355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Разин » Исторические рассказы и биографии » Текст книги (страница 11)
Исторические рассказы и биографии
  • Текст добавлен: 31 декабря 2020, 08:00

Текст книги "Исторические рассказы и биографии"


Автор книги: Алексей Разин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

XII
ОДЮБОН

В 1832 году, в лондонских гостиных появился странный человек, не похожий на всех остальных членов образованного общества. Тесное и смешное европейское платье не могло скрыть на его лице простой, почти дикой красоты, приобретенной наедине с природой. Здравый смысл, простосердечие, оживляли его разговор, не многоречивый, но полный истин, кротости и огня.

У него были длинные, черные, волнистые волосы; в одежде его была изысканная чистота; по длинной прическе, по шее, не стянутой галстуком, по свободным, мужественным его манерам, легко было узнать, что он не Европеец. Человек этот был известный естествоиспытатель Одюбон. Его прозвали тогда в Англии человеком американских лесов, и это имя совершенно обрисовывает его. В лесу он занимался наукой и прошел во всех направлениях американскую пустыню, населенную хищными зверями.

Любовь к природе развилась у него с колыбели. Он проводил дни и ночи под открытым небом, среди своих любимых наблюдений над нравами и жизнью птиц, изучению которых он посвятил всю свою жизнь. Его так же точно прельщало гнездо орла, свитое на вершине неприступной скалы, как гнездо колибри, привешенное к зыбкому листку на шелковинке. Он с страстью художника предавался своим наблюдениям и преодолевал все опасности и лишения. Засыпая, он и во сне видел своих пернатых друзей, слышал их мелодическое пение.

Вот как он сам о себе рассказывает: «С тех пор, как я себя помню, природа поражала мое воображение и трогала сердце. Я еще не мог понять отношений человека к человеку, а уже почувствовал отношение его к природе; мне показывали цветы, деревья, луга, и я не только забавлялся ими, как всякий ребенок, но привязывался к ним и любил как товарищей. В моем неведении я приписывал им какую-то особенную, высшую жизнь. Я едва помню, как развилась во мне любовь к этим неодушевленным предметам, которая имела влияние на все мои мысли и чувства. Едва я начал лепетать первые слова, которые приносят так много радости и счастья матери, едва мог держаться на ногах, а уже вид разнообразных цветов и цвет лазуревого неба приводили меня в детский восторг. С тех пор началось уже мое сближение с природой, сближение, которое никогда не было прервано и которое не прекратится даже и в могиле. За любовь мою к ней, природа сама вознаграждала меня самыми живыми радостями. Я уверен, что эти первые впечатления имели влияние на мое поприще, и на мои будущие труды. Я рос, и потребность, так сказать, беседовать с природой физической не переставала во мне развиваться. Когда я не видал леса, озера, или моря с отлогими берегами, я был грустен и ни чем не забавлялся; я старался заменить свои любимые прогулки, населяя свою комнату птицами. Но во всякую свободную минуту я бежал на берег моря искать пещер и каменистых впадин покрытых мохом, где любят водиться только чайки и кармораны с черными крыльями. Мне больше нравилась эта глушь, нежели золоченые потолки и блестящие альковы.

Отец мой, у которого я был единственным сыном, поощрял мой вкус к этим занятиям; он любил забавлять меня цветами, птицами и их яичками. Он был человек религиозный и поэтический: рассказы его возбуждали во мне те чувства, которые оживляли его самого. В науке он не ограничивался сухим и мертвым разбором предметов, но умел представить мне ее полною жизни. Он также иногда занимался наблюдениями над птицами, рассказывал мне о их переселениях, заставлял меня подмечать, как проявляется в них страх, радость или ожидание, как с временами года меняются у них перья, и т. д.

В этих живых и разнообразных наблюдениях проходило мое детство. Целые часы проводил я, любуясь гладкими, блестящими яйцами птиц, их постельками, сделанными из моха, которые нежно покачивались на ветках; я любовался гнездами и на скалах, около которых играет освежительный ветер, или ревет опустошительная буря. С восторгом всматривался я, и выжидал того мгновения, когда из неподвижного, мертвого яичка выклевывается маленькая головка с блестящими глазками, и бойко, проворно разбивает слабым носиком остатки скорлупы. Я предавался умом и душою этим чудесам, разнообразие которых меня удивляло. Я любил следить, как одни из птичек медленно развивались, а другие, едва высунувшись из скорлупы, уже на полете сбрасывали с себя ее прозрачные осколки.

Мне было десять лет; страсть к естественной истории развивалась во мне все сильнее и сильнее. Мне хотелось иметь все, что я видел; желаниям моим не было границ. Меня возмущала даже смерть, которая безобразила мою птицу или животное; я придумывал тысячу средств, чтобы избегнуть вида этого чудовища, смерти, которая лишала меня предметов моих лучших привязанностей и делала бесполезными мои работы. Я старался бороться с нею, но беспрерывные, поправки, которых требовали чучела птиц, набитые мной, бурый и тусклый цвет перьев, прежде таких блестящих, говорили мне, что смерть сильнее меня. Я поверил свое горе моему доброму отцу; в самом деле, не досадно ли, что животные, такие красивые и бойкие, подвергаются от смерти такому печальному превращению и что никакими опытами я не мог сохранить даже наружного их вида. Отец мой, желая утешить меня, подарил мне рисунки, представляющие довольно верно птиц, от которых я приходил в восторг, и чучела которых были у меня в комнате.

Я был в восторге от подарка! Наконец-то я нашел образ тех существ, которые я так горячо любил. Этот подарок подал мне мысль, что надо рисовать, чтоб освоиться с природой, и вот я преусердно и предурно принялся копировать все, что видел.

В продолжении нескольких лет, я рисовал и перерисовывал птиц. Эти птицы иногда очень походили на четвероногих животных, или на рыб. Как часто мне было и грустно, и стыдно, когда мои постоянные старания и усилия приводили меня к таким плохим результатам, что я едва сам мог узнавать птиц, которых рисовал; мне было жаль самого себя, когда кисть моя создавала эти безобразные, неправильные, небывалые породы. Но я не приходил в отчаяние; напротив, неудачи возбуждали во мне страсть. Чем хуже были нарисованы мои птицы, тем прекраснее казался мне оригинал. Рисуя и перерисовывая их формы, их перья, их особенности, сам не замечая, я с необыкновенною подробностью изучал и сравнивал признаки птиц.

Во мне была так глубока страсть к этим предметам, что и лета не могли изменить ее; мне кажется, я бы умер, если б захотели отнять у меня мои рисунки; дни и ночи просиживал я над этой работой. Каждый год накоплялось у меня множество дрянных рисунков, которые я сжигал в день своего рождения.

Отцу моему казалось, что я могу быть хорошим художником, и когда мне было 15 лет, он послал меня в Париж, где в мастерской знаменитого живописца Давида, я начал серьезно учиться рисовать. Огромные носы, рты, античные головы лошадей выходили из-под моего карандаша. Но я тосковал; все скульптурные работы, которые заставляли меня срисовывать, казались мне вялыми, бездушными и были лишены для меня всякой занимательности. Я спешил возвратиться в мои родные леса.

Возвратясь в Америку, я опять с жаром принялся за свои любимые занятия, но уж с большим успехом. Я получил от отца моего дар, который был мне вдвойне приятен, как по ценности, так и потому, с какою любовью он был выбран, чтоб удовлетворить всем моим наклонностям. Он подарил мне великолепную плантацию в Пенсильвании, на речке Шюилькиле и ручье Перкиоминг. Высокие дубровы, волнистые поля, лесистые холмы окружали ее и представляли много живописных видов для пейзажиста. В этом очаровательном жилище моя страсть к изучению птиц еще усилилась. Друзья порицали меня. Мои исследования и занятия требовали значительных сумм денег, которые пропадали без возврата; от этого произошло расстройство в моих делах. Но я не унывал; двадцать лет постоянного труда только усилили огонь, который оживлял меня. К вековечным лесам Америки влекла меня неодолимая привязанность. Никакие советы друзей не могли остановить меня; они не понимали блаженства, которое я ощущал, следя своими собственными глазами, а не по книгам, за явлениями жизни природы. Странен казался я им; они считали меня нечувствительным ни к чему, кроме преобладающей во мне мысли; и называли меня сумасшедшим, говорили, что я пренебрегаю своими обязанностями и своим семейством, для пустых идей. Я предпринимал один долгие и опасные путешествия, я углублялся в столетние, непроходимые леса, целые годы проводил я вдали от родных, бродя по берегам необозримых озер, по обширным лугам и плоским прибрежьям Атлантического Океана.

Не желание славы влекло меня в эти пустыни, но желание наслаждаться природой. Ребенком хотел я обладать ею; когда я сделался взрослым, то же желание, та же любовь жила в моем сердце. Тогда надежда быть полезным своим ближним еще не закрадывалась в мое сердце, я бродил просто для своего наслаждения. Князь Музиньано (Люсьен Бонапарт), которого я встретил в Филадельфии, первый начал мне советовать напечатать мои опыты; это было первое поощрение, которое мне было сделано, и оно дало другое направление моим мыслям. Однако ж ни в Филадельфии, ни в Нью-Йорке, где я был очень хорошо принят, я не нашел средств, и потому опять поплыл вверх по широкому течению Гудзона. Лодка моя начала скользить по озерам, которые казались океанами; и опять я стал наслаждаться моим дорогим уединением.

Коллекция моих рисунков все увеличивалась, и я начал уже думать о славе, и о том, не может ли резец гравера увековечить творение моей молодости, плод постоянного, неусыпного труда. Мечты эти ласкали мое воображение, и я чувствовал больше твердости и постоянства для труда; будущность мне начинала улыбаться.

Прожив несколько лет в деревне Гендерсон, в Кентукки, на берегу Огайо, я отправился в Филадельфию. Мое сокровище, рисунки мои, надежда моя, были с большою заботливостью уложены в ящик; заперши его, я отдал моему родственнику на сохранение, умоляя его заботиться о вещах, столько драгоценных для меня. Я был в отсутствии шесть недель. Возвратясь, я тот час же спросил о ящике. Мне принесли его; открываю, и… как пересказать мое отчаяние, когда вместо рисунков, я нашел только лоскутки бумаги и пыль, покойную и мягкую постель крыс! Они прогрызли ящик и большим семейством поселились в нем; вот все, что мне осталось от работы! Около двух тысяч пернатых жителей лесов, нарисованных и разрисованных красками моею рукою, были уничтожены. Меня как молотом ударило в голову; нервы мои страшно были потрясены. У меня сделалась горячка, которая продолжалась несколько недель; наконец физические и нравственные силы пробудились во мне.

Я взял ружье, охотничью сумку, альбом, карандаши, и отправился в лес, как будто ничего со мной не случилось, и опять начал рисовать, и был счастлив, что рисунки выходили удачнее, чем прежде. Три года надо было употребить, чтобы снова создать то, что истребили крысы; но – не беда: это было три года наслаждений.

Чем более умножался мои каталог, тем более сокрушало меня то, что в нем еще многого не доставало. Мне все хотелось пополнить его. Но как одному и без средств окончить такое огромное предприятие? Я дал себе слово с своей стороны употребить все свои деньги и труды, чтобы окончить это дело. Каждый день я удалялся более и более от жилищ людей. Так прошло еще восемнадцать месяцев; труд мой был окончен; я исследовал все закоулки наших лесов и возвратился в Луизиану, где жило тогда мое семейство. Потом, забрав все свои рисунки, я отправился в Старый Свет.

Я приехал благополучно в Англию, но при виде белеющих берегов и города, сердце мое сжалось, невольный страх овладел мною. Что ожидало меня, в этой пустыне людей, где я не имел ни одного друга. Найду ли я покровительство, которое вознаградит меня за мои труды, или ждет меня бедность и забвение? Я стал сожалеть о моих лесах, об издержках, сделанных мной для этого путешествия, и мое предприятие, которое казалось мне прежде геройским, теперь я находил глупым до безумия. Но слава Богу! В Ливерпуле, в Манчестере и в Эдинбурге нашлось много добрых и благородных людей, которые меня приняли, обласкали, помогли мне. Мое признательное сердце счастливо, что может выразить им глубочайшую благодарность».

Так рассказывает о себе Одюбон. Страсть его к науке, страсть, которую можно назвать геройской, принесла достойные плоды.

На Эдинбургской выставке художественных произведений все восхищались рисунками, которые сам Одюбон делал акварелью. Смотря на них, всякий зритель переносился магической силой в леса, где столько лет провел этот гениальный человек. Знатоки и незнатоки были поражены зрелищем, которое трудно описать.

Вообразите себе вид чисто американский: деревья, цветы, трава, оттенки неба и воды, и все это оживлено действительною жизнью. На ветках качаются птицы Нового Света, в настоящую величину, в самых характеристических положениях, с своими особенностями и странностями. На их перьях оттенки блестящие и яркие, как у живых. Вы видите этих птиц в движении или в покое, как они играют или борются, как сердятся и ласкаются, поют, спят, просыпаются, летят, касаются воды. На этих рисунках, как будто видишь Новый Свет с его атмосферой, растениями и животными. Через прогалину леса сверкает солнце: лебедь несется под безоблачным небом над лазурными волнами. Странные и величественные фигуры бродят по берегу океана, усеянному блестящими камнями, и это олицетворение целого полушария, картина могучей природы, вышла из-под кисти одного человека, темного, неизвестного. Невозможно было не засмотреться на это торжество гения, победившего тысячи препятствий.

Любители художеств уговаривали Одюбона издать его творение. Предприятие смелое: надо было награвировать четыреста огромных рисунков с двумя тысячами раскрашенных фигур. Одна только Великобритания могла доставить необходимые для этого средства; благодаря ее покровительству, творение это напечатано.

Текст достоин гравюр: в нем нет сухой сортировки, или высокопарных описаний, но целые повести из жизни крылатых существ, которые автор изучил в уединении. Одюбон примешивает свою собственную историю к истории своих любимцев. Читатель невольно принимает участие в его приключениях, проходит с ним обширные леса и пустыни Америки, следит за широкими потоками, которые принимают в себя маленькие ручьи и уносят их в море. Он не всегда путешествовал один, но иногда брал с собой жену и детей. Послушаем, как он говорит об этом:

«Когда я собрался выехать из Пенсильвании, чтоб возвратиться в Кентукки, я взял с собой жену и старшего сына, который тогда еще был очень мал. Было мелководье; я купил плоскодонную лодку, очень широкую и удобную, запасся провизиею, и отправился в путь, взяв с собой двух сильных негров.

Это было в конце октября. Огайо, отец рек, отражал в своих прозрачных водах прекрасные оттенки осени, которые с приближением зимы, золотят и бронзируют листья. Лозы винограда, иногда блестящие, как, черная сталь, или красные, как медь, вились гирляндами около больших береговых деревьев. Сияние дня, ударяя в быстрые волны, отражалось на листьях, потерявших уже свою зелень, и покрытых жарким шафранным цветом, более очаровательным, нежели весенний свежий и чистый цвет. Воздух был тепел; ничто не рябило и не возмущало поверхности воды, кроме наших весел. В спокойствии и молчании ехали мы, любуясь величественно-дикими картинами, нас окружавшими. Иногда стадо маленьких рыбок, спасаясь от водяной кошки, выскакивало тучею стрел из реки и падало назад серебряным дождем. Редко испытывал я ощущение более глубокое и приятное: возле меня были все, кого я любил, – и прекрасная природа улыбалась нам.

С одной стороны Огайо – высокие холмы, с красивыми вершинами и живописно-отлогими скатами; налево обширные, плодоносные, лесистые равнины тянулись до горизонта; среди реки являются разной величины островки, около которых она тихо извивается; изгибы и повороты ее так причудливо-волнисты, что иногда, кажется, плывешь не по реке, а по большому озеру. На берегу в некоторых местах начинают обрабатывать землю. Вид этот опечалил меня: он грозил скорым истреблением первобытных красок природы.

С приближением ночи, звуки становятся чище, яснее, и производят на душу глубокое впечатление. Вдали слышны колокольчики стад; по реке долетают до нас звуки рожка, на котором наигрывает беззаботный лодочник; вот раздался продолжительный крик большой совы; глухо рассекая воздух своими крыльями, несется она над водой. С каким благоговейным трепетом прислушиваемся мы к этим разнообразным звукам! Но вот восходит солнце. Обитатели лесов приветствуют пением пробуждение природы. Лань переплывает через реку, пробираясь на юг от северной зимы; там и сям видны следы новых переселений, живописные, только что построенные домики; попадались нам большие лодки с дровами к другими товарами, и маленькие с переселенцами, которые ехали вдаль искать убежища.

Драхв и цесарок было множество; на этих прекрасных берегах без страху летали они около нас; иногда одним выстрелом ружья мне удавалось убивать их столько, чтоб приготовить для всех нас роскошный обед, с которым мы обыкновенно располагались под тенистыми кустами, около жаркого костра из сухих сучьев; и я думаю, ни один гастроном в свете не наслаждался так своим обедом, как мы.

Это путешествие в двести миль оставило во мне очаровательное воспоминание. Двадцать лет прошло с тех пор, и дикие, величественные берега Огайо совершенно изменились: исчезли вековые деревья, раскидистые ветви не сплетаются уже над водой в роскошные арки; всякий день топор уничтожает лес, красу холмов и гор. Не встретишь уже более Индейца, украшенного перьями; не пробежит стадо ланей и буйволов, которые шумными караванами прокладывали себе дорогу по прогалинам лесов. Деревни, деревушки, города овладели этой землей, и сколько крови туземцев и новых обитателей слилось с волнами реки, за исключительное обладание ею! Повсюду слышен стук молота и визг пилы, заготовляющей новые жилища. Но если иногда и стихнут инструменты плотника и каменщика, то видишь, как земледелец выжигает целые леса. Так просвещение сеется на развалинах дикой природы. Спокойные воды Огайо покрыты пароходами; дым их темнит воздух и мутит волны „отца рек“».

Чувство истины оживляет описание Одюбона. Этот простой, горячий рассказ, эти убеждения могут принадлежать только гению; сейчас видно, что Одюбон пишет по своим собственным впечатлениям.

Одюбону в продолжительных странствованиях случалось испытывать разного рода опасности. Он очень занимательно рассказывает один из этих случаев.

«Пройдя вверх по течению Миссисипи, – говорит он, – мне надо было перейти одну из тех огромных полян, неизмеримую степь, которая похожа на океан зелени и цветов. Погода была чудесная. Все кругам меня было в цвету, свежо и блестело росой. Я был обут в хорошие мокасины; со мной были верная собака, ружье и охотничья сумка. Тихо шел я по тропинке, проложенной Индейцами, восхищаясь цветами, любуясь игрою ланей, которые иногда показывались из густой травы. Солнце начинало уже садиться, а я еще не видал ни одной крыши, ни дома, где бы мог отдохнуть. Ночные птицы, привлеченные шумом насекомых, которые служили им пищей, кружились около моей головы. Но скоро обрадовал меня стон лисиц; он как будто указывал мне близость жилищ, около которых они по ночам бродят.

И в самом деле, я увидел свет, и направил на него свой путь. В уединенном шалаше, сквозь полуотворенную дверь, видна была женщина, которая переходила там с места на место.

Я вошел в шалаш и спросил у этой женщины, можно ли мне будет провести ночь в ее хижине.

„Да“, – отвечала она, не смотря на меня, грубым и неприятным голосом. Я сел без церемонии на старую скамейку, возле огня. Против меня сидел молодой Индеец. Облокотись на колени, он поддерживал руками голову. По обычаю туземцев, он не пошевелился, увидев Европейца. Путешественники объясняют этот обычай невежеством, ленью и глупостью, и не подумают, что это происходит от величайшей гордости. Большой индейский лук был прислонен к стене; множество стрел и мертвых птиц валялось по земле. Индеец не шевелился и как будто не дышал. Я обратился к нему и начал говорить с ним по-французски. В этих местах, почти все Индейцы говорят на этом языке хотя несколько слов. Он поднял голову и молча показал мне выколотый глаз; кровь текла у него по лицу; остальным своим глазом он посмотрел на меня очень выразительно, как будто хотел мне что-то дать знать. Впоследствии я узнал, как он лишился глаза: у него сломилась стрела в то время, когда тетива была уже натянута, и ударив в глаз, вышибла его. Я с удивлением смотрел на непреклонную твердость, с какою переносил он мучительную боль; но я не мог подметить в этой твердости ни тени тщеславия, или хвастливости.

Дикарь был хорошо сложен, ловок, здоров; в лице его были видны ум и скромность. Он страдал молча, и, не смотря на мучительную боль, в чертах его оставались еще следы благородной гордости.

Кроватей не было в шалаше; только несколько невыделанных медвежьих и буйволовых кож валялось по углам. Я вынул из кармана красивые часы с репетициею, и взглянув, который час, сказал старухе:

– Уж поздно; я устал и голоден; нет ли у тебя чего-нибудь поесть?

Она бросила на часы огненный и алчный взгляд и подошла ко мне. „Есть, отвечала она, – если вы разгребете немного уголья, то найдете испеченный пирог; есть у меня соленое буйволовое мясо и свежая дичь. Я сейчас принесу все это. Но какие у вас чудесные, светлые часы! Дайте мне на них посмотреть“. Я снял с шеи часы и цепочку и отдал ей; она взяла их, начала рассматривать со всех сторон, и наконец надела их себе на шею.

– Ах! Вот было бы счастье, – сказала она в восторге, – если бы у меня были такие часы!

Я не обратил внимания на эти слова и оставил у нее без опасения игрушку, которая приводила ее в такой ребяческий восторг, а сам с большим аппетитом занялся ужином. Во время похождений моих по американским пустыням, мне никогда не случалось встречать разбойников, и потому неприятная, суровая физиономия и грубый сухой голос старухи, не возбудили во мне ни малейшего подозрения.

Вдруг индеец вскочил с места, прошел возле меня и стал ходить по избушке. Я думал, что волнение его происходило от сильной боли; но он, пользуясь минутой, когда старуха отвернулась, нагнулся ко мне, и устремил на меня такой мрачный и глубокий взгляд, что я невольно содрогнулся. Удивленный его движениями и знаками, я начал за ним следить. Его, кажется, бесила моя непонятливость. Он сел, потом опять вскочил и, мимоходом, так больно щипнул меня, что я вскрикнул. Старуха обернулась, а он спокойно сел на скамейку, стал рассматривать свой топор и точить на камне охотничий нож; потом он стал курить трубку, бросая украдкой на меня значительные взгляды, блеск которых я уверен, заставил бы опустить глаза человека самого смелого.

Наконец я понял таинственные знаки дикаря: я был в опасности. Взглядом поблагодарив своего покровителя, я взял у хозяйки часы, и вышел из шалаша под каким-то предлогом. Там зарядил свое двуствольное ружье четырьмя пулями, осмотрел курки, переменил кремни, и вошел опять в шалаш. Индеец следил за всеми моими движениями. Я лег на буйволовую кожу, подозвал собаку, поставил возле себя ружье и, закрыв глаза, притворился крепко спящим. Индеец, облокотясь на топор, не трогался с места.

Послышался шум; я открыл глаза и увидел, что входили два высокие, сильные молодые человека. Они несли убитого оленя. Старуха, мать их, дала им водки они очень много пили, и потом, посмотрев на Индейца и на угол, где я лежал, спросили, кто я и зачем зашел к ним этот собака – дикарь? Они говорили по-английски; Индеец не понимал ни одного слова на этом языке. Мать отозвала их в угол и указывая на то место, где я лежал, начала совещаться с своими достойными сыновьями о средствах, как бы убить меня и воспользоваться часами, которые пробудили ее алчность. Сыновья снова начали пить; мать пила вместе с ними. Я надеялся, что они опьянеют и не в состоянии будут драться. Ударив тихонько ладонью собаку, я взвел курок. Она как будто поняла, что я в опасности, завиляла хвостом, села и стала смотреть на моих врагов, готовясь броситься на них при первом знаке. Индеец сидел неподвижно; одною рукой держал за рукоять охотничьего ножа, другою за топор. Это была чрезвычайно драматическая сцена, интерес которой усиливался тишиною.

Старуха сняла со стены длинный кухонный нож и стала точить его на жернове; я видел как она поливала жернов водою, и не терял из виду ни одного ее движения; полупогасший огонь освещал ее дряхлое лицо, молодые люди, ее сообщники, едва держались на ногах. Индеец сидел по-прежнему спокойно; но рука его сжимавшая топор, готова была поразить первого, кто напал бы на него; ружье у меня было наготове; собака смотрела то на меня, то на злодеев. Эта немая сцена тянулась долго; холодный пот покрывал меня. „Пойдемте, – сказала тихо убийца своим детям. – Он спит; я справлюсь с ним; а вы отправьте Индейца“.

Она стала подходить ко мне тихо, осторожно; ее ноги едва касались земли. Индеец вскочил, размахивая топором, и готов был поразить одного из убийц, а я уже собирался спустить курок своего ружья, как вдруг послышался стук в двери.

Я встал, чтобы отпереть, и увидел двух путешественников из Канады, настоящих Геркулесов. Я от всей души благословлял приход их. Индеец выразительным жестом указал им на сыновей старухи и на едва понятном французском языке закричал:

„Они хотели убить этого белого человека и меня, красного! Бог послал вас сюда“.

Я подтвердил показание дикаря, и рассказал путешественникам, которые оба были с длинными карабинами, сцену происходившую в шалаше. Обезумленная старуха еще держала в руках нож; пьяные молодые люди не отрекались, что имели намерение убить нас; но старуха никак не хотела сознаться, кричала, проклиная всех, но ничто не помогло; мы связали им руки и ноги. Индеец, по своему обычаю, начал дикую и торжественную пляску. Мы провели ночь в шалаше; утром надо было наказать убийц. Мы развязали им ноги, но руки оставили связанными. В тех отдаленных краях есть странное судопроизводство, введенное колонистами: дом убийцы сжигается, а его привязывают к дереву и секут. Мы выполнили это обыкновение, обратившееся в закон. Шалаш был превращен в пепел; домашняя утварь, меха достались в награду дикарю, а старуха и ее сыновья были подвергнуты постыдному наказанию. После мы отвязали их, и продолжали свой путь, в сопровождении Индейца, который очень спокойно курил, как будто ничего не случилось».

В своих рассказах, Одюбон невольно переходит от предмета к предмету, и описывает не только обещанную историю птиц, но нравы, обычаи, сцены всего материка северной Америки; он понял, что эти поляны, деревья, реки, как жилища пернатых, были необходимой рамой для его картины. Но его описательная способность достигает высшей степени совершенства в подробных рассказах о жизни птиц, о их войнах и обычаях. Много есть книг по части Естественной Истории, но в них больше всего встречаешь общие места и неполные описания, а он самой изящной и тонкой кистью обрисовывает мельчайшие подробности.




ФРАНКЛИН.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю