![](/files/books/160/oblozhka-knigi-razin-stepan-9572.jpg)
Текст книги "Разин Степан"
Автор книги: Алексей Чапыгин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 42 страниц)
Над ухом сонного бывшего сотника Мокеева кто-то крикнул:
– Ну-тко, Макарьевна! – Хлопнула, сотрясая воздух, пушка.
Мокеев сел.
– Эк тя убило! Проспал бой?..
– Не бежи, коза, в подмогу – волк наш! – успокоил Мокеева голос.
На корме мотаются две головы: дюжий казак в синем и седой, без шапки, Рудаков Григорий – ветер шалит серыми космами старика. Рудаков закричал помощнику:
– Крени, казак, руль во сюды! – закричал, мотнув головой старчески, но задорно.
Мокеев, сидя, шарил оружие, в голове шумело, трезвонило, ухало. Рядом лежали пищаль и топор. Пощупал на груди даренную Разиным бляху – успокоился, взяв топор, встал.
По голубым волнам плескало парчой зари. Пошел мимо гребцов, – те разминают плечи и руки, от голов пар, рубахи черные прилипли к телу, мокрые. Ржавые кошки прочно въелись в дерево больших кораблей, сцепленный караван кажется чудищем: иные корабли на боку, на ту и другую сторону щетинятся обрушенные мачты. В дырья на боках кораблей лезут синие куртки. Те корабли, что стоят, светлеют мачтами, пестреют цветным зарбафом флагов в узорах непонятных букв, и кажется Мокееву, что не люди – ревет сам голубой, желтеющий рассветом воздух:
– Нечай!..
– Секи-и!..
Вспыхивают огни и огоньки, трещат, бухают знакомо пищали. В уши лезет родная многоголосая матерщина, и рвется снизу, от самой воды, стук топоров, хряст дерева.
– Топят? Днища секут!
С тяжелой головой, но привычно спокойно переваливаясь от качки с ноги на ногу, есаул шел вперед, напоминая большого зверя, что идет к сваленной добыче. Мокеев перелез на высокую корму чужого корабля, увидал, что казаки режутся с кизылбашем в притин[158]158
Впритычку, вплотную.
[Закрыть].
– Тихий Дон!
– Бисмиллахи рахмани рахим!..
– Дай подмогу я?..
Впереди, от воды, резнул голос Сережки:
– Гори, черт!..
В низу корабля страшно бухнуло: вверх полетели дерево, якоря и звенья цепей. Персы, кинув резню, побежали на другой корабль, иные срывались в море.
– Конопатчиков бей!
– Еще огню в порох! – звенит голосом Сережка.
– Иа алла![159]159
Боже мой!
[Закрыть]
– Мать твою в подпечье – бой проспал!..
Зацепив топором высокую корму в золотых закорючках, Мокеев перелез на другой корабль. На палубе судна зеленый, как большой жук, с рыжей головой, в полукафтанье с красным кушаком, утыканный кругом пистолетами, от мачты к мачте перепрыгивал Лазунка, стрелял не целясь: пуля его пистолета била персов под мисюрские шлемы – промаха не было.
Ближе к носу корабля высокий перс с бородой, крашенной в огненный цвет, кричал своим, махал кривой саблей, тыкал в сторону Лазунки, видимо злясь, что персы прятались от выстрелов:
– Педар сухтэ![161]161
Отец твой сожжен в аду! (площадная брань)
[Закрыть]
– Пожар зришь?.. Я те вот! – Мокеев шагнул к персу.
– Педар!.. – крикнул перс и в трех шагах от Мокеева упал без движения. Лазунка пулей сбил с него шлем, разворотив череп.
– Ой, и меток, черт!
Перешагнув перса, Мокеев забрался на другой корабль.
– Проспал!
Мохнатый, из-под палубы, с левого плеча, вывернулся горец, сверкнули глаза и огонь пистолета. Мокеева тяпнуло в грудь; пуля, встретив препятствие, взвизгнула прочь.
– Педар сухтэ! – Желтая рука сверкнула сталью.
Мокеев как бы отпихнулся резко и коротко наотмашь, лезвием топора, не взглянув вниз, под ноги, звеня подковами, скользя в крови, пошел.
Горец, лежа на палубе, сучил ногами, мелькали медные носки башмаков, его голова, брызжущая мозгом и кровью, была разрублена поперек.
– Мать твою! Где ж бой?! – Шагнул еще и, привычно сгибаясь, пряча руки с топором назад, остановился. Поперек палубы, раскинувшись, как хмельной, лежал Черноярец: светлые волосы запеклись в крови, наискосок веселого лица застыла кровавая лента.
– Такого парня? А, дьяволы!..
– Соколы – кру-у-ши!
По зеленеющему, дышащему влажными искрами, несется голос, и, как бы в ответ атаману, пуще треск, звон железа и запахи моря, смешанные с запахом крови.
– Ихтият кун, султан-и Гилян![162]162
Опасайся, повелитель Гиляна!
[Закрыть]
– Живы – иншалла!
– Иа, великий хан!
Мокеев слышит рокочущие чужие слова, корабль завален казацкими трупами – по мертвому и мягкому лезет мимо пальмовой палаты… На носу корабля рубятся казаки и стрельцы.
Там же, недалеко к золоченому носу корабля, окруженный мохнатыми в шлемах, отбиваясь и нападая, бьется с разницами чернобородый в голубом. Под голубым, сверкая, звенит кольчуга. Казаки отступают от кривой сабли – сабля чернобородого брызжет кровью, голубой рукав до локтя мокрый, в крови.
– Алла, ашрэф-и Иран![163]163
За бога, благородная Персия!
[Закрыть]
– Пусти-ко, робята! – Мокеев взмахнул топором: – Вот те блин с печи!..
Сабля чернобородого, взвизгнув, сверкнула кусками в море.
– Редко гостишь! Ешь!..
Второй удар – резкий и рушащий, как молния. От него из-под голубого белым огнем брызнули кольца панциря, светлый шлем запрокинулся; чернобородый осел, голубое на нем быстро мокло, чернело – туловище расселось от левого плеча до пояса.
– Иа алла!..
– Благородный хан!..
Мокеев повернул назад, выругался крепко. Впереди горцы, сбросив бурки, падали в море, казаки рубили их. Назади, куда шел Мокеев, кроме своих, живых и убитых, никого не было. Море заливало палубы вражьих кораблей.
– Бражник! Черноярца проспал и бой тож.
Мокеев швырнул топор. Еще бегали люди, кричали, где-то сказали чужие:
– Иншалла!
Свои кричали:
– Кто ен? Пестрой, как кочет!
– Брат хана али сын! Перст его знает!
– А хан?
– Самого хана Петра Мокеев посек до пят!
– Бою не видал, а хана убил? Лгут!
– Мы-то живы. Волоцкого с Черноярцем уходили…
– У хлеба, брат, не без крох!
– Эх, Петруха! Двух есаулов проспал…
Грянуло в воздухе:
– Соколы-ы! В челны забирай рухледь и ясырь.
– Чуем, ба-а…
– Велит! Ташши ханское из избы корабля…
– А ну и кораблик! Хоро-о-ш.
Стали слышны всплески волн – шум боевой улегся.
Из тумана с мутно желтеющих берегов доносило пряным запахом неведомых растений. Перекатываясь зелеными всплесками, искрилась вода.
– Эх, брат! Да тут и помереть не жаль – не то что на Москве… хорошо…
В Персии
1Рыжий, длинноволосый, с маленькой, огненного цвета, бородой клином, в полосатом, по серому белым, кафтане без кушака, с медным крестом нательным под ситцевой рубахой, ходит по базарам, площадям и кафам человечек в Исфагани с утра до поздней ночи. Встречаясь с персами знакомыми, весело, с оттенком шутовства на веснушчатом лице, кричит, машет синим плисовым колпаком:
– Салам алейкюм![164]164
Здравствуй!
[Закрыть] – и, не слушая ответа приветствию, лезет в ближайшую гущу людей, везде болтает по-персидски бегло, иногда говорит по-арабски и, протараторив мусульманскую молитву, незаметно отплюнется, скажет себе:
– А, чирей те на язык, Гаврюшка!
Если б не его бессменный русский киндяшный[165]165
Киндяк – бумажная ткань.
[Закрыть] кафтан и колпак московский, так издавна знакомый персам, да вместо тупоносых исфаганских малеков[166]166
Башмаков.
[Закрыть] рыжие сафьянные сапоги, то по говору, изученному юрким странником в совершенстве, его бы всяк признал за перса, хотя петушиной фигурой он мало похож на тезика. Перед православными редкими часовнями рыжий истово бьет поклоны, ставит свечи и, попросив у монаха деревянного масла, мажет им ладони рук и волосы. Вид рыжего глуповато-кроткий, только черные крысьи, узко составленные глаза зорки и таят нередко затаенную злобу. Смеясь, он шмыгает глазами по сторонам. Персы-торговцы, сидя на своих прилавках, шутят с ним и охотно дают курить кальян – он знает их поговорки и молитвы.
Забравшись в гущу базара, в грохот и шум, где ничего не слышно, кроме извозчиков с возами на быках или верблюдах, увешанных узлами, не смолкая орущих во всю глотку: «Хабардор!» – рыжий лезет по каменным лестницам, извилистым, пахнущим чесноком, лимоном и потом, забирается в каменные лавки, расписанные яркими красками, где делают чернила, сундуки и продают книги, перебирает арабские, персидские книги, особенно любит книги с «кунштами[167]167
Иллюстрациями.
[Закрыть] фряжскими», торгуется, часто повторяя: «Бисйор хуб!»
Проходя по пыльным, жарким от горячего камня улицам, с уклоном в гору, под гору, где непременно во втором этаже каменных плоскокровельных домов устроены для проходящих отхожие, откуда жидкий навоз течет поперек улицы, смешиваясь с пылью до поры раннего утра, когда приедут в фурах огородники подбирать унавоженную землю, рыжий, шагая через жужжащих мух и вонючие лужи, шутит:
– Аллах возлюбил бусурмана, – вишь, угораздил не ниже как с колокольни кастить! – Оглянется, непременно прибавит: – Зато и вера их поганая…
Завидев проходящую персиянку в чадре и штанах, бежит за ней, думая на бегу:
«Авось с энтой поговорю?»
Сорвав с головы колпак, потушив на худощавом лице крысьи глаза, шепчет внятно:
– Курбанэт шавам![168]168
Я жертва твоя!
[Закрыть]
Персиянка, покосясь на него из-под чадры, ответит:
– Отойди, гяур!
Рыжий, отстав, ворчит:
– У, бусурман, Гаврюшка, сын Колесников, не мять тебе бабьих телесов!
К ночи, побывав везде, где можно, рыжий залезал в свою каменную конуру. Перед окном без стекла и рамы, с одной лишь нанковой синей занавеской, сдвинутой на сторону, вместо стола – гладкий большой ящик, повернутый верхом вбок; перед ним табурет черного дерева. Усевшись, ощупав табурет, рыжий, найдя табак, начинал курить трубку с кабаньей головой, медленно присасываясь к чубуку. Лицо его, беспечное днем, делалось другим, как будто бы, куря, рыжий собирал в памяти все виденное им за день. Покурив, густо отплюнувшись на каменный пол, лез в ящик, тащил оттуда склеенные листы бумаги, нащупывал медную чернильницу, гусиное перо – клал. Зажигал, стуча в темноте по кресалу, две свечи, иногда плошку с нефтью, и начинал писать обо всем, что видел, слышал в столице шаха Аббаса.
Сегодня, как всегда, в Тайном приказе узнал, что с торгового двора едут в Астрахань за государевой недочетной по товарам казной целовальник и приказчики. Сунув трубку, упер острые глаза в бумагу, сухая рука привычно побежала по листам. Написал подьячий в Москву по неотложному делу:
2«Я, доброжелатель мой, государев боярин большой, Иван Петрович, дожидаючи, маюсь, а воровских посланцев к величество шаху Аббасу нет и, должно, не будет вскорости; шаха Аббаса в Ыспогани нету, и, мекаю я, воры тоже в том известны. От тутошних послышал, – молвь тезиков много понимаю, – что Стенька Разин с товарыщи шарпают по берегам Гиляни и крутятся – то тут, то зде… где что приглядят. Я же всеми меры жду их не упустить, а как будут, пристану к ним, „что-де толмачом вашим буду“. Инако к шаху мне пути нет. С ними же дойду шаха, скажу ему слово великого государя, как и указано тобой мне, милостивец боярин, и я чего для государевой службы рад хоть голову скласти. А чтоб не вадить время впусте, такожде по твоему приказу, боярин Иван Петрович, в междуделье делом малым промышляю. И нынче я, холоп твой, пошел к людям Тайного приказу, что на государев двор кизылбашской товар прибирают, глядел у их книги записные, да лаял меня, малого человека, а твоего, боярин, и государева холопа, стольник Федор Милославский, а как я ему, боярин, твой тайный лист вынул, то и тебя, милостивец, заедино лаял же, ногой топтал, а кричал: „что-де он государев шурин и никого не боитца, сыщиков-де зачнет ужо по хребту ломить!“ Одначе я того мало спугався, расспросил целовальников, что с князь Федор посыпаны: Ваську Степанова да с ним ту в Ыспогани в целовальниках терченин Митька Яковлев, а сказали, убоясь имени великого государя и твоего тайного листа, что-де, проезжаючи Тевриз-город, покрали у их на Кромсарае из лавки русских товаров:
Перво: собольих пупков три сорока по семи рублев – итого 21 р.
Другое: шесть сороков по шти рублев – итого 36 р.
Третье: одиннадцать сороков по пяти рублев – итого 55 р.
Четверто: шесть сороков по четыре рубли – итого 24 р.
А хто те товары крал, тот вор поймался на Кромсарае ж и отведен к базарному дараге[169]169
Начальнику базарной полиции.
[Закрыть] с краденым, и по приводу того вора целовальники Васька Степанов да Митька Яковлев, приходя к хану и иным тевризским владетелям, о сыску тех пупков били челом, и против их челобитья у того вора сыскано и отдано целовальникам только пол осма сорока, ценою по три рубли с полтиною.Всего же великому государю царю Алексию Михайловичу, всея великие и малые и белые Русин самодержцу, учинено убытку от служилых людей небреженья – сто двадцать два рубли.
И еще, боярин-милостивец, Иван Петрович, есть утех служилых людей порухи, да о том плотно не дознался – всеми меры буду дознавать. А сказывали мне целовальники: «что-де, когда крали собольи пупки на Кромсарае, были-де мы хмельны гораздо от тевризского вина, а тое вино ставил нам стольник Федор Милославский за послугу». Какую послугу делали ему – о том не сыскал, да сыщу.
Боярин-милостивец! Кои вести соберу о ворах, испишу без замотчанья, лишь бы попутчая на Москву чья пала. Такожде ты о кизылбашах любопытствуешь много, то о их свычаях и поганой вере, о зверях и кафтанах их, и челмах – обо всем особо испишу. Жалованное от тебя и великого государя из Тайного приказу мне за подписом моим дали – пять рублев десять алтын три деньги.
Не сердись, боярин-милостивец, что не все прознал! Кладу к тому многое старанье и докуку. Подьячей, а твой холоп, милостивец боярин, Иван Петрович,
Гаврюшка Матвеев, сын Куретников, в тайных делах именуемый Колесников».
Разин молча пил. Кроме Лазунки, никто не смел приступиться к нему, даже Сережка – и тот, издали взглянув на атамана, уходил прочь. На стругах тихо говорили:
– О Волоцком да Черноярце батько душой жалобит.
Грозный ко всем, Разин был ласков с Лазункой и даже хмельной иногда слушал его:
– Батько, а закинь пить!
– Э-эх! Пришел я в окаянную Кизылбашу за золотом, да чует душа – растеряю свое узорочье. Вишь вот, Лазунка: два каменя пали в море, два диаманта!
– Ой, батько, хватит на тебя удалых!
Скрипя зубами, Разин углубился в трюм атаманского струга; не раскрывая даже узких окошек на море, не зажигая огня, пил, спал и вновь пил. Иногда, крепко хмельной, уставя дикие глаза куда-то, тянул из кармана красных штанов пистолет, стрелял в стену трюма. Пуля, отскочив, барабанила по бочонкам и яндовам.
– Наверху – море, солнце, ветер. Прохладись, батько!
– Лазунка, к черту, – в тьме душе светлее. Иван, Иван! Михаиле…
На корме атаманского судна сидели, курили двое седых: Иван Серебряков и Рудаков Григорий.
– Беда, как пьет атаман!
– В породу, – отвечает Рудаков и, припоминая бывальщину, скажет: – Много Тимоша Разя пил, больше других пил, ой, больше! Иной раз приникнет душой, голову уронит, а спросишь: «Пошто так, казак?» – скажет: «Хлопец, сердце щиро – зато горе людское крепко чует…»
Струги проходили медленно в виду берегов, повернувшись назад, к острову Чечны. На носу стоял за атамана Сережка, он почти не велел грести, рассматривал берега, поселки и города, будто изучая их. По берегам ездили на вьючных верблюдах купцы с товарами. Казаки говорили:
– А кинуться ба в челны да пошарпать крашеных?
– Тут крашеных мало, больше лезгины.
Сережка слышал говор казаков, но молчал, вперяя зоркий глаз в даль.
В медленно проплывающих мимо городах шумели базары, их шум покрывал всплески моря, рев верблюдов и надоедливо пилящий уши крик ослов. А когда прерывался, стихал к вечеру шум, слышался с мечетей монотонный, тягучий говор муллы, виднелась его фигура в чалме и борода, уставленная вверх:
– Нэ деир молла азанвахти!..[170]170
Я зову вас!..
[Закрыть]
Утром струги медленно плыли мимо большого прибрежного города. Все в городе четко и ясно – город белый, из белого камня. В море стоит наполовину затопленная башня; за ней, начиная с берега, лежат торчмя и стоят большие плиты с надписями, а что на плитах сечено, никто не разбирает – древнее христианское кладбище. К плитам, отгороженные рядами камней, приткнуты могилы мусульман, виднеются покосившиеся каменные столбы, обросшие мхом, с чалмами каменными. За кладбищем серая мечеть, за мечетью поперек города стена, за стеной круче в гору белые плоские дома, и в глубине узких улиц опять белая стена, также поперек. За ней домики города тянутся в горы. Перед горами две башни белых, на вершинах гор лед. Облака, курчаво копошась, вьются, перегоняемые ветром, среди хмурых отрогов.
Сережка стоит пригнувшись, запорожская шапка на затылке – его глаз по-орлиному ушел в глубину улиц белого города. За ним по палубе звон подков и ленивая, как будто волочащая ноги походка. Голос трубой:
– Глянь, атаман!
Сережка оглянулся. Есаул Мокеев Петр тыкал себя в грудь:
– Вишь, батько дал мне золочену цацу…
– Знаю, Петра! Хошь быть по чину атаманом, тогда сойду с атаманского места без спору! Ставай! Нет? Так што надо?
Сережка снова воззрился на город.
– Не то ты говоришь, атаман!
– А што?
– Глянь пуще! Ту красу атаманску черт мохнатый дунул из пистоля, изломил в ей все узорочье… Я таки пихнул его топоришком.
– Пихнул? Ха, маленько?
– Черт с ним – пал он. А дар атамана изогнул окаянной, не спрямишь век.
– Ото безумной! Да кабы не угодил по бляхе, прожег бы тебя сквозь горец, как Волоцкого!
– Може, и не прожег бы… Вишь, бой я тогда проспал… Рубанул одного, черну бороду с пятнами на роже, да и топор со зла кинул – сечь было некого…
– Ты гилянского хана посек, честь тебе изо всех: лихой боец был хан, наших он положил много!
– Ну, плевать честь! А вот не гневается ли атаман, что я тогда хмельной мертво дрыхнул?
– Всяк бился, и каждому на долю бой пал… Ты же, говорю, пуще всех! Ой, дурной ты, уйди-ко, мешаешь только.
– А нет, не уйду! Чуй, атаман, бою мне на долю мало, и вот вишь: этот бы городишко нынче взять да разметать? Учинил бы я любое Тимофеевичу-то, а? Давай, Сергеюшко! Робята справны, заедино винца шарпанем – кумыки близ… От Гиляни мы взад пошли, а горцы без вина не живут… Кои Мухаммедовы и не пьют, да купцам вино держат…
– Свербит, Петра, и меня тая ж дума, только боюсь – батько осердится… Сказывал: давать себя будет в подданство шаху, а город тот шахов, и тезики в ем живут…
– Ну, черту в подданство! Шах Москву гораздо любит, бояре да сыщики завсе живут в Ыспогани… С шахом миру у нас не бывать! Помни слово.
– А все же без батьки как зачинать бой? Охота, право слово, к ему же не идти! Спит и пьет…
– Пошто ему сердчать? Полно, Сергеюшко! Коли в городу бобку[171]171
Игрушку.
[Закрыть] найдем, скорее есаулов смерть забудет, а бобка, та, что ясырка, може, сыщется баская? Уж я не упущу, голову складу, а не упущу! Ты подумай: чужой город – что вор, у огня взять нече, у вора, коли чего краденого с собой нет, хоть шапка худая сыщется. Так зачинать?
Сверкнуло кольцо в ухе. Сережка кинул о палубу шапку, крикнул, скаля зубы:
– А ну, зачнем!
– Гей, робята-а!
По стругам прокатилась дробь барабанов…
3Вечером в городе догорали пожары. От разрушенных строений вилась и серебрилась пыль. От белого города остались лишь поперечные стены, плиты на могилах да три башни – одна в воде, две у подножия гор – и мечеть. На струги по брошенным сходням казаки тащили вьюки шелковой ткани, скрученные ковры, утварь – серебро и медь. Катили бочонки с вином и бочки с пресной водой. Потускневшие к ночи цвета, голубые, серые, малиновые, иногда оживлялись радостным оскалом зубов, блеском золота и драгоценных камней.
На корме по-прежнему, не принявшие участия в грабеже, сидели, курили двое седых – Серебряков с Рудаковым. Серебряков сказал:
– К Чечны-острову понесло струги?
– Надобно заворотить к Гиляни, да ужо что скажет новый атаман – справим путь…
– А город-то ладно пошарпали!
– Винца добыли, а ино черт с ним!
На носу струга в мутно-синем стоял Сережка, его голос резал звонкую даль:
– Гей, бабий ясырь не вязать, едино лишь мужиков скрутить!
– Есть, что хрестятся, атаман!
– Хрещеных не забижать, браты-ы!
– Кой смирной – не тронем!
На берегу бубнил голос:
– Робята-а, кинь плаху-у!
Мокеев Петр стоял, держа в могучей лапе узел, – при луне фараганский ковер отливал блестками.
– Клеть медну с птицей, вишь, сыскал!
– Оглазел ты с бою?! Велика птица-т, зри – баба в узле!
– Робята-а, худы сходни – кинь пла-а-ху…
– Чижол слон! Кидай двойной сходень.
– Давай коли – подмоги-и!
Накидали толстых плах. Струг задрожал. Мокеев перешагнул борт.
Не меняя узла в руке, откинув только часть ковра, подошел к Сережке.
– Глянь, атаман!
Сережка оглянулся и свистнул:
– Добро, Петра!
В ковре сидела полуголая женщина. Косы сверху вниз пестрили нежное, как точеное, тело. На правой холеной руке женщины от кисти до локтя блестел браслет, в ноздре тонкого носа вздрагивало золото с белым камнем. Женщина, качая головой сверху вниз, слезливо повторяла:
– Зейнеб, Зейнеб, иа, Зейнеб!
– Должно, мужа кличет?
– Петра, толмач растолкует, кого она зовет… И, черт боди, где ты уловил такую?
– Хо! Я, атаман, как приметил, что ее на верблюда пихают, кинулся – вот, думаю, утеха Тимофеичу. Крепко за ее цеплялись, аж покрышку с головы сорвали у ее какие-то бородачи. Зрю, много их. Да бегут еще – сабли востры, сами в панцирях. И давай сечь; кто не отскочил – лег! Топор о кольчуги изломил, бил обухом, потом кинул, а с остатку бил, что чижолое в руку попало, – взял свое… Поцарапали мало, да ништо-о!
– Эх, добро, добро!
Сережка встал на нос струга выше, подал голос:
– Дидо Григорей! Заворачивай струги в обрат к Гиляни-и!
– Чуем, атаман!
– Гей-ей, казаки! Вертай струги-и!
Город, мутно дымящийся туманами пыли и пожаров, разносимых ветром из ущелья гор, казался большим потухшим костром, Над развалинами, зеленоватые при луне, одиноко белели башни, да торчала серая мечеть. Из одной дальней башни с вышины кто-то закричал:
– Серкешь!
– Азер, азер![172]172
Огонь.
[Закрыть] – ответило снизу.
В развалинах еще иногда вспыхивал огонь.
– Серба-а-з шахсевен![173]173
Солдат, любящий шаха!
[Закрыть] – где-то ныло слезно.
Над башнями, высоко на горах, все ярче разгорались льды, будто невидимый кто-то поливал медленно жидким серебром гигантские гребни. И еще в смутном гуле моря, в стоне, слабо уловимом, в развалинах внизу проговорило четко: