355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Чапыгин » Разин Степан » Текст книги (страница 26)
Разин Степан
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 01:03

Текст книги "Разин Степан"


Автор книги: Алексей Чапыгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)

Толпа отскакивала и пятилась от выстрелов. Кто, задорный, выбегал вперед, того пулей в лицо бил Лазунка:

– Сэг!

– Голубой черт!

– Педер сухтэ!

Но от выстрелов Лазунки прятались за амбары или отбегали далеко. Лазунка видел, что дервиш удерживает толпу.

– А ну, сатана, иди!

Дервиш, гудя священное, припрыгнул. Толпа с криком шатнулась за ним, махая саблями.

– Остойся мало!

Лазунка выстрелил: лицо дервиша перекосилось, пулей выбило зубы, разворотило подбородок и щеку. Пустив столб песку, дервиш тянул сидя:

– Ихтият кун!

– Голубой черт!

Толпа, расстроившись, отступила. Сережка прыгнул за толпой. Два круга сделала сабля: два трупа, кровяня песок, поклонились без голов в землю.

– Вместях ладнее, Сергей! Не забегай…

– Эх, Лазунка, силу я чую в себе такую, что готов один идти на шелкопрядов!

– Много их… Когда бусурманин поет суру, то головой не дорожит.

– Не то видишь ты! К батьке лезут… С Лавреем бери атамана в челн, узришь – бой полегчает!

– Ой, ужли впрям один хошь побить тезиков? Мотри, жарко зачнет тебе… Худо казаки дерутся; стрельцы и лучше, да трусят.

– Голова атамана дороже моей! Велю – бери! Свезешь – вернись. И мы их загоним в горы!

– Мотри, Сергей! Жаль тебя!

– Бери! Устою с казаками.

Лазунка, держа саблю в зубах, с другим ближним казаком, завернув в кафтан, унесли атамана; остались на ковре шапка и сабля Разина. Как только ушел Лазунка и плеск воды послышался Сережке, он понял, что напрасно отпустил товарища. Не понимая слов, услыхал радостные голоса персов:

– Бежал голубой черт!

– Бежал!

– Бисйор хуб!

Персы решили покончить с казаками. С десяток или полтора казаков рубились по бокам, но есаул, не оглядываясь, знал, что тот убит, а этот ранен. Стрельцы мало бились на саблях, стреляя, пятились к челнам, и некоторые вскочили к Лазунке в челн; не просясь, сели в гребли. Сережка легко бы мог пробиться, уйти, но покинуть беспомощно пьяных на смерть не хотелось, он крикнул:

– Лазунка! Скорей вертайся!

– Скоро-о я-а!..

– А, дьяволы! Не един раз бывал в зубах у смерти – стою!..

Персы нападали больше на казаков. Сережки боялись, перед ним росли трупы, и куда бросался он, там его сабля, играючи, снимала головы. В него стреляли – промахнулись. Есаул, забыв опасность, упрямо сдерживал разгром разинцев. Видя в есауле помеху, высокий перс с желтым, как дубленая кожа, лицом что-то закричал; отстранив толпу армян и персов, схватив топор дервиша, выступил на Сережку. Перс уж был в бою; с его длинной бороды капала кровь. Сережка сделал шаг назад. Перс, поспешно шагнув, занес топор, сверкнула с визгом сабля. Перс зашатался от удара, но клинок сабли есаула, ударив по топору, отлетел прочь.

– Сотона-а! – Есаул прыгнул, хрястнули кости, перс, воя, осел. Сережка рукояткой сабли разбил ему череп.

– Сэг!

Толпа, рыча, напирала, увидав, что есаул безоружен. Сережка, скользя глазом по земле, быстро припав на колено, схватил атаманскую саблю, но из торопливой руки рукоятка вывернулась. Ловя саблю, Сережка еще ниже нагнулся. От амбара черной кошкой мелькнул малыш, сунул есаулу меж лопаток острый клинок, по-обезьяньи скоро, сверкнув сталью, мазнул по уху и, зажав в кулачонке золото с куском уха, исчез за амбаром. С огнем во всем теле, рыгнув кровью, есаул хотел встать и не мог. Сильные руки все глубже зарывались в песке, тяжелело тело, никло к земле. Бородатый армянин, в высокой, как клобук, черной шапке, шагнул к Сережке, с злорадным торжеством крикнул:

– Вай, шун шан ворти![227]227
  Ах, собачий сын! (армянск.)


[Закрыть]
– неслышно двинул кривым ножом и, подняв за волосы голову удалого казака, кинул к ногам идущих вооруженных персов.

– Бисйор хуб!

– Сергея кончили, браты!

– Уноси ноги!

Казаки и стрельцы, отбиваясь, вскакивали в челны, из челнов стреляли, давая ход тем из своих, кто мог отступить. Синее быстро становилось черным. Черные люди, сбрасывая чалмы, встали на берегу в ряд.

– Бисмиллахи рахмани рахим!

Персы натирали грудь, голову и руки песком, делая намаз.

13

Порывами, как бред буйно помешанных… То все утихает, и мертво кругом атаманской палатки. Стон, пьяные голоса вперемежку…

Разин сидит у огня. Лазунка кидает в огонь траву, прутья кустов. Дым прогоняет комаров, тучей подступающих из болота, разделившего на два куска полуостров Миян-Кале, шахов заповедник. Лекарь-еврей, лечивший Мокеева, отпущен. Он привез от атамана записку, где было указано:

«А минет в жидовине нужда, то спустить его на берег. В путь ему дать три тумана перскими деньгами, хлеба дать на день, сухарей. Сей человек честно служил мне, и не чинить ему, кроме ласки, иного…

Разин Степан».

Еврей сказал Сукнину:

– Лечить, атаман, тут некого. Пускай лишь казаки не пьют соленой воды да огни жгут, очищая от мух воздух. Мухи заражают ядом болота воздух, воздух порождает лихорадку, что и зовете вы трясцой.

– Мух нет, лекарь, то комары многих величин…

– Вай! Я ж зову их мухой… Здесь туманы часты, но лечить некого. Надо переменить место. Парши на людях – еда скудна, оттого. Солнце жарко, мухи бередят парши, и человек болеет проказой, – того в этих местах много… Гораздо шелудивых удалить надо!

Кроме Разина у огня сидят и двигаются: Федор Сукнин с желтым лицом, он кутается в шубу, дрожит, Лазунка неустанно возится с огнем, да новые есаулы, Черноусенко и Степан Наумов – крепкий широкоплечий казак, похожий на самого Разина.

Разин глубоко вздохнул, поднял голову, обвел всех глазами и снова поник.

– Сказывай, Федор, не крась словом, – про все говори, про себя тоже не таи, не лги… Я же про себя скажу всю правду.

– А давно ты знаешь, Степан Тимофеевич, – словом я прям!.. Начну с того, что зиму тут жить можно, зима здесь – наше лето, лето же в этих местах черту по шкуре, человеку нашему тут летом живу-здраву не быть… Из болот злой туман падает, и как довел жидовин – все правда, комары воздух травят, туманы ж несут лихоманку… Вишь избило меня до костей, и ведаешь ты – крепок я был… Другое – кизылбаш взбесился; что ни ночь – вылазка, пришлось нам засеку, бурдюги кинуть, уплыть к морю за болото… И еще до тебя дни четыре-пять горец объявился – что сатану из земли отрыгнуло… Череп голый, едина коса, будто у запорожца, усы не то седы, не то буры, ходит в огне солнца без шапки и чалмы… Казаки лишь за пресной водой – горец тут и войско ведет… Бой, смерть!

– Знаю того горца! В Ряше обвел нас – за гилянского хана отмщает: визирь его…

– И вот, как в Миян-Кале ты наехал – горца не стало, ушел в горы, войско увел! Мяса нам было много – били кабанов. Хлеба нет, соли, воды нет… Ясырь сплошь мереть зачал, и свез я тот робячий да бабий ясырь до единой головы на берег – от них ходит к казакам черная немочь. Казаки, стрельцы вздыбились, в обрат домой заговорили, к команде стали упрямы… Почали хватать струги и, как на Дону, походного атамана приберут, да на берег за вином. Воды нет – пьют вино; иные, не чуя моего заказа, пьют морскую воду, – чревом жалобят, потом и болести шире пошли.

– Что ж лекарь?

– В твоей цедуле было указано дать ему денег, хлеба, спустить!

– Оно так… Сказано слово.

– И лечить он не стал, указал переменить место.

– Делать тут нече – смерти, что ль, ждать? Эх, Федор! Удалые головушки засеяли проклятую землю… И немудрой я был, что после гилянского хана бою пошел вперед…

– Не одному тебе, батько Степан, – всем хотелось вперед.

– Вот то оно – силу размыкать впусте!

– И так, Степан Тимофеевич, ежедень стало прилучаться: уплавят головушки за вином ли, хлебом ли, водой пресной, а горец на них засады да волчьи ямы, иной раз и опой – вина подсунет… Чтешь после того людей: из трех сот – сотня цела, альбо и того меньше… Большой урон в боевых людях. Я же изныл душой и телом: сердцем – по жене, дочкам, в снах их вижу на Яике, а телом от трясцы извелся…

– Заедино мало нас – спущу, Федор. Бери маломочных, плавь в Яик… Теперь же чуй, что я поведаю. И прощай… Быть может, не видаться боле…

– Ну, уж и не видаться. Чую, батько Степан.

– При тебе, Федор, ронил я в бою с гилянским ханом двух удалых: Черноярца-есаула с Волоцким…

– Да, то ведомо мне…

– Чуй дальше. Жалобил я по ним, а когда сердце болит – пью. Сергей, брат названой, с Петром Мокеевым в та пору разобрали по каменю Дербень-город, привезли мне ясырку, как говорил Петра, шемаханскую царевну – бека шахова дочь… С ней живу, храню ее – память о богатыре Петре Мокееве… В гробу поминать буду – столь он люб мне. После Дербеня, чую, ропщут на меня, что не шлю послов шаху. Собрал я богатырей-есаулов и спросил: правда ли то? Сказалась – правда: хотят к шаху идти проситься сесть на Куру. Не спущал я, ране знал, что добра от шаха не ждать, когда сами задрали его. Но воли ихней не снял – и каюсь! Шах Мокеева дал псам, Серебрякова отпустил, да вернул – казнил… Я ж в полоумии посек с горя невинного толмача… Слал лазутчиков – изведать, как было? Изведал, шах строит бусы на нас… А, дьявол! И грянул я на Фарабат – золотой шахов город, его утеху. Золота имали много, посекли тыщу и больше тезиков. Те лишь домы казаки оставили поверх земли, где люди крестились да Христа кликали… В Фарабате, хмельной гораздо, гинул дид Рудаков… Заполз бабру в клеть железну и ну над ним расправу чинить, – то на шаховом потешном дворе было… Зверя не кончил до смерти – кинулся с него шкуру тащить: теплая-де, сдирать легше. Куснул его, издыхая, бабр за голову, от того у старого Григорея череп треснул. Отселе пошли на Ряш-город, и за то по сю пору лаю себя! По Сережке ладил в море кинуться, да Лазунка меня в трюме замкнул. И грозил я ему. А потом, когда остыл, припустил к себе; боярский сын убаял, что-де не воротишь. Спас меня удалая голова Сергей – сам же кончен… Эх, черт! И как провели, обошли нас тезики: вина дали, накидали ковров, шелку. Вина с дурманом прикатили, так что два дни я ни рук, ни ног не чуял. Худоумием обуянный, будто робенох дался обману того горца, что и вас здесь обижал. Не надо было пить на берегу, а пуще нечего было щадить злой город! Проведал я нынче, что шах дал волю тому горцу нас извести до кореня… И плыл я сюда – пылало сердце: «Возьму от тебя людей, сравняю Ряш с землей». После пира в Ряше мало нас осталось: четыреста голов легло в окаянном городе. Сережка стоит тыщи голов казацких. И что же, душа упала, потухло сердце мое, когда узрел здесь полумертвых стан. Чую и вижу: люди бредят, иные, будто укушены черной смертью, бродят, ища, где пасть… Да, Федор, буду я крепок, затаю обиду: не пора нынче считаться с персами… Увезу проклятое золото, рухледь и узорочье, кину средь своих людей: «Дуваньте, браты, клятое добро, взятое кровью храбрых!» Я нищий с золотом! Сколь богатырей мне в посулы дал родной Дон, и всех их извел я, как лиходей неразумной, а дела впереди много… ох, много дела, Федор!

– Полно никнуть, батько Степан! Придешь на Русь да гикнешь, и вновь слетятся соколы.

– Эх, таковые уж не слетятся больше!

В темноте перекликали дозор:

– Не-ча-а-ай!

– Не-ча-а-ай!..

На носу косы Миян-Кале, ушедшей далеко в море, сутулясь, стоит широкоплечая черная тень человека; от черной волны, чуждо говорливой, сияющей на гребнях тускло-зеленым, в глазах черного человека – зеленый блеск. Храпит, бредит и дико поет земля за спиной атамана, лохматятся на густо-синем черные шалаши, мутно белеют палатки. Справа и слева косы в морском просторе, щетинясь сереют комья стругов, и громче, чем на суше, звучит «заказное слово»:

– Не-ча-а-й!

– Не-ча-а-й!..

Черная фигура взмахнула длинной рукой; от страшного голоса, казалось, волны побежали прочь, в ширину моря:

– Гей, Стенько! Не спрямить сломанного – давай ломить дальше!

С тусклым лицом атаман повернулся, шагнув к палаткам:

– Гей, гой, соколы-ы! Пали огни, чини струги! С рассветом айда к Астрахани!

– О, то радость! Кинем землю проклятущую.

– Ставай, кто мочен! Жги огонь, бери топор!

Казалось, мертвое становище казаков не было силы поднять, – но, голосу атамана-чародея послушное, встало, зашевелилось кругом. Затрещали, вспыхивая, огни. Лица, руки, синий балахон, красный кафтан замелькали в огнях. Забелели лезвия топоров, рукоятки сабель.

Раньше чем уйти в палатку, Разин сказал негромко, и слышали его все вставшие на ноги:

– Дозор, готовь челны, плавь на струги, чтоб плыть к берегу дочиниваться.

– Чуем, Степан Тимофеевич!

Двинутые с берега челны загорелись зеленоватыми искрами брызг. На воде звонкие голоса кричали в черную ширину, ровную и тихую:

– Торо-пись!

– В Астрахань!

– А там на Дон, браты-ы!

На бортах стругов задымили факелы, перемещаясь и прыгая, выхватывая из сумрака лица, бороды, усы и запорожские шапки.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

На воевод и царя
1

За столом – от царского трона справа – три дьяка склонились над бумагами.

Вошел любимый советник царя боярин Пушкин, встал у дверей, поклонясь. Он ждал молча окончания читаемого царю донесения сибирского воеводы.

Русоволосый степенный дьяк с густой, лоснящейся шелком бородой громко и раздельно выговаривал каждое слово:

– «…старые тюрьмы велели подкрепить и жен и детей тюремных сидельцев, которые сосланы по твоему, великого государя, указу в Сибирь – сто одиннадцать человек, – велели посадить в старые тюрьмы».

Царь распахнул зарбафный кабат с жемчужными нарамниками, неторопливо приставил сбоку трона узорчатый посох с крестом и, потирая правой рукой белый низкий лоб, сказал:

– Так их! Шли мужья, отцы к вору Стеньке за море, да и иных сговаривали тож… Сядь, дьяче. – Поманил рукой Пушкина. – Подойди, Иван Петрович! Тут дела, кон до тебя есть.

Бородатый сутулый боярин, вскинув на царя узкие, глубоко запавшие глаза, шагнул к трону, отдав земной поклон.

– Из Патриарша приказа, великий государь, жалобу митрополита Астраханского мне по пути вручили, а в ней вести, что воровской атаман Разин объявился у наших городов.

– Слышал уж я про то, боярин! И думно мне отписать к воеводам в Астрахань, Прозоровскому Ивану да князь Семену Львову[228]228
  Семен Иванович Львов – князь, астраханский воевода. Его отряд был разгромлен в бою с разницами под Черным Яром (апрель 1670 г.). Сам князь Львов был помилован Разиным.


[Закрыть]
, чтоб вскорости разобрали бы казаков Стеньки Разина по Стрелецким приказам и держали до нашего на то дело повеления… – Подумав, царь прибавил: – И никакими меры на Дон их до нашего указу не спущать!..

– Не должно спустить на Дон тех казаков, государь… На Гуляй-Поле много сбеглось холопов от Москвы и с иных сел, городов, оттого голод там, скудность большая… В Кизылбаши тянулись к Разину, а объявись Разин на Дону, и незамедлительно вся голутьба к ему шатнется. Он же, по слухам дьяков и сыскных людей, богат несметно… Мне еще о том доносил мой сыщик Куретников. Вот кто, великий государь, достоин всяческой хвалы, так этот подьячий… Достоканы[229]229
  Доподлинно.


[Закрыть]
, живучи в Персии, познал и язык и нравы – все доводил, и мы знали до мала, что круг шаха деется. Нынче мыслю я его там держать, да пошто-то грамоты перестали ходить… А зорок парень, ох, зорок!

– Очутится здесь – службу ему дадим по заслугам.

– Заслужил он тое почетную службу, великий государь! Слышно мне: много вор Стенька Разин пожег шаховых городов?

– Ох, много, боярин! И должно чаять от шаха нелюбья… Пишет мне стольник Петр Прозоровский, что шах, осердясь на разорение его городов грабителями, Стенькой Разиным с товарыщи, собирает войско для подступа к Теркам, и нам, боярин, пуще всего нужно войско назрить… Шатости, грозы со всех сторон еще немало будет…

– Войско строить и, по моему разумению, великий государь, неотложно!

– Вот! Ну-ка, дьяче, чти мне, сколь есть служилых иноземцев, да и оклады их – довольство – чти же!

Встал, поклонясь царю, дьяк Тайного приказа, сухонький, в красном кафтане, водя жидкой бороденкой по грамоте, придвинул блеклые глаза к строчкам, зачастил:

– «Генералу-порутчику Миколаю Бовману и его полку полковникам и иных чинов начальным людям на нынешней сентябрь месяц довольства:

Генералу 100 рублев, полковнику и огнестрельному мастеру Самойлу Бейму 50 рублев, подполковнику Федору Мееру 18 рублев, Карлу Ягану Фалясманту, Василию Шварцу по 15 рублев.

Маеорам: Ягану Самсу, Антону Регелю, Петру Бецу, Ганцу и Юрью Бою по 14 рублев.

Капитанам: Ганцу Томсону, брату ево – Фредрику – обоим 50 рублев. Павлу Рудольву 20 рублев, гранатному и пушечному мастеру Юсту Фандеркивену 15 рублев».

Царь, махнув рукой, остановил чтение.

– Обсудим с бояры, но мыслю я надбавить иноземцам довольства!

– То не лишне будет, великий государь! Падет война, много бояр и боярских детей утечет в «нети».

– В ляцкую войну на воеводский зов не оказалось бояр с дворянами вполу[230]230
  Вполовину.


[Закрыть]
.

– Великий государь! Бояре бороды берегут и любят лишь место за столом да счет отчеством в Разрядном приказе…

– Не будем корить их, боярин! Чти, дьяче, кои еще иноземцы есть? Довольство их оставь – имена лишь, прозвище тож чти.

Дьяк поклонился и снова заползал бороденкой по листу:

– «Яган Линциус, Яган Вит, Яков Гитер, Ганц Клаусен, Хрестьян Беркман, Альберт Бруниц, Антон Ребкин…»

– Не жидовин ли тот Ребкин?

– Немчин родом он, великий государь, храбр и сведущ, едино лишь – бражник.

– Оное не охул молодцу – проспится.

Дьяк продолжал:

– «Индрик Петельман, англичанин Христофор Фрей, Дитрих Киндер, Яган Фансвейн, Яган Столпнер…»

– Много еще имен?

– Великий государь, противу тыщи наберется!

– Сядь, дьяче! И, как сказано в голове листа, то все начальники?

– Начальники и пушечные да орудийные мастеры, гранатные тож.

– Теперь, боярин, хочу знать, чем жалобит богомолец мой астраханский?

Боярин передал русоволосому дьяку, наследнику Киврина, грамоту с черной монастырской печатью.

Дьяк Ефим, поклонившись царю, громко начал:

– «Царю, государю и великому князю Алексею Михайловичу, всея великия, малыя и белыя Русии самодержцу…»

Произнося величание царя, дьяк снова поклонился поясно.

– «Бьет челом богомолец твой Иосиф, митрополит Астраханский и Терский. В нынешнем, государь, во 177 году августа против 7 числа приехали с моря на домовый мой учуг Басаргу воровские казаки Стенька Разин с товарищи и, будучи на том моем учуге, соленую короную рыбу, икру и клей – все без остатка пограбили, и всякие учужные заводы медные и железные, и котлы, и топоры, и багры, долота и напарьи, буравы и невода, струги и лодки, и хлебные запасы все без остатка побрали. Разоря, государь, меня, богомольца твоего, он, Стенька Разин с товарыщи, покинули у нас на учуге в узле заверчено церковную утварь, всякую рухледь и хворой ясырь, голодной… Поехав, той рухледи росписи не оставили…»

– Роспишет сам старик своими писцами… Не в росписи тут дело!

– Да пустите вы, псы лютые, меня к духовному сыну!.. – закричал кто-то хмельным басом.

Царь нахмурился. В палату вошел поп в бархатной рясе с нагрудным золотым крестом, скоро и смело мотнулся к трону, упал перед царем ниц, звеня цепью креста, завопил:

– Солнышко мое незакатное, царь светлый!.. А не прогневись на дурака попа Андрюшку, вызволь из беды… Грех мой, выпил я мало, да пил и допрежь того. Вишь, Акимо-патриарх грозит меня на цепь посадить!..

Царь сошел с трона, взял в руки посох, сказал Пушкину:

– Ино, боярин Иван Петрович, кончим с делами, все едино не решим всего. А, Савинович, ставай – негоже отцу духовному по полу крест святой волочить… И надо бы грозу на тебя, да баловал я Андрея-протопопа многими делами, и сам тому вину свою чувствую. Станько, Савинович!

Протопоп встал.

– И пошто ты в образе бражника в государеву палату сунулся? А пуще – пошто святейшего патриарха Акимкой кличешь? То тебе не прощу!

– Казни меня, дурака, солнышко ясное, царь пресветлый, да уж больно у меня на душе горько!..

– Горько-то горько, да от горького, вишь, горько.

– Ой, нет, великий государь! Патриарша гроза не пустая – опосадит Андрюшку на цепь…

– И посадит, да спустит, коли заступлюсь, а заступу иметь придется мне – ведаю, что посадит… Патриарх – он человек крутой к духовным бражникам.

– А сам-от, великий государь, к черницам по ночам…

– Молчи, Андрей! – крикнул царь и, обратясь к Пушкину, сказал: – Нынче, боярин Иван Петрович, в потешных палатах велел я столы собрать да бояр ближних больших звать и дьяков дворцовых, так уж тебя зову тоже… Немчин будет нам в органы играть, да и литаврщиков добрых приказал. А за пиром и дела все сговорим.

Обернулся к протопопу:

– Тебя, Андрей Савинович, тоже зову на вечерю в пир, только пойди к протопопице, и пусть она из тебя выбьет старый хмель!

Царь засмеялся и, выходя из палаты, похлопал духовника по плечу.

– Великий государь, солнышко, сведал я о твоем пире и причетника доброго велел послать за государевой трапезой читать апостола Павла к римлянам, Евангелие.

– Вот за то и люблю тебя, Андрей Савинович, что сколь ни хмельной, а божественное зришь, ведаешь, что мне потребно…

Царь был весел, шел, постукивая посохом; до пира еще было много времени.

Встречные бояре кланялись царю земно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю