355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Толстой » Собрание сочинений в десяти томах. Том 1 » Текст книги (страница 7)
Собрание сочинений в десяти томах. Том 1
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 19:26

Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том 1"


Автор книги: Алексей Толстой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 42 страниц)

3

Александра Аполлоновна разрезывает толстый журнал; в зале, где уже топили сегодня, пахнет кофеем, и старые кресла заманивают развалистыми своими спинками на осенний покой.

Гимназист сидит на окошке, болтает ногами. Тусклый сад совсем беспомощен под долгим дождем.

– Расскажите еще про ваши приключения, – приставал он к Собакину.

– Я все рассказал, что ж еще…

– Володя, не приставай, – строго молвила бабушка, взглянув поверх очков на Собакина, который на чистом листе разбирал зерна пшеницы.

– Щуплое зерно, – сказал Собакин – Что же вам рассказать?

– Ну, хоть про кучера, которого связали тогда, – он ужасно таинственный.

– Архип-то… – засмеялся Собакин, – таинственный.

– В самом деле, что с ним, выпустили его? – спросила Александра Аполлоновна.

– Кажется, да, – я ездил, хлопотал, мне сказали, что без суда не отпустят, а суд, кажется, был на днях…

– Не любила я вашего Архипа, злой он, и глаз у него черный, приедет и все по конюшне ходит, все чего-то высматривает, и непременно что-нибудь после случится…

– У Белячка, – помнишь, бабушка? – мокрецы на щетках сели, – подсказал гимназист…

– У Беляка мокрецы; нет, нет, не люблю я таких, и пусть бы сидел в тюрьме. Да невинный ли он? – Старушка сняла очки. – Еще до вашего приезда в деревню он избил моего объездчика за то, что тот не позволил ехать в телеге по хлебу, – представляете, нарочно едет в телеге по хлебу…

– Я помню, – сказал гимназист, – объездчика привезли, вот страшно-то: голова болтается, и по лицу мухи ползают.

– Странно, – протянул Собакин. – Архип никогда не дрался, исполнительный всегда, тихий… Хотя был странный случай… Вот, помните, в прошлом году я ехал от вас вечером, когда еще отец Иван индюка изображал; не знаю почему, взяли мы не обычной дорогой, а напрямик по выгону, а там за межевым столбом – глубокая водомоина; я говорю Архипу: ночь темна, помни кручу налево. А он прикрикнул на лошадей. Тише, говорю, Архип, и знаю, сейчас круча, а он словно тройку не сдержит…

– Ужасно, – вздрогнула Чембулатова, – ну и что же?..

– Лошади сами круто повернули. Я кричу: «Что ты делаешь?» – а он обернулся и глухо так говорит: «Бог спас, барин, беду отвел».

– Вот-вот, я говорила, завтра же велю загородить это место…

– Я думаю все-таки, что это случайность; чем ему помешали я и мои лошади? Наконец он сам мог убиться.

– Такие, как Архип, безземельные, бессемейные мужики на все способны, в них бес сидит. Служит он у вас, все ничего, – только угрюм да молчит, а потом возьмет да вас и сожжет…

– Бабушка, смотри, проясняет, – крикнул Володя и, не успела бабушка ахнуть, распахнул балконную дверь, и сырой, пахнущий землею и листьями, осенний ветер ворвался, растрепал книгу, брызнул капелью, и солнце в прорыве между туч блеснуло на каплях, на стеклах, на желтой листве…

А дверь уже закрыли, и в столовой застучали посудой.

– Бог с ними, с Архипами, – сказала, проплывая в столовую, Александра Аполлоновна, – только расстроишься, а причина всему, конечно, что нет настоящей опеки над крестьянами. Мужик обращается в первобытное состояние-Собакину вспомнился фельетон, месяц назад читанный в случайно залетевшей петербургской левой газете, но думать об этом не хотелось, – так было уютно и тепло.

К вечеру ветер стих, и низкое солнце залило багровым светом лиловые у земли тучи и, протянув бледные, словно прощальные крылья в глубь желтой и мокрой степи, закатилось.

Но четко еще виднелись репьи на темных курганах, лужи на глянцевитой дороге лиловели, тускнели.

Почмокивая, вертелись колеса, ударяли в лицо свежей грязью, пачкали вожжи и руки.

Собакин, расстегнув кожан, потряхивался на сиденье и думал:

«Так вот они – степные дали, неезженные дороги, забытые курганы. Нет конца им, и селения такие же серые, забытые, и люди в них, как травы, молчаливые, живут бог знает зачем, из века в век одни и те же, как дикая рожь».

Ходит с дороги на дорогу, с кургана на курган, по пашням, по селам и поет унылые песни – тоска, сестра осеннему ветру…

Дребезжала железка на колесе, и топали, скользя под горку, копыта…

Одноколка скатилась, тряхнула на водомоине, и, поскользнувшись, лошадь упала на колени.

«Трудно некованой взобраться на гору», – подумал Собакин и ударил вожжами…

А сзади затопали частые шаги, как будто молча кто-то догонял…

Собакин обернулся: плохо видный в полумраке лощины, бежал к нему мужик, размахивая левой рукой.

«Странно!» – подумал Собакин и, еще не понимая того, что было уже ясно, сильно ударил лошадь кнутом.

Человек настигал, по траве бежать ему было легче, не так скользко…

«Черт знает, гонка какая-то, что ему нужно?» – подумал Собакин и еще раз, привстав, хлестнул кнутом. Лошадь прыгала в хомуте, поскользнулась и, вздыбившись, вынесла одноколку на ровное место.

– Эх! – резко крикнул мужик и откинулся…

– Архип – ты?..

– Эх! – опять крикнул Архип, на бегу остановился, поднял руку и кинул блеснувший топор, и наклонился весь, ожидая… Топор тяжко ударил в переднюю доску козел, упал в ноги…

– Ты что это! – закричал Собакин и сдержал лошадь. Архип устало шел вслед… – Ты с ума сошел?..

– Теперь что хочешь со мной делай, – сказал Архип и смотрел на багровую полосу заката, – поседевший, весь обвеянный ветром.

– За что ты меня, Архип? Архип, я же не виноват…

– Сына моего убил.

– Какого сына?

– Осипа…

Темнела закатная полоса, суживаясь, закрыла багровое веко.

Собакин ехал шагом, Архип шел сбоку и немного сзади…

– Архип, я ничего никому не скажу, поклянись, что это более не повторится. Послушай, Архип. Осипа убили мужики, я бы никогда не допустил до этого.

Тогда Архип негромко засмеялся, словно конь дикий поржал, и белые зубы его впервые увидел Собакин.

4

Прошло более года. Опаляя землю, пронесло золотые свои ризы новое лето, пожали хлеб, и на гумнах запахло свежей соломой; каждый день до заката гудела молотилка; на заре опускался иней и взлетал, увидев солнце; только в темном саду да на лугу, где падала тень от дома, серебрил он мелкий гусиный щавель.

Утром к Собакину опять приходили мужики жаловаться на Архипа.

Все лето Архип передохнуть не давал: то скотину загонит, то вывалит из телеги траву, что мужик на барском поле под сиденье себе накосил, и кушак с мужика снимет или шапку – приходи, мол, жаловаться, неси штрафные.

А испольного хлеба, пока деньги за него до полушки в контору не внесены, не даст свезти ни снопа. Такой уж Архип ретивый приказчик, откуда только злоба взялась.

Мужики бить его хотели, а он либо увертывался, либо на барина валил: не моя в том воля. Мужики таили злобу, а осенью, когда на барском поле пшеница родилась сам-десять, а на мужицком не сняли и сам-трех, решили, каждый про себя, барина спалить.

Так уже стариками заведено.

К тому же на село пришла золотая грамота, читать ее не читали и не видели, пожалуй, но всякий знал, что в ней прописано: грамота старинная, давно по земле ходит.

А вслед за грамотой подкинули листки; их прочли и волновались глухо, как подземный ключ.

– Ну что, Архип, как мужики? – отдав на завтра распоряжение и позевывая, спрашивал Собакин.

Архип повел плечом:

– Что же, дурачье…

– Утром опять приходили на тебя жаловаться, нельзя так, Архип, ты портишь мои отношения с народом.

– С мужиком по-другому нельзя, – притесни, он тебе что хочешь сделает, а с доброго слова сядет на шею.

– Я слышал, палить собираются.

– Кто их знает.

– Вон у Чембулатовой спалили же гумно.

– То озорство, барыня в город уехала, они и озорничают.

– Ну, иди, Архип. Завтра позаботься, чтобы лошади с утра готовы были.

– А вы разве куда едете?

– В город.

Архип ушел, а Собакин лег и перед сном раскрыл каталог садовых цветов и овощей; но скоро цветы стали походить на дам и все на одну и ту же, со вздернутым носиком; кочан капусты, отряхиваясь, надел очки и стал старушкой Чембулатовой.

Собакин улыбался в полусне, думая, как ему хорошо, что он, вот такой здоровый и молодой, скоро опять увидит лукавые глаза, вздернутый носик, русые волосы…

Разбудил Собакина громкий шепот:

– Барин, барин, вставайте.

Собакин вскинул на пол голые ноги и, не понимая, глядел на стоящего перед ним со свечой возбужденного Архипа.

– Ты что?

– Мужики идут.

– Какие мужики, куда?

– Сюда, к вам. Как я побежал, они уже на плотине шумели…

Собакин прислушался и беспомощно взглянул на крепкого, угрюмого Архипа.

– Архип, что же делать?

– Двери, барин, я запер, а вы достаньте-ка ружья, попугать придется.

– А окна, ставней же нет.

Трясущимися пальцами, спеша, всовывал Собакин патроны в охотничьи ружья, сдернув их со стены над кроватью.

– Я бекасинником заряжаю, Архип, еще убьешь кого.

– Заряжайте картечью, не будет повадно…

– Господи, какой ужас!

В темноте стал явственнее гул голосов и крики, слышны были даже отдельные возгласы, и вдруг все стихло и стало тягостно ожидать…

– Что они?.. – прошептал Собакин.

Со звоном разбилось стекло, и камень, упав на письменный стол, опрокинул вазу с ковылем, и в разбитое звено влетели крики:

– Бей окна, пусть выходит.

– Эй, барин, выходи, говорить хотим.

– Архипа нам давай…

Архип, ловкий и гибкий, отпрыгнул к стене и с глаз отбросил густые волосы, повелительно сказал:

– Свет, барин, туши.

Собакин дунул на свечу, и стало невыносимо страшно, и яростнее закричали мужики:

– Выходи!..

Несколько стекол со звоном вылетели, и Архип дико вскрикнул…

Прижимаясь к пахнущей потом его спине, шептал Собакин:

– Что же это будет?.. Боже мой.

– Не выйдешь, сами достанем, – кричали мужики, и несколько голов в шапках появилось в окне.

– Лезь, братцы, нечего глядеть…

Архип выстрелил… Сразу все стихло… И часто и пронзительно застонали под окном.

Мужики отступили, совещались, заспорили все громче…

– Неси, сена неси, соломы, – закричали голоса.

– Подпалим.

– Выкурим голубчика.

– Лови!.. Лови его!.. – разгорелись крики. Визг, топот, глухие удары.

– Работников наших бьют, – прошептал Архип. – Теперь нам не иначе, как в сад бежать, палить сейчас будут…

– Балконная дверь замазана наглухо.

Архип помолчал, потом приложился и выстрелил. Осветилась стена, поваленное кресло и Собакин без штанов, в ночной рубашке…

Архип, не целясь, выстрелил еще, и едкий дым наполнил комнату. Собакин тоже выстрелил, сильно отдало в плечо и щеку.

Вдруг под окнами осветилось красное пламя и бойко затрещало.

Стало яснеть, мужики с радостными криками отбежали, камень ударил Собакина в лицо… Пошла кровь, и Собакин стиснул зубы, застонал. Архип, пригнув его к полу, пополз в коридор. Сквозь распахнутые двери изо всех комнат лился алый свет…

– Вот что, барин, – сказал Архип, – давно я хотел тебя поблагодарить… – И, толкнув Собакина, он сел ему на грудь и засмеялся.

– Архип, что ты, Архип… – шептал Собакин, стараясь высвободиться, разорвал на Архипе рубашку, царапнул по телу, и Архип словно опьянел и весь налился злобой.

Надавив коленом горло, вынул он складной с костяной рукояткой нож, зубами открыл его и, глядя прямо в белые, обезумевшие глаза Собакина, занес и опустил.

Дом пылал. Молча стояли озаренные светом его мужики, серьезно глядели, как дикий огонь пожирал сухие стены, дымя, вылизывал из-под крыши… Носились розовые голуби…

Кто-то крикнул:

– Гляди-ка, у конюшни Архип…

Поспешно выводил Архип за повод Волшебника и, когда, крича, подбежали мужики, кинулся животом на конскую спину и погнал, прильнув к холке, залитый алым, в степь…

Только его и видели…

СМЕРТЬ НАЛЫМОВЫХ

Старый камердинер Глебушка сидит в кожаном кресле и сквозь обмотанные ниткой очки смотрит на псалтырь, долго мусля негнущийся палец, чтобы перевернуть ветхую страницу, а огонь свечи колеблется направо и налево.

Льнут снаружи к стеклам мокрые ветви, и, слушая шорох их, думает Глебушка:

«Птица прошлою осенью так же в окно билась, подумал, подумал, а не пустил – неизвестно, какова она птица в такую ночь».

Вздрагивает налымовский дом; оторванная ветром, хлопает железная крыша; не видно служб; цепляясь за шумливые кусты, волокутся тучи; далеко в лугах, разрываясь и слепя, ложатся круглые молнии и стелется сплошными завесами дождь.

– Темень, – говорит Глебушка, – нехорошо! – и переворачивает страницу, где с боков стоят три надписи рукой Семена Налымова; первая надпись чернилами такая: «Женившись, не преступаю ли законы натуры»; затем через много псалмов опять пометка: «Господь, дай силы» и еще: «Наконец-то счастлив с моей женушкой, любезной Анфисой».

Качает Глебушка старой головой и глядит в окно, а далеко из пустых верхних комнат доносится протяжный крик.

Поджав губы, слушает Глебушка, а когда крик повторяется, встает и, прикрыв ладонью свечу, идет по винтовой лестнице наверх в войлочных туфлях своих и в безрукавке.

Паркет залы скрипит, на мгновенье теплится золотом рама, и кресла в чехлах стоят так, будто сидел на них только что покойный Налымов, куря трубку, и смотрел в окно.

Глебушка отворяет дверь спальни, и с красного полога над кроватью срывается и улетает на бесшумных крыльях в раскрытое окно белая сова.

– Нехорошо, – говорит Глебушка и, прилепив у пыльного зеркала свечу, прислушивается; в отдалении кричит птица, несясь над травой, и с подветренной стороны доносится звон колокольца.

– Куда человек едет? – говорит Глебушка сердито и, с трудом замкнув окно, идет обратно вниз.

Зайдя в опустелую кухню, где с плиты сняты чугунные доски и обвалился кирпич, а на шестке греется горшочек со щами, закрывает вьюшки, крестит углы, затканные паутиной, и плотнее затыкает тряпкой разбитое стекло, говоря: «Видишь, наплюхало как». Но колокольчик прозвенел совсем близко, и слышно, как подъехали к крыльцу…

– Проезжайте, проезжайте, – говорит Глебушка на стук в дверь кнутовищем, – никто здесь не живет!..

– Отвори, пожалуйста, говорю – барин приехал.

– Барин?

– Налымов, слышь, – озябнув и подпрыгивая, кричит ямщик, – молодой барин…

Через порог, нагибаясь, ступает Налымов в мокром чапане, поверх шапки его обмотан оренбургский платок, бритые щеки втянуты, и на глазах словно тень.

Глебушка, тряся головой и торопясь, снимает ча-пан, развязывает платок и, глядя на худого, в черном сюртуке барина, целует руку его.

– Ах, зачем ты! – Налымов опускается в кресло и, скрестив пальцы, говорит, закрывая глаза: – Не ждал меня, наверно; вот и увиделись; не узнал?

– Батюшка, как узнать, маленьким вас отсюда увезли.

– А вот и приехал, навсегда… Одни мы теперь с тобой, Глебушка, больше нет в живых никого.

Старый камердинер, заложив руки назад, стоит у притолоки.

– Нельзя вам здесь оставаться, – говорит он, – в село уезжайте. Не живут здесь Налымовы, помирают нехорошей смертью.

Тонкие губы Налымова улыбаются, а лицо остается печальным.

– Мне все равно, недолго проживу, – отвечает он. На скулах у него выступают розовые пятна, и, сдерживаясь, он глухо кашляет, без сил опуская руки.

– Нет, уезжайте, нельзя здесь сегодня ночевать. Вам, может быть, неведомо, а мне великий грех, если случится что, – повторяет Глебушка.

– О чем ты говоришь?

– О бабке вашей, Анфисе, ее сегодня ждем. Налымов быстро открыл глаза, пытливо и со страхом вглядываясь в старика.

– Расскажи, я ничего о ней не слышал такого. Глебушка пожевал, оглянулся в темный коридор и притворил дверь.

– Раз дедушка ваш, Семен Семенович, позвал меня и говорит: «Затопи, Глебка, камин, скучно мне!» – а сам все прислушивается.

Я лучинки ломаю, громыхаю вьюшками, а он мне: «Постой, постой, не стучи!» И с лица белый. «Это, – говорю я ему, – батюшка барин, птица кричит ночная». А он: «Дурак, молчи», да как закричит: «Отгони ее от окна!»

Соломы я в камин подкинул, вышел потихоньку, прикорнул за дверью, а сам трясусь. Вдруг барин, слышу, говорить начал: «Не виноват, не виноват, отпусти меня… Уйди…» Да все громче да чаще… И замолчал; да как заревет и грохнулся… Побежал я в людские, взбаламутил народ. Вошли мы в спальню, – на кровати барин лежит – мертвый. Окно раскрыто, дождик в него так и хлещет… А в саду сова кричит – вот тут-то мы и ахнули… Сова-то на человеческий голос кричала…

– Не понимаю я, Глебушка, к чему все говоришь; ну, померли, и мы умрем с тобой.

Глебушка переступил с ноги на ногу и продолжал рассказ:

– Дедушка ваш, Семен Семенович, женились пожилых лет и взяли первую в губернии красавицу – Анфису. Думали, от этого в дому у нас веселее станет; а вышло по-иному. Стал Семен Семеныч сомневаться – не выйдет ли душе его через такую молодую жену изъяна. Бывало, вечером сядет в библиотеке и глядит в божественную книгу, я у двери со щипцами дремлю; крикнет – подойду, сниму светильню. Жалко мне его тогда было – ну что он в книге прочтет, пуще только расстроится. А стукнет полночь, поднимет он голову, глаза красные. «Что, говорит, Глеб, поздно?» – «Поздно, говорю, пожалуйте спать, барыня давно легли». Он и пойдет по зале к Анфисиной спальне. Станет у двери, лицо ладонью сожмет и, будто оторвали его с мясом, уйдет в кабинет. «Господи, говорит, видишь – борюсь я с соблазном». А барыне Анфисе спать одной тоже очень скучно.

– Что ты говоришь, Глебушка, у Анфисы дети были, она мне родная бабка.

– Нет, у брата Михаилы Семеновича дети были, а Анфиса как девица жила… Прошло таким-то порядком немало времени; барин уж на человека не похож, высох весь и, как услышит – жена идет, так весь и затрясется. А матушка Анфиса все песни пела вечером на окошке.

Приехал раз под осень племянник, – гусар, Александр Налымов; боже мой, шум какой поднялся. Мундир у него красный, на голове повязка (ранен был где-то); ходит, усы крутит, и, как на женщину поглядит, так глаза у него и выкатятся. Семен Семеныч сразу же задумался: очень уж Анфиса стала и хороша и весела. Весь день, весь день, то в саду, то на клавикордах, а гусар к ней как пришился. Увидит Семена Семеныча, по плечу ударит: «Ну что, говорит, дядюшка, повоюем еще». Недели не прошло – Семен Семеныч вечером и говорит мне: «Идем в сад». Пошли. Пробрались к Анфисиному окну, он опять говорит: «Лезь на дерево, смотри». Взобрался я на осину, ветки раздвинул, гляжу – перед зеркалом сидит гусар; мундир у него расстегнут, волоса взлохмачены, а матушка Анфиса в рубашке одной стоит перед ним как во сне. Схватил он ее, притянул к себе, лицо она руками закрыла… Тут у меня в глазах помутилось, скользнул на траву, а барин спрашивает: «Там они, там?..» Вдруг гусар выглянул в окно, и свет в комнате потух… Мы побежали, и когда в залу вошли, под люстрой стоял гусар, подбоченясь, как черт.

Семен Семеныч кинулся на него, а он отстранился и громко сказал: «Отстаньте, дяденька, я пришел сказать, что ваша жена распутница… Сейчас, пригласив меня, как родственника, в свои покои, хотела надругаться над вашей сединой, предлагая гнусное сожительство. Вот!»

Тут он повернулся на каблуках и вышел, звеня шпорами. Семен Семенович схватился за голову, побежал к жениной спальне, дернул дверь, и увидали мы, как Анфиса вскочила на окно, оглянулась на мужа и прыгнула вниз. «Лови ее! Держи ее!» – кричал Семен Семенович. Побежали мы за Анфисой… Думали – убилась. Глядим – она уже к пруду летит… Не успели! И так ее в пруду не нашли. Глубоко там очень, омута…

Голос Глебушки сорвался; Налымов слушал, как хлестали ветви и выло в трубе.

– Неспокойная ее душа, – окончил Глебушка, – всех Налымовых увела за собой; то птицей прикинется, то мышью, а то приходит в своем виде. И вы приметьте – случилось это в нынешнюю ночь.

– Может быть, все это и правда, – сказал Налымов. – А ты видел ее, Глебушка?

– Да, сегодня перед вами кричала.

Налымов, улыбаясь, поднялся с трудом и, гладя старика по волосам, прижал, сколько было силы, к груди и поцеловал.

– Я все-таки не поеду отсюда, на что ей такого, ссе равно скоро умру; устал я очень, уступи мне постель на сегодня, милый Глебушка! – И, ослабев, он снял сюртук и лег, тяжело дыша.

Глебушка зажег лампады перед киотом, прилепил свечу и стал, опускаясь на колени, молиться, касаясь лицом пола. «Спаси его и помилуй, лучше мне умереть, коли нужно, – с радостью предам мой дух; и ее злое сердце успокой, отведи руку». Потом Глебушка лег у двери на кошме.

Налымов знал, что за стеной уже давно стоит Анфиса. Снаружи по стеклу провела она костяной рукой, и, словно изваянное, лицо ее вглядывалось сквозь закрытые веки.

«Вот ты и пришла, – подумал Налымов, – не мучай меня, войди!»

С трудом хотят разомкнуться губы ее, и мокрая ветвь ударяет по лицу, отчего стекают капли по щеке, как слезы. Лежа на спине, со сложенными руками, холодеет Налымов, просит ее войти, думая, что она успокоит.

И вот Анфиса уже по эту сторону стекла, подхватывает платье, ложится, неспешно овладевая его телом. Твердая рука ее на его шее, и Налымов говорит: «Простишь ли, милая, я последний?»

Медленно наклоняясь над ним, открывает Анфиса глаза, и их прозрачную глубину видит Налымов, отделяясь от ненужной постели, чувствуя радость прощенья и любви.

Порывом ветер разбивает стекло, мокрый и темный проносится по комнате, гася лампады, и Глебушка, со стоном приподнявшись, зовет:

– Барин, батюшка, отгони ее!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю