355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Сейл » Живодер » Текст книги (страница 10)
Живодер
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:53

Текст книги "Живодер"


Автор книги: Алексей Сейл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

После ухода жены я продал квартиру и на оставшиеся сбережения купил домик в Литлтон-Стрэчи. Я хотел наказать себя, подвергнуть себя ссылке, лишить возможности встретиться со старым другом на Стрэнде. Я оставил себе лучшую мебель из хэмпстедской квартиры, которая к тому времени являла собой образец скромного городского уюта: деревянные диван и кресла, обитые мокетом, платановый шкаф, столовый гарнитур от Эрколя, светильники от Арте Люче, обюссоновские ковры. Все это было столь же неуместно в маленьком сельском домике, выстроенном в свое время для господского шофера, как и я сам. К тому же я сохранил свою одежду, которая в моем новом буколическом доме выглядела не менее дико.

Однако, приобретя охотничье ружье и получив в подарок от Ларкина уродливую поливиниловую шляпу, которая мне никогда не нравилась, я, похоже, утратил способность писать стихи.

* * *

Впрочем, несмотря на исчезнувшее вдохновение и переезд в Литлтон-Стрэчи, я продолжал придерживаться рабочего распорядка поэта.

Каждый день в течение тридцати лет я просиживал по три часа утром и три часа днем за своим рабочим столом в маленькой спальне, окна которой выходили в поля, и писал… в сущности, ничего серьезного: иногда пару случайных строчек, иногда четверостишие. Несколько раз мне удавалось написать стихотворение целиком, и тогда казалось, что дар вернулся ко мне, но уже вечером того же дня я понимал, что это полная ерунда. Однажды после четырех дней лихорадочной работы мне действительно удалось написать что-то стоящее. К несчастью, выяснилось, что это уже было написано за сто лет до меня викторианским сентименталистом Ковентри Пэтмором.

Сейчас, однако, все обстояло иначе. Уже два месяца я страшился признаться себе в этом, страшился даже думать, но ко мне начало возвращаться что-то истинное. После тридцатилетней немоты слабый, робкий голосок неуверенно заговорил рифмованными строчками. Я с трудом мог его расслышать, но каждый день садился за стол в спальне, которая величественно называлась моим кабинетом и окна которой выходили на сараи, где томились разные животные в зависимости от того, что Сэм на этот раз считал для себя прибыльным, и начинал внимательно к нему прислушиваться.

А он хотел рассказывать мне о том, что все время находилось у меня перед глазами, – о виде, открывавшемся из окна кабинета. Когда я только приехал, то, сидя за этим же самым столом и из этого же самого окна, я мог видеть целую мозаику мелких полей, часть из которых была обсажена кустарником, большой пруд, а далеко слева прелестную рощицу древних широколиственных деревьев. Теперь там не было ничего, кроме огромного пространства, засаженного ярко-желтым рапсом. (И кто только выдумал такое название?) Этот кричащий цвет, напоминавший защитные жилеты членов Королевского автомобильного клуба, всегда казался мне чуждым английской провинции. За долгие годы изгороди разрушились, пруд засыпали, и я никогда не забуду того страшного дня, когда начали вырубать рощу. Так однородность сменила разнообразие, и повсюду восторжествовала монотонность. С тем же я сталкивался и когда выходил на прогулку: еще несколько лет назад здесь можно было наслаждаться видом и пением самых разнообразных птиц, но с исчезновением кустарников и деревьев, сколько бы ты ни ходил, никого, кроме лесных голубей, увидеть не удавалось. К тому же раньше вокруг было гораздо больше тропинок – каждый раз можно было свернуть по новой и даже не догадываться о том, куда она тебя выведет. Теперь все тропинки заасфальтировали, и все они вели к более или менее одинаковым жилищам. И я вдруг начал понимать, что мое путешествие из юности к старости было точно таким же – от изобилия возможностей к полному их отсутствию, от бессчетного количества путей и обещания бесконечности непознаваемого к единственной прямой тропинке, которая неумолимо вела к последней оставшейся загадке – к могиле.

