355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Смирнов » Антология-2 публикаций в журнале "Зеркало" 1999-2012 (СИ) » Текст книги (страница 1)
Антология-2 публикаций в журнале "Зеркало" 1999-2012 (СИ)
  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 18:00

Текст книги "Антология-2 публикаций в журнале "Зеркало" 1999-2012 (СИ)"


Автор книги: Алексей Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

ПРЕДТЕЧА НОВОГО МОСКОВСКОГО МИСТИЦИЗМА

«Как прозаик, я достигаю плеча своего отца. Как поэт, я запоздалое дитя Блока, он ведет меня за руку».

Даниил Андреев

Мне пришлось быть знакомым с двумя последними русскими поэтами-символистами: Даниилом Леонидовичем Андреевым и его старшим другом Александром Викторовичем Коваленским.

Александр Викторович был старше Даниила Леонидовича, он был женат на родственнице его матери, жил с ним в одном доме и определенным образом влиял на Андреева. Коваленский был в родстве с Александром Блоком, который бывал в родовом имении Коваленских Дедово Звенигородского уезда. С Коваленским я несколько раз встречался после его возвращения из ссылки и у него дома в Лефортове, и в Перловке, куда он приезжал к моим родителям. Домашними учителями Коваленского были поэт Эллин (Кобылинский) и Б.Н.Бугаев – Андрей Белый, который однажды, зачитавшись, по неосторожности сжег библиотечный флигель в Дедове, о чем Коваленский сожалел и в преклонные годы. От Дедова после революции уцелел только один старинный дуб перед домом.

Близким знакомым Александра Блока был отец Даниила – писатель-символист Леонид Андреев, которому посвящена одна из лучших критических статей Блока. Так что под влиянием Блока и его родственника Коваленского, тоже поэта-мистика, прошло все становление Андреева-сына как поэта и мыслителя.

В эмиграции традиции символистов одного поколения с Коваленским продолжали Адамович, Георгий Иванов. Оказавшийся в эмиграции единоутробный брат Даниила Вадим Леонидович, тоже поэт и прозаик, развивал традиции символизма: встретившись перед смертью с Даниилом на Оке, Вадим был поражен сходством их поэзии.

С детьми от второго брака отца «старшие» Андреевы не были духовно близки. Можно сказать, на моих глазах погибли два последних русских символиста, погибли, не оставив ни учеников, ни последователей. Нить оборвалась. Я только свидетель, осознававший безвременную гибель последних «ирокезов» русской культуры.

С Даниилом Леонидовичем был хорошо знаком мой отец – художник Глеб Борисович Смирнов. Они познакомились в Крыму в Судаке в самом конце двадцатых годов на раскопках профессора Фомина. Профессор Фомин, руководивший раскопками Генуэзской крепости, был близок с профессором Строгановым и его женой Надеждой Александровной, бывшей душою большого кружка русской интеллигенции, куда входили и мой отец, и Даниил Андреев. Даниил Андреев учился в одной школе (после частной гимназии) с дочерью профессора Киселева Зоей Васильевной, хорошо знавшей Коваленского и всю семью покойной матери Даниила Леонидовича -старинную семью московского врача Доброва, вырастившую Даниила. И Вадим, и Даниил были сиротами, мать Андреева умерла от послеродовой горячки, родив Даниила, а отец-писатель умер от болезни сердца в Финляндии вскоре после революции. Зоя Васильевна Киселева была ближайшим другом Андреева и единственным подлинным другом Коваленского. Обоих она проводила в последний путь, ухаживая за ними в период болезни. Глубоко религиозная женщина, Киселева была непостриженной монахиней в миру. Мой отец последние двадцать лет своей жизни, увлекшись проблемами становления художественного образования в Москве, несколько отошел от друзей своей молодости с их мистическими настроениями, и чаще с Киселевой и с Коваленским уже после смерти Даниила Леонидовича встречался я.

Однажды на площади Пушкина в солнечный день я встретил двойника Даниила Леонидовича, как оказалось, его брата Вадима Леонидовича. Пораженный сходством, я подошел к нему, представился и разговорился. Жена Вадима Леонидовича была родственницей реэмигранта В.Б.Сосинского, который у меня бывал в мастерской. Я познакомил Вадима Леонидовича с моим отцом. Они несколько раз встречались и даже однажды устроили совместный вечер у небезызвестной окололитературной дамы Е.Ф.Никитиной. Отец показывал там свои пейзажи, а Вадим Леонидович читал стихи. В тридцатые годы отец, Андреев, художник Мусатов-Ивашов (потомок декабриста) были очень близки и часто встречались в самых разных домах их круга. Даниил Леонидович три года (34, 35, 36) часто жил летом в Перловке во флигеле на нашей даче.

Сохранились и старые фотографии той поры. Я, родившийся в 1937-м, мальчишкой часто видел Андреева в нашей квартире на Никольской и всегда чувствовал, что это особенный человек, постоянно общавшийся с потусторонним миром, – его мирская оболочка была хрупким сосудом мистического сосредоточения. Таким же человеком -сосудом Грааля – был и Коваленский. Но Коваленский, в отличие от восторженного, увлекающего Даниила Леонидовича, был врожденный большой барин, чуть ироничный, чуть лукавый, он обо всем вспоминал с полуулыбкой. Его революция застала эстетом-денди, блестящим богатым молодым помещиком, одним из первых дореволюционных московских автомобилиаов и человеком, посвященным с детства в высшие мистические тайны. В другую эпоху он был бы очень заметной фигурой. К большевикам он приспосабливаться не пожелал, оставаясь в тени ради самосохранения. Он вспоминал одного француза, который на вопрос: «Что вы делали в годы террора?» отвечал: «Я оставался жив». Зная несколько европейских языков, бывая с детства за границей, Коваленский зарабатывал в тридцатые переводами Ибсена, Выспянского и других предтеч символизма. Его переводы переиздавались, даже когда он был в лагере. Жизнь и Коваленского, и Андреева сломало «дело Андреева», созданное бериевской Лубянкой из воздуха. Андреев написал правдивый роман из жизни независимой русской интеллигенции при большевиках «Странники ночи». Само название определяет тональность романа. Андреев считал, что его проза значительнее поэзии, о чем он неоднократно говорил моему отцу: «Глеб, как прозаик, я достигаю плеча своего отца. Как поэт, я запоздалое дитя Блока, он ведет меня за руку». Андреев-поэт стал в зрелые годы прозаиком, как Бунин и Белый, и как стал бы прозаиком Блок, поживи он подольше. Поэт, сделавшийся прозаиком, обычно имеет иное отношение к ритмике изложения. Гибель «Странников ночи» в недрах Лубянки – крупнейшая утрата русской литературы двадцатого века.

На квартире Андреева были читки романа, куда иногда попадали случайные люди, донесшие НКВД о подозрительных ночных сборищах. Коваленский был против этих читок, считая их путем к гибели, что и случилось. Арестовали всех, кто бывал на читках, и объявили их участниками мифического заговора. Был арестован и Коваленский. Весь его архив был конфискован и сожжен, погибло все его творчество. Изъят был и андреевский архив и огромная, составленная тремя поколениями библиотека. В рояле добровской гостиной были спрятаны документы и письма, среди них более ста неизданных писем Горького к Леониду Андрееву. Они тоже погибли. В ссылке умерла жена Коваленского. Сам Андреев и Коваленский пережили в тюрьме тяжелые инфаркты и прожили после выхода на свободу очень недолго. Коваленский прожил дольше. Он мне передал единственный сохранившийся довоенный цикл своих стихов «Отроги гор». Коваленский написал очень интересную книгу о своих мытарствах в лагерях с вкраплениями воспоминаний о своей молодости. Где сейчас рукопись, я не знаю. Квартиры у Коваленского после возвращения не было, и он жил, как он сам говорил, «нахлебником», в семье своих еще гимназических друзей в Лефортово, где я у него и бывал.

Попытка создать новую семью кончилась для него трагически, и он умер. В прошлом году в возрасте почти 90 лет умерла и подруга их юности Зоя Васильевна Киселева, и с нею вместе ушло в небытие целое созвездие самобытных русских людей.

Д.Л.Андреев и Г.Б.Смирнов летом 1935 г. на даче Смирновых (публикуется впервые)

Чем особенно ценны и дороги Коваленский и Андреев? Тем, что они развивались в России в среде внутренней эмиграции вне советской культуры, не вступая с нею в контакт. В этом их уникальность. Они писали свои стихи и прозу без всякой надежды на публикации. Это была последняя на территории России свободная русская литература. Не были они и раскаявшимися блудными детьми советской литературы. Когда Корней Чуковский, хорошо знавший семью Андреевых, хотел напечатать стихи Даниила Леонидовича, то говорил: «Два ваших подлинных стихотворения, а два – подленьких», то есть угождающих советскому режиму, на что Андреев ему ответил: «А подленьких у меня нет». Коваленский и Андреев были последними после Бунина дворянскими русскими писателями, оставшимися в России. Прадед Андреева был орловский предводитель дворянства, сошедшийся с таборной цыганской певицей. Отсюда любовь Андреева к Индии и внешность индийского принца, по воспоминаниям Киселевой, помнящей его в юности. Вторично, уже взрослым молодым человеком, я познакомился с Андреевым, когда он со своей женой Аллой Александровной жил у отца в Перловке после возвращения из Владимирской тюрьмы. Помню, как он ходил босиком, убирал листья в нашем осеннем саду. Тогда он писал «Розу мира». Андреев был уже не тот, что раньше. Сухое, выточенное лицо аскета, седеющие волосы, трагический взгляд. Читал стихи он глухим, слегка надтреснутым голосом, но он был полон жизни, энергии. Речь Андреева была одним сплошным монологом пророка. Смерть его была для всех неожиданна. Брат Даниила Андреева Вадим Леонидович, с которым я общался отдельно от родителей, был для меня частью белой русской эмиграции, которая меня тогда очень интересовала, и мы мало с ним говорили о поэзии, больше о судьбе белого движения, в котором он участвовал юношей. В поэзии я уже тогда был несколько иной веры. Переболев символизмом, я увлекался обэриутами и французскими сюрреалистами Аполлинером, Бретоном, Элюаром, а о них Вадим Леонидович говорил с неохотой, хотя и жил в годы их творчества во Франции и даже был знаком с Полем Элюаром, женатым на русской. Он, так же, как и его брат, был весь в прошлом великой русской литературы, но тогда еще живой советской жизнью очень интересовался, воспринимая ее несколько апокалиптически. Мы с ним много ходили по переулкам Таганки, где у меня тогда была мастерская, и любовались с холмов над Яузой закатным Кремлем. Говорили с ним и о его брате Данииле и его трагической судьбе. С нами бывал его свояк В.Б.Сосинский – едкий, умный старик, так же, как и Вадим Леонидович, долго живший в Америке, в молодости – участник многих политических заварушек белой эмиграции.

Даниил Андреевич рассказывал, что в его аресте сыграл роль провокатор, под видом столяра книжных полок проникший в квартиру. Он говорил моему отцу: «Глеб, это такой милый и дешевый человек, возьмите его работать к себе», но отец из-за подозрительности уклонился. В нашем архиве уцелели некоторые письма Андреева, собственноручный альбом его стихов, единственный список поэмы «Монсельват», отдельные старые фотографии. После возвращения из тюрьмы Андреев переписывал эти стихи, у него самого они не сохранились. Моя мать, добрая женщина, особенно любила Даню и о нем всегда заботилась, воспринимая его как немного странного человека не от мира сего. Да он и был от мира иного. Его книга «Роза мира», о которой я только слыхал и которую прочитал относительно недавно, поразила меня некоторыми прозрениями – в ней есть черты будущей всемирной религии. Андреев – человек будущего. Он – один из тоненьких мостиков из прекрасной погибшей России в ее прекрасное будущее. Это был человек вне быта, вне буден жизни, он весь – праздник духа. А реальная его жизнь была бесконечно тяжела, и под этой тяжестью он безвременно и погиб. Только близкие ему люди знали, как всю жизнь он нуждался, как большую часть своего времени тратил на бессмысленные шрифтовые работы. Для творчества у него оставалось очень мало времени. Коваленский был сформировавшийся до революции поэт, продолжавший писать в советское время. Он более ояочен и закончен, чем Андреев, который сформировался как личность уже в советский период. Поэтому творчество Андреева ближе людям, живущим в современной России, преодолевающим сопротивление бездуховного общества. Мой отец написал большой портрет Андреева в 1935 году во время их интенсивной дружбы и постоянного общения. Этот портрет висел у Андреева и был конфискован со всем его имуществом при аресте. Вторично отец рисовал карандашом Андреева в профиль, когда он жил у нас в Перловке после возвращения из тюрьмы. Этот рисунок сейчас в Орле в музее орловских писателей. Перечитывая «Розу мира», я много думал об Андрееве, он – часть моего детства и юности, часть молодости моих родителей.

Письма Даниила Андреева к Л.Ф. и Г.Б.Смирновым

Алексей Смирнов. Портрет Д.Андреева

Дорогая Любовь Федоровна, и радостно и горько было получить Ваше письмо, такое доброе и такое измученное. Я не подозревал, что Вам и Глебу Борисовичу пришлось перестрадать столько – таких страданий и тревоги хватило бы на целую жизнь. Вы пишете о пережитом сдержанно, но между строк можно прочесть, сколько Вы оба перенесли за этот сравнительно короткий срок. Страшно подумать! Слава Богу, что хоть самое тяжелое позади. Вместе с Вами я верю и надеюсь на лучшее. Прежде всего – на восстановление здоровья всей вашей семьи. За полосой страданий всегда наступает свет и полнота жизни, и теперь скоро для Вас всех должны начаться хорошие времена. Жаль, что Вы не сообщили адреса Г. Б. в Тиберде: очень хочется ему написать. Буду ждать Марью Михайловну: может быть она его знает? Хотя, вероятно, тогда писать в Тиберду будет уже поздно. Сам я думаю вернуться в Москву в середине сентября. Вторая половина моего отдыха получается гораздо лучше первой. Я устроился здесь несколько иначе, чем в начале, и с внешней стороны все складывается отлично. Прекрасно питаюсь, много сплю; гулять стараюсь недалеко, чтобы накопить побольше сил, хотя горы властно тянут к себе; пока что я побывал только на двух вершинах. Зато часто ухожу в пустыню, начинающуюся за холмами в нескольких шагах от моего дома. Это настоящая пустыня – с бесплодными холмами, никогда и никем не посещаемыми побережьями, скудной полынью и вереском, а главное – с удивительной, совершенно непередаваемой тишиной. Она окаймлена горами и в линии этих гор – что-то невыразимо спокойное, мудрое и умиротворяющее. Должен признаться, и это разочарует Г. Б. – что в настоящее время для меня гораздо целебнее и плодотворнее эта пустыня, чем знаменитая генуэзская крепость, несмотря на ее живописную красоту и возбуждаемые ею исторические ассоциации.

Спасибо Вам за то доброе отношение, которое я вижу с Вашей стороны и которое я совершенно ничем не заслужил. От всей души желаю Вам, чтобы скорее наладилась здоровая и радостная жизнь. Поцелуйте от меня Вашего мальчика и передайте самый сердечный и теплый привет Глебу. Крепко целую Вашу руку.

20.08.37 г.

Даниил Андреев.

***

Дорогая Любовь Федоровна, перед отъездом в Судак хочется передать Вам хотя бы несколько дружеских слов. Очень мне грустно, что приходится уезжать, так и не повидав Вас От Вас и от Глеба Борисовича я чувствую идущее ко мне такое теплое, сердечное отношение, что с моей стороны давно уже поднялось ответное, но я не умею его выразить.

В Москве я задержался против предполагаемого на несколько недель, и это время было наполнено всякими заботами, суетой, да и некоторыми тяжелыми впечатлениями. В Судаке, впрочем, надеюсь отдохнуть от всего, и ждет меня там, как будто, только хорошее.

Вернусь около 1.09 и тогда застану Вас уже матерью. От всего сердца, от всей души желаю Вам благополучного миновения всех страданий. Да хранит Бог Вас и Ваше дитя.

***

Дорогой Глеб Борисович, наши попытки повидать друг друга начинают напоминать сказку про Журавля и Цаплю. Дело в том, что мне неожиданно предложили небольшую, но очень срочную работу, которую надо сдать к 25.1, и я ее взял, т.к. финансовое положение не позволяет сейчас пренебрегать такими вещами. Как мне ни совестно (и просто неприятно), приходится просить Вас перенести нашу встречу на любое число после 25-го. Будьте так добры, позвоните мне, пожалуйста, часов в 5 в любой день (я в это время всегда дома, т.к. обедаю), и назначьте какое угодно число. Очень я соскучился – моя жизнь в последние месяцы не дает возможности никого видеть, а я не создан для такого отшельничества! Привет сердечнейший Любови Федоровне, а Алешу поцелуйте в головку.

Д. А„ 15.1.1941 г.

Москва, Центр

быв. Никольская ул. (ул. 25-го Октября)

д. 17 кв. 37.

СМИРНОВУ

Глебу Борисовичу.

Александр Коваленский

СТИХИ ИЗ ЦИКЛА «ОТРОГИ ГОР»

Уже не в первый раз, в минуты роковые

Они приходят в мир для тайного труда,

Когда бьет грозный час возмездья и суда,

И морок гонит нас и страх сгибает выи…

В подпольи наших дум, где дремлют чуть живые

Останки чистоты, доверия, стыда,

Являются они – откуда и куда?

Пройдя сквозь все посты и рвы сторожевые.

И каждый, кто хоть раз воочью повстречал

Кого-нибудь из них – в сермяжном зипуне ли

Январским вечером, на знойной ли панели,

Страдой июльскою – на благостный причал

Торопит челн души, все муки, боли, раны,

Забыв под ласкою целительной охраны.

***

Бывают злые дни, когда тянуть невмочь

Сквозь чащу мелких бед трудов постылых бремя

И хочется кричать: прийди же нам помочь

Ты, знающий! Смотри: воронкой вьется время,

Высасывает мозг и дух уводит в ночь.

И снова сходит ночь. За окнами пурга

Бьет в стекла мутные, чуть-чуть колебля шторы.

А тут, где был диван, уже поют рога,

Скликая стадо коз, дремотно дышат горы…

Звенят источники, ковром цветут луга.

Цветущие луга! Живой воды родник!

Опять я вижу вас, увалы, горы, логи,

Опять слежу всю ночь, как всходит мой двойник

Тропой кремнистою на горные отроги,

Мой вождь полуночный, мой верный проводник!

Спеши, мой проводник! Тропа тесна, узка.

Неправый помысел, нестройное движенье…

Туманы волоча, кипит внизу река,

В лиловом сумраке двоится отраженье, —

Скорей! Дай руку мне! Пойдем, моя тоска!

Усни, моя тоска! Крыльцо, ступени, дверь,

И комната. И стол из досок горной ели.

Он входит. Он вошел. Что видит он теперь?

Чей голос слышит он? Опять крыло метели

Вьет в стекла мутные, скуля, как пленный зверь.

Скуля, как пленный зверь, о чем же в час мечты

Душа, ты плачешь вновь под этим мирным кровом?

О том ли, что на миг ты поняла черты

Избранья? О себе-ль? О долге ли суровом?

О тишине трудов, каких не знала ты?

Теперь их знаешь ты. Ни боли, ни тоски,

Лишь гарь пожарища. Вы, щедрыми дарами

Мой путь устлавшие, вы, сердца, маяки,

Опять я вижу вас за синими горами,

И все мои труды ничтожны и легки.

1941 г.

ВОЗМОЖНА ЛИ НЕДВОРЯНСКАЯ ЛИТЕРАТУРА В РОССИИ?

Этот не риторический, а очень и очень насущный, так как совершенно неясно, существует ли вообще русская литература в ее традиционном понимании или же на ее месте возникло нечто иное. В некоторых животноводческих хозяйствах в целях получения полноценного семени от быков создают особые чучела коров, на которые алчущие соития быки залезают, и тут их специально и выдаивают. Эффект обманки. В некоторых секс-шопах продают для онанистов резиновых надувных женщин с полноценными влагалищами. Мне кажется, что с 1917 года в России существует такая же искусственная корова русской литературы Ее опоганенное чучело, которое не родит ни теплых телят, ни живых словесных опусов, а один резиновый эрзац – эрзац-литературу А то, что было до этого почти столетнего периода мрака, покрыто густой пеленой лжи и дезинформации.

Для многих, не только для меня, русская литература окончилась в 20-е годы XX века, а с тех пор… С тех пор мы живем в очень подлую и дремучую эпоху. Погибший СССР был отнюдь не Россией, а варварским антирусским формированием на ее месте. И все, что здесь происходило, было очень двусмысленным. Лучший русский искусствовед, по определению Александра Бенуа, и теоретик профилирования всего комплекса русской культуры барон Николай Николаевич Врангель, родной брат «черного барона» Петра Николаевича, утверждал, что в России не было иной культуры, кроме дворянской. Его программная книга «Венок мертвым» прекрасно проиллюстрировала эту мысль Действительно, со времен Петра Первого так и было. Если не считать старообрядческой культуры, породившей в своем конце Клюева, Есенина, Петрова-Водкина и Филонова.

Все наши Пушкины, Лермонтовы, Тютчевы, Феты, Толстые, Достоевские – все связаны с усадьбой Правда, только у отца одного из них озлобленные крестьяне вырвали половые органы, которыми он обрабатывал своих дворовых девушек, что и породило гениальные строки последнего романа его сына.

Некоторые исследователи вакцин вначале пробуют их на себе, делясь своими наблюдениями. Я тоже хочу поделиться некоторым опытом, так как тоже в некоторой степени причастен к русской литературе. Я сам по своему происхождению принадлежу к нашему проклятому дворянскому сословию, и мои отец и мать оба родились в сожженных большевиками усадьбах, и их колыбели окружали усатые бородатые высоченные люди в эполетах, папахах, лентах, звездах и крестах – гремели золотом, саблями, шашками у их детских ушек. Так уж это произошло, и я невольно в силу своей генетики очень и очень долго интересовался всем, что писали, а писали они все очень много, люди моего сословия. Я дворянскую литературу, поэзию, философию и пластику (архитектуру, живопись, мебель, шитье, фарфор) довольно-таки хорошо знаю. К тому же я человек глубоко русский, на Запад на чужие хлеба сам не поехал, хотя и были подходящие случаи, и объездил все губернские города России, подолгу всюду жил и страну эту хорошо знаю И мне моя дворянская генетика ничего хорошего не принесла.

Большинство моих предков были пьяницами, картежниками, обскурантами, самодурами, развратниками, дуэлянтами, а те, которые служили, были деспотами, беспощадными и крайне жестокими вояками, службистами, придворными блюдолизами, и все они страдали страшным эгоизмом, себялюбием и были крайне тяжелы в быту. Перед революцией, правда, многие из них кинулись в народничество и просветительство, отнюдь не меняя тяжести своих характеров Да, все они и им подобные создали великую империю, но они же ее и погубили Единственное, что я в них ценил и ценю, -это абсолютную независимость Они не хотели ни от кого всерьез зависеть: ни от Бога, ни от своих Царей, которых они периодически давили офицерскими шарфами и грохали тяжелыми золотыми табакерками по голове.

Эта вот патрицианско-татарская независимость (хочу милую – хочу голову рублю) и создала так называемую великую, подрывную по своей сущности, античеловеческую русскую литературу То, что эта литература античеловечна, подтвердила наша чудовищная революция и долгое, слишком долгое царство большевиков. Подрывничество было больше в прозе, меньше в поэзии, а уж о дворянской философии и говорить нечего – это все такие зловредные фантазии, от которых мог треснуть шарик: тут и князь Кропоткин, и граф Лев Толстой, и Бакунин, и Герцен, и Хомяков, и политический теоретик Тютчев. Славянофильство – это ведь тоже гнусная разновидность русского анархизма: «Мы со своими крепостными лапотниками создадим новую Европу, с православным императором в Константинополе и православным папой в Риме». Какой идиотизм! Как же, создали1 На вилах своих дворовых в семнадцатом. Без славянофилов не появились бы Чернышевские, Добролюбовы и Нечаевы – вдохновители волжской колыбели Володечки Ульянова, так и родившегося лысым и злобным на волжских откосах.

Меня всегда интересовала альтернатива программной дворянской культуре Можно ли по-иному? Была ли возможна независимая недворянская русская культура? Я изучал черноземных недворянских писателей – и Помяловского, и братьев Успенских, и Левитова, и Подьячева, и других менее известных – все они очень хорошие писатели, но все они вышли из «Бежина луга» Тургенева, то есть они вторичны. Это ставшая писать дворня и дьячки. Да и сам дух их высокоталантливых творений в чем-то ущербен. Тот же сугубо дворянский черноземец Терпигорев-Атава, описывающий те же темы, талантливей и зорче их. Эти попытки создания альтернативной культуры, подрывающей дворянскую монополию на печатное слово, всегда имели в себе большую, очень большую червоточину – мы не хуже их.

Проклятие клейма хозяев и рабов – «страна рабов, страна господ» – лежит на всем, что делалось вне усадьбы. Если при этом вспомнить опыт Лескова, то это голый искусственный стилизм. Это высококачественный лубок под народ. Лесков – это реализованный Шкловский своего времени Он дал блестящий пример, как можно подделать литературу.

В русской послепетровской дворянской культуре было два течения – галлическое и германистское Галлический поэт и прозаик – Пушкин, немцеобразные – Жуковский, Карамзин, Тютчев Весь пушкинский круг писал и думал по-французски Можно говорить о русско-немецко-французском филиале Европы. Причем в этом филиале часто писали лучше, чем в литературной метрополии, и влияли на лучших авторов метрополии.

Возьмите связи братьев Гонкуров, Флобера, Тургенева, Гюго или явление Стендаль-Толстой и далее Толстой и весь современный ему европейский роман, который бы не возник без «Войны и мира». Достоевский тоже весь вышел из современного ему французского леворадикализма. Все три темы Достоевского – убийство, деньги, революция – чисто французские темы, к русскому материку Достоевский даже не подходил близко Достоевский – это Эжен Сю Петербурга Но Эжен Сю, осложненный психопатологией эпилептика, заглянувшего из порочности во фрейдистское послезавтра. Очень умилительна сцена, когда Достоевский доказывал Тургеневу, что он сам растлевал малолеток, и Тургенев в ужасе убежал, не подавая руки крестовско-карамазовскому автору, бессменному хроникеру «Петербургских тайн» торгового дома Свидригайловых-Лебядкиных

А взаимосвязь Мопассана, Толстого, Чехова. Например, Толстой, узнав от своего тестя, кремлевского врача, о том, что монах Чудова монастыря, бывший акушер, удачно принял роды, сказал, что Мопассан это описал бы лучше, чем он.

Больше всего русская литература по своему типу похожа на литературу испанских

колоний Южной и Центральной Америки – мы пишем не хуже, чем в Париже и Мадриде. Да и социальная модель была одинакова фазенды, рабы, порка у столба. Только в России рабы были совсем белыми, не негры и индейцы, а такие же православные, как их хозяевы. Пока русская литература, а точнее все виды искусства, не перечеркнут петербургского опыта, до тех пор ни о какой литературной самостоятельности русской литературы говорить нельзя, мы будем по-прежнему путаться в кисейных панталонах Пушкина и в кружевных сорочках госпожей Панаевой и Огаревой. Нынешний Ленинград-Петербург уже почти сто лет пуст, стоит напомаженный, лишенный содержания пустой ампирный шкаф, заселенный колхозной деревней и всеми ветвями разноязычных инородцев. Но ведь были, были попытки создать собственную внеевропейскую культуру.

Это одинокий, как перст, граф Алексей Константинович Толстой с его литературным русизмом, это и ранние опыты отчасти Блока, Клюева и некоторых имажинистов. О Гоголе же надо вообще умолчать. Этот русскоязычный мистик был абсолютно одинок, ни на кого не повлиял, ни с кем не пересекся. Он создал говорящий паноптикум России, паноптикум, озаренный безмятежным светом безумия Такие странные писатели, вне традиции и национальных корней, есть во всех литературах. В поэзии девятнадцатого века был и Аполлон Григорьев, и Кольцов – надорванные струны степей. Путь к познанию собственного словесного мелоса оборвался на супервеликом Хлебникове.

Все эти попытки так или иначе связаны с пересмотром всей Петербургской культуры, всего опыта официального синодального православия. Они искали выхода в степь, к скифству, к язычеству, к свободе, к иным формам цивилизации, искали и не нашли. Вспомните тоску Феди Протасова из «Живого трупа» о степи, о древности. Его монолог – самые живые толстовские слова, обращенные в будущее. Все оборвалось с наступлением большевизма с его нетерпимостью и жестокостью Чехов предвидел, кто такие будут социал-демократы, приди они, не дай Бог, к власти. В письме к Суворину, никогда не переиздававшемся в СССР, он пророчествовал, что при режиме социал-демократов на литературном Олимпе будут властвовать такие земноводные, что нынешние (чеховские) времена покажутся золотым веком. Чехов все предвидел правильно.

Начиная с семнадцатого года русской литературы вообще не стало. Мы все погрузились в сумерки рабских русскоязычных словоизвержений. Это раболепство очень точно подметил Синявский, видя общность в одах XVIII века с красным литературным холуйством. С тех пор литература переплелась с Лубянкой и стала ее филиалом. Попытки создания независимых произведений подавлялись, а авторы и рукописи уничтожались. Замолк Платонов, выкрали и расстреляли обэриутов, посадили Заболоцкого, а сколько погибло начинающих талантов и их рукописи сожгли. Возник соцреализм Повивальной бабкой соцреализма был Максим Горький – великий большевистский и эсеровский провокатор, сотрудничавший с германскими шпионами еще до первой мировой войны.

Максим Горький – очень опасная, литературно ничтожная фигура Третьеразрядный ницшеанец, автор маразматических рассказиков («Челкашей» и «По Руси») потом всю жизнь писал гнусности в виде огромных пасквилей типа «Матери», «Клима Самгина» и многочисленных идиотских пьес якобы о русских купцах, на которых они даже отдаленно не были похожи Бум вокруг его имени был создан цветными, социал-демократами и левыми радикалами в целях разорения старой Европы. Под крылом Горького вызрело целое племя литературных маклаков, ставших корифеями соцреализма. История соцреализма – это история позора русскоязычной литературы. В недрах соцреализма не возникло ни одного подлинно художественного произведения.

От всех потуг Айтматова, Можаева, Белова, Абрамова, Распутина, Астафьева мутит. Это все тяжелый бред, оформленный в многотомные эпопеи. Я говорю о «младших», самых последних соцреалистах. А что говорить об их старших собратьях. Всех этих Фадеевых, Эренбургах, Симоновых и прочих звероподобных сочинителях, руки которых часто обагрены кровью своих собратьев. Наследники соцреализма, его внуки, сейчас группируются вокруг журналов «Наш современник», «Кубань», газеты «День» -«Завтра» – это прозаики Крупин, Проханов, поэтесса Глушкова и целый ряд им подобных, умело сочетающих «святость» типа бреда митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского Иоанна, обязательный пещерный антисемитизм и тоску по сильной руке типа Сталина или «Пиночета» – командующего 14-й Приднестровской армией генерала Лебедя. Пока большевики финансировали соцреализм, он существовал, окончилась суета около литературной кормушки – кончился и соцреализм. Совершенно напрасны стоны и плачи вокруг судьбы литературных маклаков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю