно, но его проза…

Школа литературных маразматиков вроде моего приятеля Мамлеева или теперешних Сорокина, Виктора Ерофеева – это, конечно, очень интересно, забавно, но это все в прошлом, это писалось под гнетом Теперь наступила совсем другая эпоха – эпоха обязательного адаптирования на русской почве всего западного авангарда. Но такое адаптирование хорошо в малых странах Центральной Европы типа Чехословакии или Польши или в Литве, но не в России, которая сама когда-то влияла на мир и обладала литературным эгоцентризмом.

Есть во всем этом раковый и роковой вопрос – раковый, потому что соцреализм был саркомой российской словесности, а роковой, потому что на него нелегко бесстрастно ответить, – имеются ли законные наследники великой русской литературы? И являются ли таковыми все, кто сейчас претендует на эту роль?

Среди советских литераторов, сформировавшихся в советскую эпоху, была масса евреев, среди которых очень много людей талантливых и эрудированных. Вообще, средний еврейский литератор обязательно намного культурнее среднего русского литератора из-за своей природной любознательности. До эпохи глобальных тектонических катастроф на Востоке были ведь и польско-еврейская культура и литература, были и чешско-еврейская, и австро-еврейская, и литовско-еврейская культура и литература. Для меня единая погибшая Атлантида Восточной Европы особенно дорога, так как все эти регионы были связаны тончайшими нитями взаимопроникновения.

Если бы хотя бы часть России не попала под гнет большевиков и интегрировалась в Восточную Европу, то мы имели бы живое наследие великой русской культуры, а не литмузеи с восстановленными по чертежам саркофагами усадеб и домов писателей. Сейчас мало живых текстов, зато в каждой губернии есть заповедное кладбище русской литературы – дом, гипсовая маска, дубы, сосны, списки любимых поэтом женщин и иногда могила давно или недавно умершего творца. Такие заповедники напоминают скопления белых ядовитых поганок – там всегда гнездится много всякой окололитературной нечисти. Один уже умерший пожилой дворянин очень точно высказал мне схему литзаповедника: «Сначала большевики уморят или отравят писателя или выгонят его за границу, а потом устроят в его доме музей, около которого будут кормиться чекистские внучки и племянницы». Этот умный, много повидавший человек был глубоко прав. Он же говорил: «Большевики взорвут девяносто девять из ста храмов, а один объявят национальным достоянием» Это и к людям, и к писателям относится.

В тридцатые годы эту роль малой России играл Печерский уезд Псковской губернии, отошедший по плебисциту к Эстонии. А если бы этот анклав был миллионов на десять? Существовали когда-то и русско-еврейская культура и литература, и великий Шолом-Алейхем – он ведь и русский писатель, подвергавшийся и русскому влиянию, и сам влиявший на южно-русскую литературу.

Заранее скажу, мне не нравится так называемый одесский еврейский юмор. Мне кажется, что его придумали хамоватые московские конферансье типа Хенкина Мне не нравятся Бабель, Олеша, Катаев, Ильф и Петров. С моей точки зрения, это все подряд страшные люди. И «Золотой теленок», и «Стулья» – это зубоскальство над открытой могилой, и Олеша недаром замолчал, и не потому что шляхтич, а потому что совесть проснулась. А Бабель меня вообще пугает и «Конармией», и своими связями. Все эти люди как писатели удивительно морально пластичны, они умели писать очень по-разному. Талантливее их всех Бабель, но его талант сродни таланту де Сада Как художник, он поэт зла, которое он умеет преподать во внешне бесстрастной форме.

Такими же фарисеями были, на мой взгляд, и «лесовики» – Паустовский и Пришвин, писавшие о рыбках и травках в дни террора, и Грин, фантаст Грин с его рваными парусами, закрывал глаза на реальный ужас. Этих писателей я называю подсластителями – большевики очень любили подслащенную карамель Вот Короленко и Волошин, оставшиеся в царстве большевиков, были честны Один протестовал, другой каменно молчал и писал акварели Судака и Карадага Вполне почтенное занятие.

Страшный писатель и расстрелянный большевиками русский экспрессионист Вогау-Пильняк, от всех его вещей веет откровенным холодным цинизмом. А обо всех этих Кавериных, Фединых и говорить не хочется – злобные, нетерпимые по своей сути приспособленцы, помнившие о табели о рангах со Старой площади. Я читал, собирал советских писателей, «изучал врага», – голая мертвечина и скука. Хотя иногда попадались интересные исторические романы Тынянова, Бородина, Яна, но все равно это средний уровень ниже Мережковского. Я довольно изощренный читатель и всегда могу отличить фальсификацию от выстраданного неповторимого текста

А в эмиграции был Набоков, блестящий, иронично-эротичный, он очень удобен для подражателей, но он не сумасшедший, как все его дворянские предшественники. Ведь и Толстой, и Бунин, и заболевший вишневой усадьбой мещанин Чехов – все подряд сумасшедшие, то есть люди, не удовлетворенные миром, литературные поджигатели и анархисты. Большевики были страшны для развития независимой литературы прежде всего тем, что издавали огромными тиражами классиков, рядились в гуманистические шкуры и создавали видимость существования литературного процесса. Они вовлекали в него писателей, чтобы контролировать их и истреблять Любимый большевистский капкан для западной интеллигенции – это создание видимости традиций в советской писанине типа прозы Нагибина и Казакова – голых имитаторов Бунина.

Единственный живой подлинно русский писатель – Оруэлл. Этот писал о нашей жизни правду, как он влез в наши шкуры, живя в Англии, понять трудно Правда, он повидал большевизм вблизи, в Испании. Так же, как литературу, большевики извратили и приручили православие И живопись, и музыку они тоже по мере сил калечили Но музыка – вещь беспредметная, и композиторам удавалось кое-что сочинять и при большевиках Такое положение террора в области культуры продолжалось очень долго. Менялись правители, менялись формы давления, но не менялась структура карательных органов ВЧК, ОГПУ, НКВД, КГБ Менялись поколения приспособленцев, у дедов-приспособленцев родились сыновья, у сыновей – внуки, и все они творили непотребный и гладкий миф о якобы независимой советской культуре.

Тому есть много примеров: очень наглядна династия Михалковых-Кончаловских. Дед, академик Петр Кончаловский, стал писатъ букетики сирени для большевистских гостиных вместо бубново-валетских полотен, которые висели в Париже рядом с Матиссом и Пикассо; сын – литературный мастер на все руки, от детских побасенок до гимна Советского Союза, внук – создает фильмы для всех режимов. Глядя на таких деятелей, приходит мысль, что часть русской по происхождению советской псевдоинтеллигенции с удовольствием обслуживала бы геббельсовский аппарат, если бы Гитлер был помягче в России Мы все, нонконформисты-шестидесятники, не шедшие ни на какие сделки с коммунистическим пропагандистским аппаратом, прекрасно помним ненависть к нам всех ступеней номенклатуры Так что все мифы о постепенном смягчении большевистской политики в области культуры не имеют под собой никакой почвы.

Конечно, размывание большевистского материка постепенно происходило. Но в основном в области экономики и в духовном климате отдельных закрытых групп, постепенно начинавших влиять на общество, – феномен «параллельного общества» В области идеологии в России всегда было два хозяина Старая площадь и те люди, которые бросали ей вызов Извечное «поэт и царь» К сожалению, гюди, бросавшие вызов Кремлю, тратили все свои силы на психологическое противоборство системе, и у них почти не оставалось сил для оригинального творчества. Только люди с большими странностями, вроде Анатолия Зверева, Владимира Яковлева, находили в себе силы постоянно творить.

В СССР даже существовал особый закон творчества: пока художник или поэт живет в собственном вакууме, он может писать. Как только он вступает в противоборство с окружающим – его силы иссякают, и его не надо судить за бесплодие и за последующие за бесплодием пьянство, разврат, наркотики и различные виды самоубийства. Такова внутренняя духовная конъюнктура Совдепии. А тут заодно «холодная война», постепенный поэтапный проигрыш в ней СССР и социальный заказ Запада на антисоветскую литературу. Много, очень много советских писателей, загодя почуяв смену хозяев, стали работать на «тамиздат», переправляя посредственные рукописи на Запад. Конечно, опять еврейская проблема, масса советских писателей-евреев на Западе, в США, в Израиле. Самые умные из них – бесстрастные свидетели чудовищного времени и чудовищной катастрофы.

А большинство плыло по течению в СССР, плывет по течению и на Западе. Исключением среди русскоязычных еврейских писателей являются «проклятые» писатели – люди, пишущие о том, о чем не принято писать ни в России, ни на Западе. Но их имена не на слуху, их не пропагандируют, мало издают, и они фактически не прорываются в постсоветскую Россию. В зубах навязла совсем другая обойма обкатанных на «Свободе» авторов.

Новая Россия не освободилась от большевизма, трансформировавшаяся номенклатура создала новые табу, новую, еще более жесткую цензуру, и поэтому оригинальные голоса в России почти что не слышны. В России нет независимой прессы. Пресса четко разделена по партиям, и для того, чтобы печататься, надо примыкать к одной из враждующих стай.

Есть среди еврейской интеллигенции и странное, очень странное направление Люди, его исповедующие, считают, что Россия духовно умерла, что они, еврейские интеллигенты, призваны заменить русскую культуру, заменить русских дворянских писателей и поэтов. Они подражают великим русским прозаикам, философам, религиозным мечтателям, идут в православные священники и иерархи, они всерьез считают себя продолжателями поэзии «серебряного века». От этого своеобразного движения веет эпигонством, дендизмом и не очень большим умом.

Серьезный еврейский литератор интересен тем, что он еврей, долго живший в России, усвоивший русскую культуру, полюбивший ее и тем не менее оставшийся евреем, пишущим по-еврейски. Таким человеком был Жаботинский, которого я с удовольствием читаю. Таким же писателем был Нахман Бялик. Но они – духовные дети старой России, а где такой еврейский писатель в советский период? Тот же Бродский по большому счету – пародия на современного Пушкина или же, если хотите, Ахмат Иосифович Аннов Вот некоторая ранняя «эсеровская» проза Шкловского очень живая, но он не продолжил, знал, что наверняка расстреляют. А зачем девяностолетний старик Катаев имитировал своего учителя Бунина в стиле «мовизма»?

В Германии, кое-как переварившей нацизм, появилась живая независимая литература. Тот же дезертир из вермахта Вольфганг Кеппен написал три живых романа о послевоенной Германии. Романы, совершенно никому в Германии не удобные. Многие немецкие писатели, хорошо начавшие одновременно с Кеппеном, потом были отравлены награбленным немцами золотом, обеспечившим «экономическое чудо», взошедшее на эсэсовских дрожжах золотых коронок убитых в Восточной Европе поколений Морально «жирная» Германия смердит так же, как и «голодная» Россия – все очень уж быстро закрыли глаза и сделали вид, что все срочно «исправились» и стали хорошими демократами и гуманистами.

А у нас и «Голый год» Пильняка, и «Россия, кровью умытая» Артема Веселого – все-таки насквозь красные опусы, но они были для своего времени относительно независимые. А дальше? Где глубокий оригинальный срез всего нашего, почти столетнего, опыта7 Быть может, блестящие словесные опусы Холина, Сапгира, Айги? Но это же все априорно камерно, хотя и талантливо. Или же романы Саши Соколова? По сравнению с маразменным размахом прежних русских писателей все это «не тянет». Это все хорошо, но это деревянные будки на развалинах Парфенона и Фив Разрушен, быть может, до конца разрушен русский оценочный аппарат окружающего мира.

Хрусталик лошади или мухи видит иначе, чем глаз человека. Был особый независимый русский взгляд на окружающее, то, что делало русскую литературу оригинальной и интересной для других европейских культур. Все пишут, оглядываясь, заранее думая: «А где я найду издателя, как к этому отнесутся в Париже или Нью-Йорке?», а раньше романисты-помещики сидели в своих имениях и писали все, что им придет в голову, и не боялись даже власти своих неограниченных монархов, посадят в Петропавловку или не посадят. Писал же Достоевский о Толстом, когда тот упрекал его в спешке, что ему хорошо в своем имении писать не спеша, а ему, Достоевскому, кушать надо, издатель за спиной дышит. Главное, что было ценно в нашей прежней великой дворянской прозе, -это ее величайший эгоцентризм.

Писатель не был только тупым писателем-профессионалом: он воевал, ездил на Кавказ, в Европу и кое-что пописывал и обладал удивительным, независимым, почти что античным тоном. Даже совсем последний Иван Бунин, на что был мелочный человек, вечный попрошайка у богатых людей, чтобы только было на что хорошо попить и повалять тупую толстую потаскуху Галину Кузнецову, и тот писал абсолютно независимо. А последний крупный русский романист Андрей Белый, человек, открытый всем ветрам, автор последних всеобъемлющих «кирпичей», за которыми черный обрыв, почти торричеллиева пустота, полная огоньков над могилами, он тоже абсолютно независим.

Я эту статью пишу в первую очередь для самого себя, так как довольно пристрастен и сам не знаю, прав ли я, но мне кажется, что где-то с конца тридцатых годов, когда стало ясно, что ни Кутепов, ни Миллер, ни Абрамов не вернутся во главе своих «белых банд», в России все окончилось. Последние русские эмигрантские прозаики заскучали,

перешли на мемуарные безделки, а внутри России, раздавленной террором, тоже все замолкло, и с тех пор все так и молчит Я, конечно, имею в виду один всеобъемлющий тип русской литературы, поднимавшей коренные вопросы человеческого бытия когда роман как мир и когда он вызов всему свету, или когда драма – так уж драма, из которой герои лезут на Гималаи подлой современной цивилизации и палят, как дядя Ваня и Соленый, по своим теням, или пьеса, роющая, как крот, под бытие, – «Жизнь человека» Леонида Андреева Для меня живой дух русской литературы отнюдь не в пределах современной России, и даже не в русскоязычной литературе всех трех волн

Мне кажется, что русская литература продолжается в Германии, имеющей одинаковый с нами негативный опыт, в традициях Луи Селина, во французских экзистенциалистах, а совсем не в окостенелых томах мертвого «Нового мира», который был и остался «Старым Советским Миром» – миром полуправды и полулжи Да, но в нем издавались при Твардовском хорошие мемуары1 Вот и Солженицын трясет своей бородой классика и томами собранных им очень интересных мемуаров. И это все, что осталось от России? Неужели и она до конца мертва? Как мертвы античный Рим и Константинополь7 В Берлине и Вене что-то ведь копошится, а здесь покрытые жидким стеклом отчуждения развалины, развалины, развалины.

А милые умные евреи, как тот индийский столетний попугай, умевший говорить на языке вымершего индейского племени, слова которого записывал миссионер-лингвист Очень странным стало литературное пространство России, дети и внуки каторжников, которых обучали в условиях неволи палачи, подражают их тюремному жаргону. Это я говорю о так называемой провинциальной современной литературе, которая продолжает вертеться в чертовом колесе эпигонства союзписательских образцов.

Когда же начинаешь всерьез писать сам, то из тебя лезет, как из заржавленного водопровода, масса нечистот и всевозможных червей, глистов, тараканов, скорпионов и прочей дохлятины и выстраиваются на бумаге помимо твоей воли очень гнусные, сложные и похабные вещи, очень далекие от того, что чувствуешь на самом деле. Часто сам удивляешься а почему я это все пишу? По-видимому, восемьдесят лет большевизма с его гадостями и жестокостями создали внутри нас огромный негативный потенциал, который буквально фонтанирует и рвется наружу. Небезопасное это занятие – после всего, что было и что подсознательно таит наша память, всерьез писать по-русски, никем и ничем не прикидываясь и ни на кого и ни на что не оглядываясь. А быть дешевой пародией на русского независимого литератора, как был покойный талантливый Булгаков, куплетист на все ходячие темы, совсем не хочется.

Невольно делаешься гнусным писателем, противным и себе, и читателям. И этой гнусности почему-то не стыдно Да, мы это пережили и нам не стыдно своей боли. И сам не знаешь, что ответить на собственный вопрос: «А возможна ли вообще недворянская литература в России? Не являются ли все остальные ее версии и ветви пародией на погибшее неприятное, злобное, но огромное явление?» Ведь сколько было и есть мещанских салонных копий с подлинных римских и античных нимф и фавнов, но все они так далеки от того, что делалось в Греции и Риме. Для того, чтобы пробиться, быть может, в зловещее, но свободное завтра, надо восстановить мосты с нашим прошлым, раскопать все могилы, эксгумировать абсолютно все насилия и обязательно найти чью-то окостеневшую руку, которая пожмет твою и передаст эстафету, свяжет нас в цепь и благословит идти за горизонт в свое багровое, сверкающее искусственным кристаллом неведомых восторгов будущее.

КАЛИТНИКОВСКОЕ КЛАДБИЩЕ

В зимний сезон 1962-1963 гг. я заканчивал графический факультет Московского Суриковского института и писал для себя большие жанровые картины из быта московских чудовищ. В Суриковском институте я учился в мастерской Евгения Адольфовича Кибрика – здорового мощного еврея, который в молодости профессионально занимался боксом, но ему больше приглянулась карьера художника. Отец Кибрика жил в маленьком южном городке Малороссии, скупал у селян хлеб, но потом прогорел, доверяя людям по старой памяти деньги без расписок на слово. Кибрик уехал из своего городка в Петроград, поступил в Академию художеств в мастерскую Филонова и стал его самым талантливым учеником. Потом он разочаровался в Филонове и сжег все свои прекрасные работы, уцелело только несколько рисунков. Бросив филоновщину, он начал подражать мирискусникам, Босху, Брейгелю и в свете своих подражаний сделал очень хорошие иллюстрации к «Кола Брюньону» Ромена Роллана, которые тому очень понравились. Так Кибрик попал в фавор, был представлен Горькому, бывал у него и потом вышел в академики. Был он подлинный демократ, здоровяк и человек очень хороший. Он потом ударился в ленинскую тему, делал литографии с Лениным и Сталиным. Две его литографии вошли в хрестоматию: Ленин провозглашает «Есть такая партия!» и Ленин несет бревно на первом субботнике в Кремле. Став официозом, Кибрик выбился из страшной нужды. В двадцатые годы он делал в аптеках надписи на бутылках с лекарствами. Его лучшего друга по мастерской Филонова Митю такая жизнь довела до чахотки и смерти, а Кибрика спасло железное здоровье. Но с тех пор Кибрик говорил только о деньгах и о том, что теперь советская власть финансирует искусство, а в двадцатые годы художники ходили голодные. Внешне он был похож на пожилого американского бизнесмена., как их тогда изображал в «Крокодиле» уцелевший от расстрела родной брат Михаила Кольцова Борис Ефимов. И Кибрик, и Ефимов – оба евреи, оба мэтры, но как они различны! Кибрик – душа-человек, а Борис Ефимов – ядовитый красный змей. Кибрик ни в чем не замарался, а Ефимов причастен ко многим нехорошим красным делам и тайнам. Почти столетний Ефимов по сей день здравствует. Крупный, мощный, с большим выпуклым лбом и горбатым носом в роговых очках, всегда обычно потный Кибрик, сняв пиджак и оставшись в рубашке с подтяжками, обучал нас так: садился за наш мольберт и исправлял конструкцию фигуры, абсолютно безжалостно относясь к карандашной красоте рисунка.

У Кибрика был приятель Борис Александрович Дегтярев. Он вел параллельную мастерскую книжной графики. Дегтярев был образчиком всяческой мерзостности и гнилостности. Дегтярев был среднего роста, с усиками, без подбородка, и был похож на пожилого жеманного сутенера. Дегтярев был из офицерской дворянской семьи, его отец-полковник дружил с моим генералом-прадедом и они по ночам на Никольской часто играли в карты. Прадед был выдающийся картежник и как артиллерист-математик любил создавать особые карточные схемы и системы. Полковник Дегтярев воевал у Деникина и Врангеля, потом перебрался с семьей в Москву, у него была жена и два сына, и он как-то уцелел и умер своей смертью, что было само по себе удивительно. Борис Дегтярев учился с моим отцом во ВХУТЕМАСе и в частной студии Кардовского, научился там неплохо рисовать и делать технически очень тонкие карандашные миниатюры в духе Сомова. Был он законченным педерастом, но в молодости из соображений карьеры сошелся с еврейкой – редактором Детгиза мадам Содомской. Я в своих жизненных зигзагах однажды попал в гости к ее довольно красивой полной дочери. У нее была комната в коммуналке. Под кроватью ее ложа лежали работы Кибрика и Дегтярева с их надписями, подаренные ее уже тогда покойной матери. От отца я знал, что Дегтярев долго жил с этой еврейской дамой, потом ее подсидел и пролез на ее место. Из Детгиза Дегтярев сделал выдающуюся кормушку, где подъедался целый ряд близких ему авторов, в том числе и Кибрик. Так что дружба Кибрика с Дегтяревым носила сугубо прагматический характер. Интересно, что Дегтярев сделал свою карьеру тоже через Горького. Он сделал иллюстрации к ранним рассказам пролетарского классика, где изобразил какого-то субъекта со свиньей. Горький увидел это изображение и заплакал – так был похож человек со свиньей на реальный прототип. Помог Дегтяреву и слепой красный юрод Островский, тоже заплакавший, когда он пальцами нащупал на обложке своей книги рельефный штык. Обложку делал Дегтярев. У Дегтярева учился знаменитый ныне певец гнусных советских коммуналок и принудительно изготовленных стенгазет Илья Кабаков, долгие годы кормившийся детскими книжками. Дегтярев вечно путался со своими шоферами, наглыми откормленными педерастами, и приводил в свою мастерскую позировать педиков-натурщиков – надушенных, завитых и с перламутровым педикюром. Детгиз испокон века помещался в доходном доме на Лубянской площади прямо напротив зловещего куба КГБ.

В этом же доме у Дегтярева была квартира. Родня у Дегтярева издавна работала в НКВД и, наверное, открытый древнеримский образ жизни Боба (кликуха Дегтярева) как-то обогревался этой мощной организацией. Брат Боба Василий Александрович был композитором, он был женат на своей красивой темноглазой двоюродной сестре и был наследником русского симфонизма. Я довольно близко знал его семейство и, в отличие от своего брата, это были очень консервативные и очень достойные люди, вполне нормальной сексуальной ориентации. От них я знаю любопытную деталь одной эвакуации их семьи от красных. Белый полковник с женой и двумя мальчиками хочет посадить семью в переполненный товарный поезд, красные уже в городе. Их не сажают, белые солдаты не хотят подвинуться. Полковник срывает с солдата винтовку и приставляет к груди солдата на подножке. Те с неохотой их пропускают. На примере семьи Дегтяревых видно, как бывшие люди приспосабливались жить при большевиках. Та же Любочка Орлова, дочь помещика, путалась с иностранцами, таскалась за валюту по кабакам. Взяли ее в кино снимать только потому, что у нее были импортные шмотки, заработанные своим телом. В общем, так называемая советская культура возникла из подлости, желания выжить, приспособляемости и из сломанных талантов. Кто половчее, кто поподлее, тот и выживал и занимал место под беспощадным красным солнцем. У Боба Дегтярева в мастерской царил пидерский стиль нежного воздушного рисунка, женских обнаженных моделей туда вообще не приглашали. Из мужских отбирали жирненьких среднего роста мужичков без ярко выраженной мускулатуры. Детгиз был заповедником графической педерастии. Все эти цари Салтаны, золотые рыбки, Дюймовочки отдавали конфетным пидерским привкусом. Среди советской художественной интеллигенции в этом особом придворном холуйском мирке были такие заповедники пидерства: в Детгизе, в Большом балете и его школе, на «Мосфильме», в некоторых театрах, а также в русской православной церкви, где КГБ поощрял иерархов сожительствовать с келейниками – легче вербовать в агенты, пристегивая цепь доносительства к гениталиям. Периодически по Москве проносились слухи о международных съездах передастов и о тех деятелях культуры, которые являются старейшинами в закрытых цехах общин гомиков. При горбачевской перестройке и при ельцинской демократии эти подпольные явления проросли и расцвели, как мухоморы, пышным цветом. Хотя для России это все-таки чисто импортная экзотика, и праздничные шествия под музыку педерастов и лесбиянок по нынешней полуголодной Москве вряд ли возможны. Дегтярев очень любил Обри Бердслея, Оскара Уайльда, нашего чахлого Костеньку Сомова с его пенисами в кружевных оборочках. Увлекался он и современными западными писателями типа Жана Жене. Близкий его родственник долго работал на Лубянке в тамошней закрытой библиотеке и носил оттуда запретные издания. Баловался Дегтярев и левыми западными писателями.

Я помню, как он разрешил делать диплом Кириллу Соколову по роману Эльзы Триоле чуть в левоватом французском духе. Сейчас Кирилл Соколов живет в Англии и делает там мрачные литографии. Но вот с художником Виталием Соповым, здоровенным громилой, бывшим сотрудником милиции, потом переменившим фамилию на Линицкого и ставшим ныне монахом, у Дегтярева вышел конфликт. Он долго не хотел его выпускать на диплом за религиозные линогравюры к «Братьям Карамазовым». А про Кибрика и говорить нечего. Он ужасно до смерти всего боялся и, как многие максималисты двадцатых годов (а он был таким), потом круто переменился и стал столпом соцреализма. Кибрик заставлял студентов, и особенно дипломников, рисовать советских красномордых рабочих, любимым его учеником стал Попков. Он иногда приходил по старой памяти в мастерскую со своей женой Кларой. Попков рисовал в московском суровом стиле жуткие синюшные хари рабочих. Был тогда в Москве такой грубый зловещий стиль: Обросов, Салахов, братья Никоновы, Попков. В это время писал свою «Братскую ГЭС» Евтушенко, и все ждали, что наступит эпоха суровой пролетарской правды и всеобщего равенства. Как же, дождались! Попков красиво по-русски и умер: напился пьяным и стал ломиться в такси, где сидел инкассатор. Инкассатор был тоже пьян и застрелил наповал Попкова. В это время всячески восхвалялся ВХУТЕМАС, левачество, жуткое рыло Маяковского с жеваной папиросой висело во многих квартирах. Под Маяковского явно косил бородавчатый, как жаба, Роберт Рождественский. Наш графический факультет размещался в старом здании на Мясницкой, где когда-то был школа живописи, а потом ВХУТЕМАС. Все здание занимали физики, а мы только один коридор. В соседней мастерской плаката, где когда-то была мастерская Фаворского, случайно размуровали стенной шкаф с папками гравюр и рисунков Фалька, Фаворского, Павлинова. Студенты их растащили. Мне тоже досталось несколько литографий Фалька, Рождественского и Куприна: пейзажи с кубами домов и круглыми, как женские бедра, кустами. Так сказать, русский сезаннизм. Я сам тогда из протеста против соцреалистической тугомотины увлекался Сезанном. Сезаннизм – это затягивающее эпигонство, вроде наркомании и курения. Мэтр, упрощая природу, придумал гениальную формулу для бездарей-эпигонов. Под Сезанна легко стилизовать любую тугомотину, и вся Центральная и Восточная Европа ему целый век подражала, заикаясь по-сезанньему. Кибрик заставил меня делать диплом из огромных линогравюр, изображавших северные порты: Мурманск, Архангельск, где я бывал. Эти северные порты, склады мокрой черной древесины поражали меня бесхозной мрачностью, угрюмыми отрешенно-окостенелыми мордами пьяных рабочих и матросни, наглым похабством тамошних девок. Мрачнейший, угрюмейший край. Мрачные и угрюмые гравюры я и нарезал, чтобы получить этот распроклятый диплом, который мне совершенно не пригодился в жизни, так как официальной карьеры я не захотел делать. В эту дипломную зиму у меня была отдушина – мне предложили отреставрировать Храм на птичке, то есть около птичьего рынка на Калитниковском кладбище. Храм никогда не закрывался, это было позднеклассическое сооружение с куполом школы Матвея Казакова и с пристройкой и колокольней середины девятнадцатого века. Внутри храм был закопченный и грязный. Командовал в храме старый церковный жулик Василий Васильевич. Духовенство там было своеобразное: настоятель – бывший обновленец, рыхлый рослый грузный симпатичный старик-пьяница, протодьякон отец Александр, сын обновленческого митрополита Александра Введенского, и молодой батюшка – еврей-выкрест со шрамом от бритвы на цветущем лице. Выкрест-священник суетился, бегал, шустро крестил младенцев и отпевал покойников. Настоятель пил кагор и служил надтреснуто, хрипло, не спеша.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю