Текст книги "Прямое попадание"
Автор книги: Алексей Позин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Глава 10. Чекушечка
"Анка-пулеметчица", Лариска Корнеева, раскрутила чекушку и опрокинула содержимое в свой нежный девичий роток. Лестничная клетка замерла.
– Во дает, – выдохнул с восхищением кто-то из "фракции". – Не глотая!
Анка протянула посуду верному "ординарцу Петьке" – Андрею Назарову, отломила плавленого сырка в его руке и с жестом "больше не буду" отвернулась к окну. "Операция" продолжалась – красного было достаточно на всех, а водки только две чекушки, и никто не ожидал, что Лариска так лихо разделается со своей дозой, а там минимум еще на двоих осталось.
– Глаз прется, – не поворачивая головы от черной плоскости стекла, произнесла Анка-пулеметчица, она же Кухарка, управляющая государством, грея руки о батарею под окном. – С кайфом. Опять подлизываться будет.
– Кайф отобрать, провокатора прогнать, – вынес на обсуждение особого совещания свое предложение Лаврентий Павлович Берия, он же Бугор, Сашка Бугров, он же, в зависимости от настроения, Василий Иванович Чапаев, Тухачевский, Якир, Блюхер и Фрунзе в одном лице. Несмотря на очки с большими диоптриями, Бугор мог верстать кайф на любое число "питухов" с точностью до капли. Вопросительно подняв брови, он оглядел "фракцию", ожидая поддержки.
Их школа располагалась в здании когда-то мужской гимназии недалеко от Курского вокзала. Квадратные колонны в их фойе были увешаны красными стеклянными досками с именами "золотых" выпускников чуть ли не за все годы советской власти. В остальном это была нормальная советская школа, с одной исторической особенностью: до слияния в пятидесятых годах мужских и женских школ здесь учились сыновья ответственных партийных и хозяйственных работников. Понятно, что преподаватели по большинству предметов были мужчины. Не так давно умер директор школы заслуженный учитель РСФСР Владимир Матвеевич Мостовой. Они его запомнили по одному уроку химии, в самом начале девятого класса, – плохо слушали; он внезапно оборвал объяснение и спросил в установившейся тишине:
– Пирожками с дохлыми котятами на Курском торговать собрались? Тогда всем по тройке в аттестат – и с химией покончим!
Директор много болел, а когда умер, то на его похороны пошли по нескольку учеников от классов, чтобы не создавать лишней толкотни – народу и без того пришло немало. На следующий день после похорон первым по расписанию в их классе шел урок физкультуры. Они переоделись, но бегать-прыгать не хотелось, попросили физкультурника рассказать о директоре – их воображение будоражили многочисленные легенды о Мостовом. Правда ли, что передают ребята из поколения в поколение в их школе? А что вы слышали? Много чего. например, история с машинами – было?
И физрук, сухой, темноликий, с золотыми зубами и часами с внутренней стороны запястья, согласился им рассказать. В те незабвенные, веселые времена тотального лицемерия и "всеобщего равенства" детки высокопоставленных папаш приезжали в школу на отцовских персоналках. Мостовой понаблюдал за такой наглой демонстрацией какое-то время, а потом в одно прекрасное утро поставил – все-таки депутат Верховного Совета РСФСРнапротив школы уличного регулировщика. И тот все подкатывающие машины стал заворачивать во двор. Когда там скопилось достаточное количество лимузинов, дворник замкнул школьные ворота, а ключ отнес директору. Их школьный двор напоминал государственный гараж. Начались телефонные звонки. Ответственным папашам пора на работу, а машин нет. И полная неизвестность. Никто не знает, что произошло.
– На все звонки Мостовой отвечал лично, – в глазах у физрука появились лукавые искорки. – Объяснял, что привозить сопляка в школу на служебной машине, когда он, директор, участник войны, имеющий кое-какие заслуги перед государством, добирается городским транспортом, не говоря уж об учителях и остальных учениках, которые все это видят, это безнравственно и антипедагогично. Голоса на том конце телефонного провода беспокоило одно: кто надоумил директора так поступить? Тот отвечал, что все сделано по его личному приказанию. Машины во дворе школы, ворота заперты, дворник куда-то задевал ключи, дубликат ищут. Ключ лежал в левом кармане пиджака темно-синего, двубортного, шевиотового директорского костюма. В четыре часа дня ключи нашлись. Шоферы, остававшиеся при авто, не скрывали своего отношения к происшедшему: "С характером мужик. Долго ему на этом месте не усидеть".
Мостового не тронули. Правда, отношение к школе резко изменилось: из учреждения высшей категории она стала сползать в разряд обычных московских школ, и с тех пор о ней никто и нигде не упоминает. Словно и нет ее в городе.
На "фракцию" эпизод с машинами и вся сцена в кабинете директора произвели неизгладимое впечатление. В тот же день после уроков Женька Ергаков, легкий, невысокий, обладавший яркими актерскими задатками, с измученным лицом и остановившимся взглядом смотрел в пустом классе на разрывавшийся от звонков воображаемый телефонный аппарат, якобы стоявший на столе преподавателя. Резким движением, как в старых кинолентах, он хватал раскаленную трубку и сорванным голосом кричал: "Вы даете себе отчет, чем это может кончиться? Вы это понимаете? Это безнравственно и антипедагогично!" И после паузы: "Пока я директор школы. Вот так! Я отвечаю за все. За все, что в ней происходит! Вот так!" – бросал трубку, тут же хватал снова, куда в полуобморочном состоянии бубнил: "безнравственно и антипедагогично". "Фракция" – разгневанные отцы, рвущие на головах последние волосы – тоже в ускоренном темпе старых фильмов, кричали в свои трубки что-то возмущенное, с соответствующей мимикой, – стоял дикий хохот.
Новым директором стал завуч – Павел Ефимович Кучер. Он и при Мостовом фактически руководил всей жизнью школы, оставив за часто болевшим директором роль некоего исторического экспоната из другой, далекой и неведомой эпохи, где все было как-то иначе, и люди были другие, с идеалами – теперь расхлебываем. Приближался апрель, а там – день рождения В.И. Ленина. Новый директор объявил о проведении общешкольного утренника. Мероприятие планировалось, видимо, как попытка вернуть школе былое расположение руководства, пошатнувшееся за годы донкихотского правления Мостовым.
Поэтом революции – Владимиром Маяковским от их класса выступал Шурик Бугров. Во-первых, рост – третий в школе; во-вторых, бас, который сам Шурик очень любил. Небольшое лицо заплывало алым до корней волос, когда его неокрепший баритон неожиданно давал киксу.
Шурик был командирован "фракцией" не только для участия в самодеятельности, но и с заданием – разузнать тайные замыслы директора. Даже учителя, говоря о предстоящем мероприятии, делали многозначительные лица и замолкали.
После первой репетиции Бугор доложил исполкому, что директор действительно обещает сенсацию, но не колется совершенно. На экстренном заседании исполкома "фракции" было принято решение: на митинг идти полным составом без исключения. Посмотрим, какой сюрприз приготовил их Паша Фимуля.
Все расселись, раздвинулся плюшевый бордовый занавес, и потек обычный школьный утренник. Ближе к финалу вышел монтаж с Бугром. Саня в своих кусках гремел басом, его впалые щеки заплыли бурыми пятнами румянца. Наконец он так рявкнул: "Ленин!" – что дрогнул свет в большой люстре. Зал не без облегчения зааплодировал. Присутствующие не знали, будет ли продолжение, чего ждать дальше. Повисла пауза. От задних рядов кто-то пробежал по проходу к эстраде. Ага, значит, можно двигать на выход. Начали вставать со своих мест. Произошло движение перед занавесом. Они подняли глаза и увидели на сцене... Ленина.
Зал не сговариваясь встал и устроил овацию.
Ильич вышел на середину, привычно заложил большой палец левой руки в пройму жилета, энергичным жестом попросил сесть и с жаром обратился "к собравшейся рабочей и крестьянской молодежи" с известными словами о том, что перед ними благодаря свершившейся социалистической революции открылось небывалое будущее. Но чтобы построить это будущее, им надо учиться, учиться...
После повторных долгих аплодисментов на сцену взошел директор и без обычного подергивания усами с одновременным облизыванием языком верхней губы – его тик в школе постоянно копировали – поблагодарил актера Московского художественного академического театра Смирнова за то, что тот, несмотря на загруженность, пришел к ним в школу. Артист принял букет, раскланялся и выскользнул в дверь – торопился в другие школы.
– Чего ему подлизываться, – утерев капли красного молдавского с подбородка, выдохнул Феликс Эдмундович, высокий блондин с удивительно пропорциональной фигурой – Саша Алексеев, друг Назарова последних школьных лет.
– Из школы не поперли, повезло – Мостовой откинулся.
Отец Глазкова работал в "хитрой конторе" и однажды оставил дома связку так называемых "вездеходок" – ключей, подходящих к любой машине. Глаз с парнями из своего двора открыл вечером "Волгу" какой-то известной артистки и поехал кататься. У первого светофора машина заглохла, подошел милиционер... При Мостовом, можно не сомневаться, продолжал бы Глаз образование в другой школе.
Он знал об их "подполье" и очень хотел, чтобы его приняли в Игру. Но он не проходил изначально – не улавливал принцип конспирации, который был предельно прост, никем не формулировался – в меру понятливости. В меру ощущения каждым текущего момента жизни. Даже если кто-то из взрослых решал завести с ними душеспасительную беседу на предмет: не тем вы, ребята, увлеклись, займитесь чем-нибудь более полезным, например, шефской работой с четвероклашками, они в ответ сделают искренние, круглые глаза, недоуменно пожмут плечами: о чем вы, дяденька? какие глупости? Разве они, нормальные московские подростки, похожи на впавших в детство, как некоторые, пальцем не станем указывать? Какое "подполье"? Какая "фракция"? Кто вам это сказал? На уроках, да, мы проходим новейшую историю, действительно, там речь о подполье, о фракциях, о политической борьбе – так ведь это же наша история, что тут такого, в книгах черным по белому...
Настоящий большевик-ленинец должен соображать, ориентироваться, ловить момент: где игра, а где она кончилась, нет ее, все, тю-тю, маманя. Игра это всегда что-то временное: есть начало, и должен быть конец. И ни у кого из них, отроков шестидесятых, мысли не возникало, что их игра может перерасти во что-то серьезное. Не смешно. Все это было и завершилось таким блестящим результатом – Октябрьской революцией. Игра, и не более того.
– Префет, орелики. Что нахохлились? – Глаз хлопнул дверью лифта и помахал ладонью у плеча, мизинец у него не распрямлялся, оставался скрюченным. – Шандец подполью. Поминки справляем?
– Потише, Виталик, в лоб быстро схлопочешь, – резко обернулась к нему Анка-пулеметчица.
– На какое, интересно, подполье намекает недобитый эсер, к тому же махровый анархист господин Глазков? – прищурился Феликс Эдмундович Дзержинский.
– На какое? На ваше, уважаемый Феликс Эдмундович.
– Ладно, подполье. Подпольщик, – в сторону пришедшего развернул широкие плечи Лаврентий Павлович, – кайф гони...
– Какой кайф? О чем вы, крестный? – Глаз натурально изобразил удивление, обвел всех наивным взором. Значит, права Лариска: ей только дай пулемет, быстро порядок наведет.
– Анархия – мать порядка! – с улыбкой фокусника Глазков извлек из внутреннего кармана пижонской куртки "фаус-патрон" – ноль семьдесят пять литра краснухи.
– Где купил? – спросил Бугор.
– В гастрономе на Курском.
– Подвезли. Мы ходили, не было. Дай сюда. Не умеешь. – Бутылка перешла в руки Берии. – Кто участвует?
– Я крепленое не буду, – сказала Кухарка, управительница народным государством. – Виталик, что ты про поминки тут вспомнил. – она прищурилась. В шахте лифт прополз вверх. – Умер кто-нибудь, что ли? Мы не поняли.
"Анархист" Глазков внимательно следил за действиями Бугра – по неписаному закону первый стакан тому, кто принес. Берия чтил закон. Он протянул неполный стакан Глазу, тот ухнул его залпом, скривил розовое лицо, ему дали карамельку.
– А то, Ларисочка дорогая, – придя в себя, заговорил анархист Глазков, – что и Ольга, и Паша – все знают о вашем подполье.
– Ну и что? – удивился Дзержинский. – Мало ли кто чего знает. Я, например, первый раз слышу. Какое такое подполье, Михаил Иванович? Слюшай, о чем рэчь, нэ пайму! – уже Иосиф Виссарионович обращался к Калинину, к тому же Андрею Назарову, который мог быть в зависимости от ситуации и Бонч-Бруевичем, и Луначарским, и Ногиным, и рабочим Иваном Бабушкиным. Пусть, слюшай, сэбэ шта хотят, знают, мы от народа нэчиго нэ скриваем, а тэбья за язык падвэсим. – Сделал паузу и выразительно посмотрел на Глазкова. – Штоба лишнэго нэ балтал. Харашо минья поньял?
– Виталенька, а откуда, интересно, ты знаешь, что они, и классная, и директор, знают? – ехидно улыбаясь, полюбопытствовала Кухарка-пулеметчица.
– Откуда все, оттуда и они.
– А что все знают? – не отставала Кухарка. – Расскажи нам, пожалуйста. – Улыбка не сходила с ее чистенького личика с аккуратным маленьким носиком. Она отворачивается к окну: совершенно не интересно, что скажет Глаз.
– Думаешь, не специально Паша так все подстроил на утреннике? В школе никто не знал! – Глаз не мог скрыть восхищения конспирацией директора. – Вы играете? Они тоже играют, понятно? Кончайте вы со своими подпольями, фракциями! Все – приехали.
– А мы никуда и не уезжали, – обернулась от окна Кухарка.
– Подожди, Ларис. – Дзержинский вернул пустой стакан Берии. – Ты на что все время намекаешь, Виталик? Не стесняйся, скажи, мы послушаем. Все свои.
– Я не стесняюсь, – пожал плечами Глаз. – Нашли себе жмурки. Никак не расстанутся.
– Жмурки? А ты что нашел? – Дзержинского задело, он вступил в принципиальный спор. – Что ты тогда к нам все время приставал, лез, просил: ребята, возьмите меня, я тоже хочу в Игру! Не было, скажешь?
– Это, Виталик, не жмурки, – сказал Первый Космонавт в истории человечества Андрей Назаров. Они недавно с Глазковым подрались в туалете из-за желтого шарикового карандаша "бик", привезенного Андрею отцом из его первой загранкомандировки в ГДР. Глазков чуть не плакал, что у него нет такого. – Между прочим, это история наша. Мы хотим ее знать. Вот и все, Виталик. Спасибо за угощение. – Назаров ехидно улыбнулся.
– Ой-ой, история! Историки, ё, тоже мне! Не могу! Знать они захотели. Ну и что вы узнали в этой истории? Вся история: Революция да Отечественная война. Чего тут знать-то?
– Тебе какое дело? Что ты так переживаешь?
– Никакое. Я не переживаю. Вам Ленина сегодня показали? Показали. Что-то веселья не вижу по торжественному случаю – дня рождения основателя первого в мире социалистического государства рабочих и крестьян!.. Топайте в театральное училище. Бороды приклеите и будете из школы в школу на такси: "Учиться, учиться, учиться!"
– Кончай, слышь, Виталь. Тебя не трогали, нечего задираться. – Берия, когда выпивал, старался говорить тихо, чтобы не было заметно, что принял. Черту не пересекай, а то, знаешь, можно и схлопотать. Ты меня понял?
Именно на уроках истории и обществоведения (это называлось "принимать участие в работе Думы") "фракция" заводилась и вела себя неосмотрительно. И если, скажем, надо было рассказать о каких-то моментах культурной программы, проводимой большевиками в первые годы после революции, требовался доброволец, то Женька Ергаков (он изображал одного персонажа, у которого было несколько десятков псевдонимов и партийных кличек, кроме всем известной – Ленин) громким шепотом вызывал: "Луначарский, Анатоль Василич, врежь за культурную революцию. Не подведи большевиков!"
Поручение лидера надо выполнять – фракция ждет. Назаров тянул руку и "врезал" все, что успел вычитать, конечно, не в учебнике, а в тех книгах, что специально приносила его маман из своего благословенного института "при ЦК КПСС", где еженедельно давали продуктовые заказы с мясной вырезкой, конфетами "Мишка" и телячьими сосисками, а само учреждение "активно работало над подготовкой очередного тома истории партии". В случае, если "подпольщику" грозила четверка, поведение исторички, считалось, носило тенденциозный характер и подвергалось активному "опротестованию" и "даже бойкоту". Фракция поднимала базар на предмет, что ставить за такой блестящий ответ четверку – несправедливо, лучше не ставить в журнал вообще ничего, а спросить данного товарища в следующий раз, он к тому времени подготовится, чтобы получить заслуженную пятерку.
– Нехорошо получается – большевику ставить такую низкую оценку по истории КПСС. – Жека делал картинный жест к потолку. – А мы ведь все тут большевики. – Он обводил взглядом класс (пусть кто-то скажет: нет, я не большевик, ну-ка, пусть попробует). – А истинному большевику-ленинцу не пристало получать недостойную его высокого звания оценку. Вы, пожалуйста, поймите нас правильно.
Учителя теряли дар речи и на всякий случай ставили пятерки. Не составляло труда вычислить, кто входил в "подполье": по остальным предметам "подпольщик" мог заваливаться с треском, но не по истории и обществоведению. Это была попытка, казалось им тогда, прикоснуться к чистым идеалам Великой Революции. Хоть так, по-своему, примерить пусть только имя человека из когорты легендарных фигур, принявших участие в кардинальной переделке мирового порядка.
Классе в десятом произошло то, что рано или поздно должно было произойти в отношениях между Андреем и Ларисой. Случилось это не так, как, возможно, мечтал каждый из них, не в тех декорациях – на даче у одноклассника, но – сделанного не вернуть. И если Лариса быстро освоилась со своим новым статусом не девушки, а женщины, то Назаров просто голову потерял, так его тянуло к ней, так раздражали все, кто мог появиться рядом с ней, кто подходил, кто говорил с ней. И ее поведение тоже изменилось.
Вставала впереди него в очереди в буфет, не говоря ни слова, оборачивалась к нему с выражением продолжать только что прерванный разговор, но смотрела в сторону столиков, где сидели подруги. Эти ее чертовы товарки, из других классов, в основном из одиннадцатых, – они шли сдвоенным выпуском, – спелые, томные, издевательством выглядели на них коричневые школьные фартуки, у каждой сшитый на особый манер, с накрашенными ресницами, в дорогих, модных сапогах, с ярким маникюром, только что не курили прямо здесь, в школьном буфете. Наблюдали. Он, конечно, платил за пирожки с кофе, а сам томительно ждал звонка на урок. Не тянул он развлекать эту гоп-компанию. О чем с ними говорить, что их интересует, не знал. Вдвоем с Ларисой говорить им было некогда, наоборот, времени всегда не хватало – в течение нескольких безумных мгновений – на самом-то деле часов, когда чаще хлопали двери лифта: вот-вот должны прийти с работы родители ее или его, в зависимости от того, в чьей квартире встреча происходила.
Стала груба и капризна. Своих взбрыкиваний стыдилась, звонила вдруг поздно вечером, якобы просто так. Он с ума сходил от обладания ее девичьим телом, она только не смеялась над его сентиментальностью, житейской неопытностью. Заставила пригласить себя в модное, недавно заработавшее кафе на Маросейке, где его чуть не убили в туалете, еле хватило денег рассчитаться, в такси она швырнула ему пятерку, при этом громко, показалось – зло щелкнув модной дорогой сумочкой. (Тряпки доставала только импортные, обменивала, продавала, крутила с продавщицами из ближайшего комиссионного магазина, у нее всегда были деньги – объект дополнительной ревности.) Не веря себе, он догадывался, что она играет, к чему-то готовит, тренирует себя на нем, но был бессилен додумать дальше и ходил с ней, за ней, к ней в состоянии легкой невменяемости. Занимал деньги у ребят, их родителей, таскал книги из отцовской библиотеки в букинистический... И вдруг обвал, пропасть – она среди бела дня не пускает его в свою пустую квартиру. Повода для такой немилости он не давал. В чем дело? Непонятно. Дверь не хочет открыть, объясниться. Зрением ослепленного первой любовью самца он видит за дверью насмешливую ухмылку соперника и чуть не прыгает в лестничный пролет ее старого дома в тихом московском переулке, недалеко от школы.
Следующий месяц он допоздна шатался с ребятами по переулкам, пил портвейн, звонил из автоматов, выпрашивая монетки у шарахающихся прохожих. "Разговор" сводился к обоюдному молчанию – она клала трубку, он набирал номер, она трубку поднимала и тут же опускала. Часами толокся у ее подъезда, надеясь определить, выследить, набить морду сопернику... Так и не узнал, был ли он на самом деле.
Окончательно расстались уже после экзаменов, когда получили аттестат. Он днем забежал к ней.
Ходила в красных кружевных трусиках по комнате, искала лифчик. Раздевались, понятно, в страстном порыве, не проронив ни звука, яростно освобождаясь от чертова тряпья... Как фигуру преображают все эти женские причиндалы – вот трусики делят ее на две соблазнительные доли – талия точеная, спина гладкая, глубокая впадина, сильные ноги... ох, бабы...
– Андрей, а помнишь "подполье"?
– Конечно, Женька Ергаков в роли Ильича... Интересно, учителя знали?
– Они все знали.
Ты смотри, оказывается, лифчик застегивается спереди, правильно, как просто и удобно. Все в кружавчиках, бретельки тоненькие, спереди ткани никакой, все продумано, чтобы незаметно было, дескать, грудь открыта, любуйтесь.
– Ты чего разлегся-то? Сейчас мать придет. Она всегда к половине шестого...
– Так рано?
– У нее вуз. К восьми мотается каждый день – в шесть встает. Я бы, наверное, повесилась – каждый день в шесть, зарядку делает, обед готовит и пилит в институт.
– Чего ты вдруг про "фракцию" вспомнила? Чего они знали?
– Все... – Огладила бока перед зеркалом. Любуется, бог ты мой, – все на месте в ее ощущении жизни, полная гармония, в постели ублажили вдоль и поперек, тряпки импортные, новые, тело белое, гладкое, лицо чистое, мужикам нравится – не то слово, она это знает по их реакции. Рассказывала, смеялась, то фотограф, то скульптор – постоянно визитки суют, куда-то приглашают, обещают...
– Откуда они все могли знать? – Подумал: пора одеваться. Кончен бал.Лариск, ты как Глазков тогда, в подъезде, после ленинского дня рождения: Паша и Ольга все знали.
– Знали... Кто от "подполья" был членом бюро комсомола школы? – Как мини надела, все внимание смещено на ноги, – ноги что надо, хотя, конечно, могли быть и чуток длиннее, прав был Пушкин, который Александр Сергеевич, понимал толк в экстерьере.
– Ты, кто же еще?.. Ты, что ли?! Ну, ты даешь...
Улыбается, вот дура. Господи, как я сразу-то не разглядел. Улыбка до ушей, вся светится.
– Кто от нашего класса был делегирован в одну из "фракций" государственной думы второго созыва – комитет комсомола школы? – Показала язык.
– Господи, Лариск, бред какой-то. Мы – играли! Понимаешь? Дурака валяли. Потешные полки. Невооруженным глазом видно нормальному человеку старшеклассники дурака валяют.
– Да? Ничего себе дуракаваляние: потешные полки, подполье, фракция, этого примем, того не примем, Дзержинский, Троцкий, Ленин, Сталин, Микоян. Я когда на бюро рассказала, они, наверное, минуту, остолбенев, сидели. Глаза вот такие вытаращили. Даже испугалась. Думаю, что теперь будет... Повторить заставили. Ржали, конечно, потом. Ты что – у нас каждое заседание бюро заканчивалось моей информацией.
– И ты все... растрепала? – Вот бабья сущность. – Ржали они, видите ли.
– Ну не все. В общих чертах... Как там наша игра? Идет? Затухает помалу. А что, по-твоему, я должна Зою Космодемьянскую изображать?
– Нет, конечно. Ты не виновата.
– Я вообще не виновата. Сами меня в бюро избирали – "работай", – я и работала. Ты что, Андрюша? Это же игра – сам сказал.
– Ты, значит, информировала бюро. А секретарь комсомольской организации докладывал Паше и Ольге? Что в школе происходит, кто чем дышит, так сказать? И так все члены бюро делали, да?
– Ну, мы еще планы работы составляли... А ты думаешь, почему всему "подполью" в конце концов дали нормальные характеристики, к выпускным допустили? Потому что вы с моих слов ничего предосудительного не делали, ничего такого не говорили. А только играли.
– Да что мы могли говорить?! Ты сама-то соображаешь? Что?! Вся игра шла ради того, чтобы разобраться в том, что происходит в стране, что нам говорили на уроках, понять, узнать, может быть, новое!
– Именно так я на бюро и говорила. – Не мигая смотрит на него, еле сдерживая улыбку, думает свое.
Батник нацепила – и совершенно другая фигура, новый соблазн, последний раз завалить...
– Прекрати, – больно ткнула локтем, может, и не нарочно, но умело.Кончено, Андрей, отцепись. Я серьезно говорю – мать с минуты на минуту придет...
– Глаза б мои не видели.
– Больше не увидят, – пробормотала.
Правильно – расставались навсегда.
Глава 11. Последний глухарь
Громко хлопнула входная дверь, некоторое время в избе было тихо. Потом в сенях послышался голос хозяйки, в ответ – мужское бубнение. Назаров нащупал и зажег фонарь, посмотрел на часы – половина двенадцатого. "Наверное, Николай, – подумал он. – Все-таки пришел. Интересно, чем вся эта затея кончится?" Наклонил фонарь и краем конуса высветил кокон соседнего спального мешка – Андрей не шевелился. Спит растущий организм, никакого снотворного не надо – сено да свежий воздух.
В пятне фонаря виднелся верх двери из жилой половины избы. С небольшой площадки вели две лесенки: одна – вверх на сеновал, другая – вниз, в коровник. Над жилой частью дома темнел чердак. Никита Владимирович чуть шевельнул фонарь – на чердаке на длинных жердях с одной стороны висело какое-то тряпье, а с другой – вяленые и сушеные продукты: грибы, рыба, копченое мясцо.
– Эй, охотники, – раздался снизу от дверей бодрый голос Николая, заспались! Идете, что ли? А то все косачи разлетятся!
– Идем-идем, а как же! – Назаров воткнул фонарь в сено и стал выбираться из спального мешка. – Андрюх, ты с нами или остаешься? Тогда вставай быстро.
Что-то Николай больно веселый, поддал, что ли, на дорожку, подумал Назаров. Андрей только начал засыпать – он два часа ворочался, переживал свое первое поле: на вечерней зорьке на тяге вместо вальдшнепа подстрелил белку-летягу. Все этот Коля деревенский: "Хоть ее сбей". А она по голому стволу мечется, слышно, как коготками за кору цепляется, не сообразит, что надо на той стороне замереть и переступать, если обходить станут. Местный этот Колька подзуживает: "Городские стрелять не умеют".
Ах, стрелять не умеет, ну ладно же. Андрей выждал, когда белка появилась на его стороне, и шарахнул из одного ствола, шевелится – дал из другого, а она опять что-то там, быстро перезарядил и третий раз долбанулсерым пуховым платком летяга спланировала вдоль ствола и бесшумно легла у основания дерева. Он еще победно посмотрел на Николая – кто стрелять не умеет? Отец подбежал, отругал, сказал, чтобы не вздумал хвалиться ни в деревне, ни в Москве, приказал оставить ее тут же, на пне: кому надо, тому и достанется. Андрей первый раз стрелял из своего ружья– французской двустволки шестнадцатого калибра.
...Это ружье оказалось у них случайно. Гуляли как-то с отцом в дальнем салтыковском лесу за лесничеством, вышли к полям орошения, которые простирались за безымянным ручьем в ивах и ракитах. Обратили внимание на парня с ружьем впереди них. Тот все целился в летавшее там большими, шумными стаями воронье. Никита Владимирович догадался: хочет набить ворон, чтобы сдать лапки – за пару в аптеке на станции вроде бы платили по пятьдесят копеек. Надо было объяснить ретивому "санитару", что негоже это делать в ближнем Подмосковье, где каждая тварь в радость. Но тот решил, что его преследуют работники лесничества или какие-нибудь ретивые общественники, сиганул от них прямо в осенний ручей и скрылся в кустах на том берегу. Заметили, что из воды парень выскочил без ружья. Назаров старший выломал длинную палку, пошуровал ею в не успевшем затянуться зеленой ряской омутке и за погон вытащил двустволку... Теперь встала проблема, как отдать ружье хозяину. Парень на сближение не пошел, убежал, а ружье осталось у Назаровых.
Колька всю дорогу молчал, посапывал, а перед деревней вдруг согласился пойти ночью на глухаря. Есть тут недалеко ток, он посмотрел куда-то в сторону, с прошлого года оставался матерый косач, посмотрел через другое плечо, сплюнул и замолк. Решили: в двенадцать он за ними зайдет. Весь день на их уговоры не отвечал, резину тянул, цену набивал...
– Хлопец, – позвал Назаров сына, – ты идешь или останешься? Просто феноменальные способности – так спать!
– Идем! – садясь, выкрикнул Андрей, повалился обратно и сонно забормотал: – А сколько времени, па? Уже пора? Уже пора, да?.. – и принялся искать в сене сапоги.
За деревней они свернули с дороги и пошли перепаханными полями. Смотреть под ноги было бесполезно, фонари не помогали – это Андрей понял скоро и стал смотреть вперед, на выгнутую линию, где темная земля переходила в черно-синее небо.
На макушке распаханной высотки светлела пирамидка камней. Андрей подумал, что это памятник погибшим в боях, но так было и на следующем поле.
– Как же здесь техника выдерживает? – спросил Назаров. – Сплошной камень...
– Так и выдерживает, как у нас все выдерживает, – хохотнул Николай. Сезона три – и списывают. Вроде осенью с полей стаскали все на сторону, а как начнем пахать, еще больше прет, будто они там размножаются. Мучаемся с этим камнем, а ничего не сделаешь. – Он помолчал и добавил с оттенком гордости: – Валдайская возвышенность. Прежний владелец, Сазонов, барин был хозяйственный, еще до революции, камни вывозил и на фундамент их пускал. Видели, наверное, ограду у церкви? Там сейчас психбольница...
Позавчера утром они с Андреем, навьюченные рюкзаками с едой, спальниками и ружьями, так и не дождавшись ни автобуса, ни попутки в этот глухой угол, пешком миновали сие малопривлекательное заведение, крашенное белой дешевой краской. Две ночевки они уже здесь провели, как время незаметно летит, подумал Никита Владимирович.
– Еще несколько домов в округе – все Сазонов этот строил: у вокзала, в городе... – продолжал их спутник. – А здесь типа заказника – на охоту с друзьями и гостями приезжал. Здесь потом-то несколько раз даже кто-то из большевиков бывал – отдыхали, охотились. Чего-то им не понравилось, в другое место стали ездить. А у нашего Сазонова еще на юге имения были – там у него сахар и пшеница, моя бабка рассказывала, зажиточно жили... – Оборвал фразу, как бы испугавшись за возможные дальнейшие слова, которые напрашивались сами собой.
– И что вы сейчас сажаете? – поинтересовался Назаров-старший, не без удивления вспомнив, как его мать рассказывала, что у его родного деда, ее отца, полковника русской армии Якова Сазонова, действительно были где-то в этих местах немалые охотничьи угодья. Хоть поохотимся теперь на земле своих предков, усмехнулся про себя Никита Владимирович.