Складывавшаяся в моей голове поэма должна была представлять из себя эпос или, вернее, длинное размышление в духе "Прелюдии" или "Путешествия" Вордсворта. Сначала я забавлялся тем, что пытался выразить это в прозаической форме, однако после нескольких недель борьбы с образом рядового человека и его жизни я понял, что это невыразимо банально. Последующие недели я посвятил перечитыванию великих эпосов, включая "Беовульфа" в переводе Симуса Хини. Должен признаться, что критические отзывы о нем вызвали у меня дикую зависть: "Для переложения англосаксонского эпоса Хини избрал легкую ритмизированную прозу, органически присущую ирландцам. Он воспроизводит аллитерирующую ткань англосаксонского стиха… блистательно, гениально" и т. д. и т. п. И ведь эта несчастная поэма когда-то была бестселлером! И похоже, многие считали, что он сочинил ее сам. Мне даже пришло в голову, не перевести ли "Песнь о Роланде" рубленым стихом участника Второй мировой и не выдать ли ее за современный взгляд на войну, вместо того чтобы браться за самостоятельное произведение. Однако я смирил себя чтением "Илиады", "Одиссеи" и конечно же "Потерянного рая". Последний, похоже, дал мне тему для моей поэмы, за которой должна была последовать и определенная поэтическая форма. Однако, поскольку целью поэзии является вызов эмоций и создание определенного душевного состояния, а также полет фантазии в еще неведомые миры, стихотворная форма и угрожающие ритмы мильтоновского эпоса абсолютно не соответствовали моей цели, заключавшейся в том, чтобы пробудить в читателе одновременно печаль и гнев. Я совершенно не стремился к ритмичности и эмоциональному накалу.

Потом, копаясь как-то на своих грядках, я вспомнил, что у Рембо стихотворение зарождалось в тот момент, когда в голове у него начинала звучать какая-нибудь народная мелодия. Вдохновение рождалось под воздействием настойчивого ритма, и я подумал, не выразить ли мне все, что я хочу, в форме простой баллады. Я пытался это сделать в течение некоторого времени, пока не понял, что эта форма недостаточно изысканна, хотя и может сгодиться для центральной части поэмы. Так забрезжила тщетная надежда. Но вскоре я понял, что на самом деле меня непреодолимо влечет к рифмам и размерам "Божественной комедии". Смутная мысль посетила меня, когда я читал длинное стихотворение Луиса Макниса "Осенний дневник", написанное терцинами, но только обратившись ко второй части "Легкого головокружения" Томаса Элиота, я заметил, что она также написана нерифмованными трехстишиями, которые так любил Данте. Этот размер обладает утонченностью и в то же время безжалостностью – именно тем, что я хотел передать в своем эпосе. Дантовские терцины включают в себя строфы, объединенные рифмой (aba bcb cdc… и так далее), а каждая песнь "Божественной комедии" заканчивается четверостишием, которое соединяется с предшествующей терциной следующим образом: uvu vwvw.

Таким образом, я мог подчеркнуть неизменность прошлого и неизбежность грядущего.

* * *

Он явился в самой немыслимой одежде.

Как я уже говорил, приезд этого поэта из поэтов был для меня достаточно обременительным, но я не мог ему отказать.

Излишняя вежливость, похоже, была распространенным заболеванием в начале XX века, от которой современное общество в основном избавилось, как от скарлатины и полиомиелита, однако я уже слишком стар для вакцинации. Отказать ему было бы все равно что проявить намеренную жестокость по отношению к пингвину.

Несмотря на то что я понимал, что наконец-то пишу серьезную вещь, дело продвигалось очень медленно. Требовались долгие часы одиночества, казавшиеся мне когда-то настоящей пыткой, чтобы вызвать из небытия робкий голос, – он отказывался звучать не только в чьем-либо присутствии, но даже в том случае, если я ждал кого-то в гости. За весь день мне удавалось написать не более нескольких набросков или родить какую-нибудь невнятную мысль, после чего я чувствовал себя выжатым и опустошенным, как после сеанса химиотерапии. А теперь в ожидании гостя мне не удавалось достичь и этих скромных результатов.

* * *

Несмотря на то что все утро я готовился к его приезду, мне удалось вернуться домой всего за несколько минут до его появления.

В семь утра в мою дверь постучался Сэм и, оглядываясь, как наркокурьер, беззвучно передал мне большую коробку, еще не остывшую от жара печей круглосуточной франко-марокканской кондитерской, расположенной в промышленной зоне Сен-Мало. Потом, когда время уже близилось к назначенному часу, я вдруг решил, что нам этого не хватит, вскочил на свой мопед и отправился в ближайший магазин в Таусестер. Я собирался там купить особые сырные пирожки, которые готовили только в одной кондитерской под названием "Старая чайная мистера Пиквика" в северной части городка, где располагалась гостиница "Голова сарацина", в которой останавливался мистер Пиквик из "Записок Пиквикского клуба". Сырные пирожки, продающиеся в уникальной кондитерской, должны были произвести благоприятное впечатление и придать посещению особую значимость. Мне повезло, и я ухватил последние. Для того чтобы их получить, нужно было приезжать с утра и потом довольно решительно вести себя в очереди, так как их расхватывали моментально к полному изумлению и удовольствию персонала, внезапно обнаруживавшего их полное отсутствие. Я как-то предложил им подумать над тем, а не стоит ли их печь больше. Но продавщица только закричала:

– Нет! Нет у нас сырных пирожков! Берите пирог с салом или бельгийские плюшки! – После чего весь обслуживающий персонал бросился в кладовку и сидел там до тех пор, пока я не ушел.

До сих пор, когда я там появляюсь, продавщиц охватывает приступ страха – они начинают жаться друг к другу, так что их нейлоновые кофточки испускают искры статического электричества, и фыркать, как газели на водопое, знающие, что поблизости в высокой траве прячется лев. Кроме пирожков я купил сдобных лепешек и деревенский хлеб.

Мой мопед. В провинции невозможно обойтись без какого-нибудь средства передвижения, потому что там нет ни автобусов, ни поездов, ни трамваев и все друг от друга находится на довольно большом расстоянии, поэтому приходится ездить по дорогам, забитым огромными грузовиками, водители которых управляют ими одной рукой, а другой прижимают к уху мобильник и беседуют бог знает с кем бог знает о чем.

В Литлтон-Стрэчи машины имелись у всех за исключением одного типа, жившего в муниципальном доме, у которого в саду стояло четыре танка, бронированный грузовик и пулемет Брена на колесах, впрочем, не думаю, что их со всей строгостью можно было назвать транспортными средствами. Мне даже иногда начинало казаться, что машины есть и у некоторых домашних животных. Могу поклясться, что однажды во время прогулки столкнулся с одной из свиней Сэма, которая сидела за рулем его "альфы-ромео" и направлялась в сторону Банбери. Однако на свои скромные доходы, пенсию и мелкие денежные переводы от продажи моих книг, содержащих путевые заметки о путешествиях по каналам Шотландии и посвященных их архитектуре, которые все еще хорошо продавались в Турции, я не мог купить себе машину, поэтому вместо нее пользовался мопедом производства 1970-х годов, который назывался "хонда-мелоди". Мопед был пурпурного цвета с нанесенными на бок трафаретными цветочками и продуктовой корзинкой впереди – он был предназначен для женщин. Я купил его за сто фунтов у одного фермера в Салгрейве. Раньше он принадлежал его дочери, но она попала в катастрофу, и больше он ей был не нужен, так как ей ампутировали руки.

"Хонда-мелоди" была оснащена сорокадевятикубовым двухтактным двигателем, который был настолько немощен, что, когда я ехал в гору, мне приходилось вытягивать ноги и помогать ими, совершая странные движения, подобно человеку, передвигающемуся по Луне. Порой я мечтал о том, что разбогатею и куплю себе стодвадцатикубовый "пежо-спид-файт", который рекламировался во всех мотожурналах как лучшая модель мотороллера.

Имея в запасе всего полчаса, я двинулся обратно по проселочным дорогам. Добравшись домой, я снял коричневую кожаную куртку американского пилота, которую выиграл в покер в Кампале в пятьдесят четвертом году, и вылез из комбинезона, который надевал на старые вельветовые брюки, купленные в армейском магазине, и рубашку, сшитую у малайского портного в Сингапуре. Затем я умылся холодной водой и переоделся в заранее подготовленные вещи – коричневый шерстяной костюм в "елочку" от Симеона с Пикадилли, рубашку от Тернбалла и Ассера, вязаный шерстяной зеленый галстук и вычищенные накануне спортивные ботинки.

Потом я вошел в гостиную и остановился у окна.

* * *

Ехавший с севера зеленый лендровер проскочил мимо переулка и исчез за поворотом, после чего через несколько секунд снова появился, двигаясь назад с характерным для лендровера завыванием коробки передач. Он снова проскочил мимо дома, потом рванул вперед, свернул в переулок и замер на бетонированной стоянке с затихающим дизельным двигателем.

Дверца распахнулась, и из нее появилась длинная нога в кубинском ботинке на каблуке и в облегающей черной брючине с колокольчиками. Нога ненадолго зависла в воздухе, пока к ней не присоединилась другая, и тогда они вместе опустились на землю. Прошло еще с минуту, и к ногам присоединились остальные части человеческого тела. Оно было высоким, более шести футов, рыжеватые волосы, расчесанные на прямой пробор, спадали на плечи, за густой бородой угадывались резкие черты лица. На нем были белая рубашка с оборками и кожаный пиджак до колен, в руках он держал черную ротанговую трость с серебряным набалдашником; единственной деталью, не соответствовавшей образу Алистера Кроули, была шляпа из какого-то серого материала с надписью на полях, какая могла бы принадлежать юному рэпперу или серфингисту.

Я рассчитывал, что если мы поладим, то сходим потом погулять в поля к шотландским соснам, которые росли наверху, там, где раньше пролегала железная дорога. Однако в своих ботинках на каблуках и узких брюках, поэт из поэтов даже из машины-то с трудом вылезал и уж точно не смог бы пройти по грязным тропам или перебраться через изгородь.

Выбравшись из своего лендровера, он остановился и окинул взглядом мое жилище. На его лице появилось разочарованное выражение; вероятно, он полагал, что настоящий поэт должен жить в каменном особняке густого кремового цвета в окружении роз. Мое же жилище напоминало муниципальное строение, правда, оно стояло на краю деревни и рядом был большой сад, но в остальном ничем не отличалось от развалюх в Давентри, со стороны которого он приехал.

Я отошел от окна и занялся приготовлением чайных принадлежностей в ожидании, когда он позвонит в дверь. В конце концов, он был первым поэтом, посетившим меня за тридцать лет.

Когда я оторвался от чайника, то увидел, что он уже стоит в комнате прямо передо мной. Моя маленькая гостиная, окна которой выходили и на деревню, и на дом Сэма, и на его поля, внезапно показалась мне совсем крошечной. Айва, давно нуждавшаяся в подрезке, настойчиво застучала мне в окно, словно требуя, чтобы ее тоже впустили поучаствовать. Мне стало ужасно неловко от его взгляда, а он, казалось, и не собирался открывать рот.

– Э-э… здравствуйте, – поэтому произнес я. – Я – Хилари Уит.

– Естественно, – откликнулся он, томно протягивая унизанную кольцами руку, – а я – Эммануэль Порлок. Извините, если напугал вас. Дверь незаперта, вот я и вошел.

Я мог бы поклясться в том, что дверь была закрыта и заперта.

– Садитесь, пожалуйста.

Сложившись пополам, он опустился в мое лучшее кресло и с улыбкой огляделся.

– Э-э… я почему-то представлял вас маленьким и худым с длинными черными волосами, – сказал я.

Но тут выяснилось, что, оказывается, существует два поэта за миллион фунтов. Он благосклонно махнул рукой:

– Вы просто перепутали меня с одним сутенером по имени Мюррей Лохлен Младший, скверным писакой. Но он уже растворился – пустышка, в отличие от меня.

– Так что же это означает – поэт из поэтов за миллион фунтов? – поинтересовался я.

– Таким должен быть мой гонорар в звукозаписывающих фирмах, – ответил он.

– Понятно. – Я решил его удивить: – Но я иногда смотрю передачу, кажется, она называется "Музыкальное закулисье", где рассказывают истории разных групп. И там часто говорят о том, какие огромные расходы несут звукозаписывающие компании, так что в действительности миллион фунтов может запросто превратиться в двадцать пенсов в кармане поэта.

– Хилари, друг мой, вы абсолютно правы. Это клеймо не более чем газетная дребедень. Мы оба знаем, что с помощью поэзии невозможно разбогатеть. Да и занимаемся мы ею не ради этого. Это – потребность, необходимость, непреодолимая страсть. А деньги здесь ни при чем.

На сосновом столе, выдвинутом в центр гостиной, я разложил арманданский фруктовый торт, вишневый пирог, оладьи, раджиф альсинию, мухалабию, поставил айвовый компот, пирожки с сыром и тосты, хлеб белый и черный, клубничное варенье, яблочный джем, чай и кофе.

– Угощайтесь, – сказал я.

– Спасибо.

Он склонился, взял тарелку и нагрузил на нее шесть или семь пирожков.

В течение некоторого времени мы беседовали о моих стихах. Он сообщил мне, что ему очень нравятся "Центр Ковентри" и "Больница для псевдобольных", более критически он отозвался о стихотворении "Папа не хочет покупать мне May May" и заявил о своем решительном неприятии "Рифленой иронии".

А затем он перешел к цели своего визита и попытался убедить меня покончить с отшельничеством. Я чувствовал себя Арнольдом Шварценеггером из фильма "Командос", в котором ЦРУ пытается вытащить его из лесной хижины, где он зарабатывает себе на жизнь рубкой леса, и заставить вернуться в отдел по борьбе с терроризмом.

– Мы могли бы вместе совершать гастрольные поездки – повсюду масса культурных центров, где проводятся вечера поэзии. И деньги платят неплохие, так что мы могли бы еще и заработать, – сказал он. – Можно было бы назвать это "Две эпохи поэзии" или что-нибудь в этом роде.

– Все это так неожиданно… – ответил я.

Он продолжил, вероятно сочтя мой ужас тактическим маневром.

– К тому же семьдесят процентов поэзии раскупается женщинами, так? Они любят всю эту эмоциональность, красоту и проникновения в разные человеческие состояния, на которые вы способны. И многие из них, приходя на поэтические чтения, горят желанием приникнуть к этому источнику красоты…

Я еще раз попытался вежливо уклониться, но он вдруг оборвал эту тему столь же внезапно, как и начал ее. Вместо этого он принялся подробно рассказывать о своей жизни в большом доме с террасами в Давентри.

Он относился к тому роду людей, которые упоминают имена своих знакомых, не объясняя, кто они такие. Он, например, говорил: "Бев считает, что мне нужна лошадь", или: "Как-то вечером Мартика приготовила нам нази-горенг…", или: "Лулу по четвергам изучает язык урду". Эти трое, Бев, Мартика и Лулу, фигурировали в качестве неотъемлемых частей его домашней жизни, пока у меня не забрезжила догадка о том, что Бев и Мартика – женщины, а Лулу, – дочь одной из них, чьим отцом является Эммануэль. Кроме того, я понял, что он живет с обеими в том смысле, в каком это могло бы быть рекомендовано каким-нибудь левацким муниципальным советом: "Лулу живет с Бев, Мартикой и Эммануэлем. Бев спит с Мартикой, Эммануэль спит с Бев, Мартика спит с Эммануэлем".

Когда я был знаменит, подобные вещи хотя и практиковались в богеме, но всегда довольно быстро заканчивались алкоголизмом, ненавистью и самоубийствами. Однако этот союз, судя по тому, что он рассказывал, был довольно счастливым.

– Не хочу выглядеть навязчивым, – сказал я, – но я правильно понял, что вы живете с обеими этими женщинами?

– Да, Хилари, я живу с Бев и Мартикой. И занимаюсь сексом с Бев и Мартикой.

– Как же это у вас получается? – непроизвольно вырвалось у меня – я и рта-то не успел раскрыть. К счастью, он горел желанием объяснить мне это.

– Ну, я занимаюсь этим с каждой по очереди, и они занимаются этим друг с другом, правда, мы редко это делаем втроем, потому что тогда приходится тратить слишком много времени на то, чтобы устроиться, – прямо как с муляжами в медицинском училище. Наша дочь Лулу спокойно относится к этому, наших родителей это тоже не тревожит, за исключением отца Мартики и тети Бев, которых мы подозреваем в том, что они обстреляли наш дом.

– Должен признаться, что даже по сегодняшним нравам мне это представляется исключительно странным союзом.

– Напрасно, Хилари, напрасно. Меня это очень огорчает. На свете существует масса разных способов жить, кроме тех, что санкционированы нашим обществом. Возьми, например, все эти супружеские пары, которые живут здесь повсюду… – Он махнул рукой, словно все они находились в моей гостиной. – …Все такие чистенькие и подогнанные друг к другу, как пара свиных отбивных на полке холодильника. А предположим, кому-то из них захочется перемен, чего-нибудь новенького, но они не могут себе это позволить. И тогда им приходится врать, изворачиваться и метаться как крысам, если они не хотят, чтобы вся их жизнь рухнула. А потом все эти пересуды, которые начинаются, когда кто-то кого-то бросает. Почему-то, если вдруг человек начинает испытывать страсть к креветкам тикка масала, никто о нем дурного слова не говорит. Никто не начинает сплетничать: "А вы слышали про Тоби? Этот подлец пристрастился к креветкам тикка масала. Приятель Полины видел, как он ел алу гоби с рисом, да еще и бхайю заказывал. Бессовестный негодяй!" Однако если есть креветок тикка масала каждый день, то это рано или поздно надоест.

Он наклонился вперед и положил себе еще одну тартинку и пирожок с сыром.

– Или возьмите всех этих одиноких женщин – сколько вокруг ходит красивых девушек, которые из года в год живут без любви, потому что мы с вами знаем, Хилари, что единственные мужчины, которые им попадаются, представляют собой, мягко говоря, мутантов с радиоактивной шерстью, растущей из заднего прохода. Вряд ли вы пожелали бы даже миссис Тэтчер заниматься сексом с одним из них. Поэтому совершенно логично иметь двух или трех женщин. Я хочу сказать только одно, Хилари, если бы мы жили в более раскрепощенных… племенах, если хотите, эти проблемы современного общества попросту отпали бы… и все могли бы пользоваться дружбой, сексом, зашитой, а не только отдельные счастливчики. Друг мой, я не верю, что мы рождены для одиночества. Господь создал нас для того, чтобы мы жили сообща, но люди мешают нам это делать. И это неправильно, Хилари.

* * *

Все события последующих месяцев стали следствием этого разговора. Я всегда следовал совету Флобера: "Будь размерен и дисциплинирован, как буржуа, чтобы вся страсть и оригинальность проявились в работе". Это – единственное, что поддерживало меня на протяжении тридцати лет добровольной ссылки, на которую я себя обрек за кражу, совершенную в зоопарке. Моими транквилизаторами были хорошие манеры, вежливость, умеренность и традиционная мораль. И вот впервые в семидесятидвухлетнем возрасте мне пришла в голову нелепая мысль: "А что, если я ошибался? Что, если я неправильно жил?" Сама мысль о том, что кто-то, как Порлок, мог воплотить в жизнь подобную мечту о совершенстве, пробудило во мне что-то такое, на что я всю жизнь старался не обращать внимания. Я всегда придерживался того мнения, что за аморальность надо платить, ведь надо же, правда? Но может, я просто эксплуатировал ту точку зрения, которая возникла у меня еще в детстве, и никогда не пересматривал ее? И теперь за это надо было расплачиваться. Я представлял себе богов своего рода контролерами, которые всегда знают, кто не оплатил проезд, и накладывают на безбилетников внушительный штраф. Однако, прислушиваясь к разговорам в пабе, я понял, что контролеры в наши дни если и появляются, то очень редко.

В деревне жила масса людей, которые не задумываясь совершали самые ужасные вещи. В Лондоне же я не знал ни одного человека, который сделал бы что-нибудь действительно плохое. Поэты, художники, актеры и критики – худшее, что они могли сделать, это написать какую-нибудь излишне резкую и язвительную рецензию или воспользоваться каким-нибудь банальным силлогизмом, когда уже после минутного размышления они могли бы привести гораздо более веские доводы. Но даже эти мелкие промахи вызывали у моих бывших друзей неимоверные страдания. Они мучились сомнениями и угрызениями совести, предпринимали попытки самоубийства, начинали пить, бросались к психиатрам или к чужим женам, только чтобы облегчить невыносимые душевные муки. Ни один из них даже на кошку не поднял руки, и тем не менее они вертелись по ночам в постелях, преследуемые раскаянием и чувством вины. В то время как здесь, да и не только здесь, жили толпы Сэмов и ему подобных, чей рабочий день заключался в уничтожении живых изгородей и колючих зарослей вдоль древних тропинок, впрыскивании гормонов и антибиотиков. Кроме того, здесь жили и такие, как Майлз Годманчестер, возглавлявший отдел естествознания в исследовательской фирме в Давентри и живший в величественном доме к северу от Литлтон-Стрэчи. На этой звериной Лубянке проводились самые жестокие эксперименты над бедными животными – по большей части бессмысленные и никому не нужные. А что касается кроликов, то их и вовсе сжигали там заживо. И тем не менее Майлзу Годманчестеру явно нравилась такая работа, окружающие его любили и уважали, никто не отворачивался, когда он входил в паб, и никто не говорил ему: "Привет, Майлз, хорошо провел день, сворачивая головы котам?" Я представлял себе, как он просыпается ночью, удовлетворенно улыбается и с блаженным вздохом снова умиротворенно засыпает.

* * *

– Нет, конечно же, вы не отправитесь со мной немедленно, – сказал Порлок, – вам сейчас нужно время, потому что вы ведь снова пишете?

Я не мог понять, как он догадался об этом.

* * *

Эммануэль Порлок уехал, когда уже стемнело, оставив меня недееспособным и в полном смятении.

Когда мы прощались на пороге, он вытащил из кармана дешевый мобильный телефон "Нокия" и протянул его мне.

– Видите? – спросил он. – Вы знаете, что это такое? Да-да, это телефон. Только у него нет проводов и всякого такого, и по нему можно позвонить в любую точку земного шара в любой момент – во время прогулки или еще когда-нибудь.

– Да, – смущенно ответил я, – это мобильный телефон, теперь почти у всех есть такие.

– Ну, это не совсем так, – ответил он, сел в свой зеленый лендровер и, не включая фар, рванул прочь.

* * *

В течение последующих двух дней я не мог написать ни строчки. Все мои мысли были заняты Эммануэлем, Бев и Мартикой. Бев ассоциировалась у меня с женщиной-полицейским Лорен Хаггестон из полицейского сериала "Работа", который я регулярно смотрел. Иногда в течение дня можно было посмотреть целых три серии, потому что по утрам канал повторного показа транслировал две получасовые серии за предыдущие годы, а по вечерам Ай-ти-ви показывала часовую новую. В последнее время продюсеры "Работы" пригласили целую группу помятых актеров, действительно очень похожих на полицейских, в ущерб прежним, гораздо более миловидным. Лорен Хаггестон тоже была из новеньких – страшно худая, но все-таки с большой грудью. Я с интересом отметил, что игравшая ее актриса за три года до этого уже снималась в этом же сериале, но тогда она играла наркодилера и торговала наркотиками вместе со своим приятелем из украинской мафии. Такое уже не редко случалось в этом сериале: актеры, исполнявшие теперь главные роли полицейских, уже фигурировали ранее в роли преступников. Порой мне даже приходило в голову, нет ли здесь специального умысла и не хотят ли продюсеры таким образом подчеркнуть нравственную двойственность полицейских, в которых всегда должен быть оттенок коррумпированности; но потом я решил, что дело просто в помощниках режиссера, которым нравится работать с уже известными им и профессиональными людьми. В моих фантазиях о жизни, наполненной сексом, роль Мартики играла моя покойная вторая жена.

Есть такая старая шутка: тренер говорит футболисту: "Сыграешь плохо, и в перерыве ты у меня получишь на орехи". – "Спасибо, босс, – отвечает футболист, – а в предыдущем клубе нам давали только чай и апельсин". Я уже все получил, и мое время истекало.

Через три дня после приезда Эммануэля Порлока только я начал подумывать, а не попробовать ли вернуться к работе, как зазвонил телефон. Это был Порлок собственной персоной, хотя он и относился к тому разряду людей, которые никогда не представляются по телефону. Его первыми словами были: "Моя шляпа у вас?" – ни привета, ничего, крайне невежливо.

– Простите, кто это говорит?

– Моя шляпа у вас?

– Привет, Эммануэль, – сказал я.

– Так у вас моя шляпа? – повторил он. – Та, в которой я к вам приезжал, серая шляпа, шляпа "May May".

– Шляпа "May May"?

– Да, – раздраженно повторил он. – Моя шляпа. Спереди на тулье написано: "May May". Она была на мне, когда я к вам приезжал, а теперь я нигде не могу ее найти. Я помню, что она была на мне, когда я к вам ехал, а вот была ли она на обратном пути, я не помню.

Я попытался вспомнить, была ли она на нем, когда мы прощались и он в темноте показывал мне свой мобильник.

– Я тоже не помню, но попробую поискать.

– Да, и поскорее. – Он повесил трубку.

Мы с ним были только в гостиной и холле, поэтому я перевернул все вокруг, но так ее и не нашел. Я посмотрел под диваном и под телевизором, но там ее тоже не оказалось. Она попросту отсутствовала в моем доме. Через пятнадцать минут телефон зазвонил снова.

– Вы нашли ее?

– К сожалению, нет, я…

– Черт, мне нужна моя шляпа. Я ничего не могу без нее делать. Придется вам съездить в Лондон и купить мне другую такую же. Больше ничего не остается. На Бервик-стрит есть магазин, где продаются старые шляпы, там должна быть такая.

– Боюсь, я не могу все бросить и отправиться в Лондон… моя поэма…

– Черт побери, я потерял ее в вашем доме! – заорал он. – И вы отвечаете за это. Вы сами ее куда-нибудь запихали, или выбросили, или отдали бойскаутам, а теперь не можете вспомнить, потому что уже выжили из ума… – Он умолк, и я было подумал, что он раскаивается в том, что зашел так далеко. Однако ничуть не бывало: – Надеюсь, она сейчас не у вас на голове? – продолжил он.

– Конечно нет.

– Ну хорошо. Я позвоню вам послезавтра, чтобы узнать, как вы съездили в Лондон. – И он повесил трубку.

* * *

Когда он сказал, что знает о том, что я снова пишу, меня пронзило током так, словно неумеха-продавец приложил ко мне дефибриллятор.

– Откуда вы знаете? – спросил я.

– А у вас вид как у одинокой девушки, которая начинает регулярно трахаться после большого перерыва. Ну и каково это, вернуться к поэзии после всех этих лет? Наверно, вы страшно счастливы. Наверняка, если вы такой же, как я, для вас вся жизнь связана со стихами. То есть я хочу сказать, что вы, Хилари Уит, без них из себя представляете? Всего лишь пухлый старикашка в старомодном костюме. Наверное, это было очень тяжело – молчать все эти годы. Интересно, а не существует ли какая-нибудь антимуза, которая нисходит и лишает поэта всяческих сил, сколько бы он ни старался. То есть если есть музы, почему не может быть антимуз? Это было бы вполне логично. Могу поспорить, что когда вы поняли, что не можете писать, то решили, что существует масса других вещей, которыми можно заняться, – восходить на горные вершины, отправиться добровольцем в Кению или освоить йогу – однако вы и этим не стали заниматься. Значит, тридцать лет просто коту под хвост.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю