Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том 1"
Автор книги: Алексей Толстой
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 42 страниц)
Потом уже, когда весь городок был потрясен скандалом, объяснили Прянику, что Потап был не иначе как подослан каким-нибудь графом – похитить Наденьку. Или был просто австрийский шпион. В нашем городке любят вообще создавать слухи.
КАТЕНЬКА
(Из записок офицера)
18 мая 1781 года я получил, наконец, командировку и стал поспешно готовиться в отъезд.
Привлекала меня не выгодность ремонтного дела (я был достаточно богат), а желание поскорей вырваться из Петербурга на свежий ветер степей, провести остаток мая в деревнях (где по вечерам поют на озере девушки), поспать в бричке под открытым небом, мечтая о глазах, в которые в этот день успел заглянуть; послушать на взъезжей рассказы побывалыциков… словом, я был молод и жаждал приключений.
И вот на третий день утром бричка моя, прогремев по деревянной мостовой Московской заставы, мягко понеслась мимо сосен и моховых болот торной дороги; побежали верстовые столбы навстречу, ласково покрикивал ямщик, и цветы можжевельника пахли так, что на глаза навертывались слезы.
Я же, сбросив с плеч казенную шинель, сунул ее вместе с мундиром в чемодан, надел просторный халат и, закурив трубку, стал следить полет коршунов над лесом.
Не описываю первого времени долгого пути – дни были однообразны, и каждый увеличивал радость, и сердце мое сильнее щемила грусть.
Что может быть слаще любовной печали? Есть ли в свете более желанная боль, чем мечты о той, которую еще не видел, но чей образ, ежечасно изменяясь, прекрасный и неуловимый, то склоняется во сне к губам, то сквозит за листьями дубравы, заманивая в глушь, то всплеснется в озере, и отовсюду слышится легкий его смех.
Однажды, после полудня, я подъехал к земляной крепости, ворота которой были отворены и на чистом дворике два инвалида играли в карты, сидя на пушке, причем взятки записывали на зеленом лафете мелом.
При моем появлении оба они подняли головы, защитив глаза от солнца, а я спросил строго:
– Где комендант?
– А вон там комендант, – отвечал тот, кто был помоложе, ткнув пальцем по направлению деревянного, с воротами и забором, домика, прислоненного к крепостной стене…
В прохладных сенях, куда я вошел, на меня залаял пес, но был настолько стар, что, едва прохрипев, принялся опять ловить блоху, кусавшую его.
Не обратив на собаку внимания, я отворил дверь в комнату, обитую желтым тесом, с низким, но длинным окном; сквозь него солнечный луч играл на изразцовой лежанке, на которой сидел старый инвалид, занимаясь вязанием чулка.
Кряхтя, инвалид поднялся мне навстречу и спросил:
– Кого вам, батюшка, надобно?..
– Коменданта! – воскликнул я.
– Комендант спит, – ответил старичок, – пообедал и спать лег.
– Так разбуди его, скажи, что приехал адъютант Зарубный.
Старый инвалид, качая головой, подошел к двери и стал осторожно стучать, на что после некоторого молчания послышалось шарканье туфель и сердитый голос:
– Вот я тебя поколочу – меня будить…
– Ваше благородие, – сказал старичок, слегка отступая, – к вам приехали…
Дверь тогда отворилась, и вошел комендант, с лицом, плохо бритым, красным и четырехугольным; на голове у него надет был коричневый колпак, а халат из тармаламы замаслен.
– Ну, что надо? – сердито сказал комендант, беря у меня подорожную. – Не могли подождать!
И, читая, он надел очки.
Но, увидев мой высокий в сравнении с ним чин, так растерялся, что уронил с носа очки и, сняв колпак, молвил:
– Сударь мой, не угодно ли присесть, – и тотчас же добавил: – Батюшка, изволили вы кушать?
В это время ямщик внес мой чемодан, и я поспешил надеть мундир, из-за отсутствия которого вышло все недоразумение, и приосанился…
Тогда бедный комендант воскликнул:
– Если так, то и я надену мундир, – и, придерживая халат, вышел.
Я же, присев на лавку у окна, принялся рассматривать гравюрные портреты генералов на стене, комендантов орден, лежащий вместе с парадной треуголкой и париком под стеклянной крышкой, и не заметил поэтому, как отворилась третья в комнате дверь и женский голос произнес:
– Ах, посторонний мужчина.
Оглянувшись, все же я успел рассмотреть, пока захлопывались половинки, розовый подол платья, из-под которого выглядывала ножка в белом чулке, и нежную руку, поднесенную к груди; лицо же было скрыто от меня темными локонами…
Сердце мое слегка билось; вошедший комендант попросил откушать.
Мундир на коменданте был смят, узок, чрезвычайно пахнул листовым табаком, и высокий воротник врезывался в багровую его шею.
Во все время обеда комендант посматривал на дверь и сопел носом, как мне показалось, тайно беспокоясь…
Когда же я спросил, кто та дама в розовом, испугавшаяся меня, он уронил стакан и, откинувшись на спинку стула, испуганно выпучил глаза, а туго затянутая салфетка, торча за его затылком двумя ушами, увеличила сходство коменданта с ослом…
– У нас, сударь, нет никакой дамы, – произнес он, заикаясь.
Я понял, что комендант лжет, но пока не настаивал, хотя любопытство мое было разожжено.
После обеда я лег в полутемной комнате коменданта на кожаный диван и, расстегнув мундир, слушал утомительное жужжание мух и скрип сверчка; но, когда веки смежились, сквозь дремоту услышал я негромкие голоса из столовой.
– Вот этого-то и нельзя, – поспешным шепотом говорил комендант, – ну, хочешь, я сошью тебе еще одно платье…
– Не хочу, – отвечал капризный голос, – сам носи, и запираться не хочу. Фу, какой ты противный… старый…
– Что же, – ответил комендант, помолчав, – зато я комендант.
Я хотел было приподняться, чтобы поглядеть, кто так горячо спорит, но усталость превозмогла: голова моя сладко ушла в подушку, и тело отделилось от земли…
…Проснулся я от странного чувства – близости человеческого существа; было совсем темно; протянув руку, я тронул шелковую юбку и, ощупывая, понял, что пальцы мои скользят по ноге, горячей, несмотря на покрывающую ее одежду…
– Кто тут? – спросил я тихо.
В ответ мне засмеялись, и на диван присела дама, раскинув по мне легкое платье; я приподнялся на локте, но горячие ее пальцы погладили меня под подбородком и ущипнули; я потянулся и, прижавшись губами к руке, весь задрожал…
– Тише, – сказала дама и, легко толкнув меня, легла рядом, тесно придвинувшись.
Каких безумств не делает молодость! И то, что читателю покажется невероятным, совершилось, – наше объятие было шаловливо-сладко, прерываемое иногда нежным смехом незнакомки.
Но, услышав дальние шаги, поспешно соскользнула с дивана моя возлюбленная и скрылась за дверью; я же крепко уснул и вторично был разбужен тяжелым топотом шагов и словами:
– Проснитесь, ваше благородие, несчастье…
В испуге я сразу сел, сбросив ноги, и открыл глаза; передо мною стоял комендант в высоких ботфортах, в мундире, перевязанном портупеей, и колпаке; в руке же держал он железный фонарь.
– Что случилось? – воскликнул я и, заслонив глаза от света, почувствовал, как пахнут духами мои пальцы… Потому улыбаясь, я плохо слушал доклад перепуганного толстяка.
– Как уснули вы, – рассказал он, – донесли мне, что близ крепости бродит шайка разбойников; тотчас же, в сопровождении моих солдат, я ускакал: как видите, вот потерял шляпу; нам почти удалось их окружить; но, возвратясь, я не нашел ни ваших лошадей, ни экипажа.
– И я не был с вами! – воскликнул я. – И беспечно спал!..
Комендант тотчас поставил фонарь и, поглядев на меня искоса, спросил:
– А вы действительно спали?
– Вот ревнивец, не сидел же я с вашей женой.
– Женой! – закричал комендант. – Почему вы знаете, что я женат…
– Я видел и слышал, как вы разговаривали за дверью, послушайте, сейчас же познакомьте меня с вашей супругой.
– Она спит, – застонал комендант, хватаясь за остатки волос, и вдруг сел на стул… – Отложите хотя бы до утра, ваше благородие. Ах, это не женщина, а черт. Вот скоро год, как я женился, а сплю все время на этом диване, один, как перст…
И, глядя на свой указательный палец, комендант зарыдал, я же участливо потрепал его по коленке.
На следующее утро, волнуясь, я тщательно заплел косицу, перевязав ее лентой, выбрился и, охорашивая мундир, надушил усы.
В столовой у самовара сидела моя вчерашняя возлюбленная, в том же розовом платье, скромно опустив глаза. Высоко подхваченные ее волосы были напудрены, углы подведенного рта приподняты, и на левой щеке у ней было маленькое родимое пятно.
Увидев меня, она привстала и подала руку, которую я поцеловал…
– Катенька, – воскликнул комендант, не сводя с жены ревнивых глаз, – налей же его благородию чаю…
– Его благородие не обессудит, – слегка покраснев, молвила Катенька и подняла на меня свои светло-зеленые, длинные, разрезанные вкось глаза.
Я тотчас стал без умолку болтать, забавно описывая свое путешествие, и долго не мог понять: для чего Катенька, несмотря на прохладное утро, обмахивается веером.
Она опускала веер на колени и поднимала вновь, то прикладывая к губам, то к уху и плечу, и слегка хмурила брови…
Тогда я сообразил, что она говорит мне языком вееров, припомнил уроки петербургских модниц и прочел: «Разбойники выдуманы, ваши лошади в надежном месте… Вам будет скучно?»
– Нет, конечно, нет! – воскликнул я с жаром.
– Чего нет? – подозрительно спросил комендант.
– Разбойники, они не осмелятся вновь прийти.
– Эге, – мрачно сказал комендант, – тут есть чем поживиться…
Катенька быстро опустила веер и приложила к сердцу.
– «Вы меня любите?»
– Безумно, да, да! – воскликнул я…
– Что вы, батюшка, все «нет» да «да», – забеспокоился комендант, – живот, что ли, болит?..
– «…Нам нужно увидеться сегодня ночью. Придумайте, как устроить», – прочел я на веере.
– Комендант, – воскликнул я, вставая, – идемте же осмотрим укрепления…
Я проявил большой интерес к служебным обязанностям и торопил коменданта, чтобы усыпить его мнительность.
Комендант шел впереди меня по форпостам и, размахивая руками, объяснял:
– Вот здесь мы починим, а здесь заткнем, а здесь… На полслове он обрывал и тер себе лоб, бормоча:
– Что она придумала?..
Но я ободрил его:
– Вы лучший из комендантов, почтеннейший.
Мы осмотрели арсенал, где сушилось белье и пегий теленок лежал в углу, жуя казенную портупею… Наскоро пробежали отчетные книги, причем комендант так быстро водил по строчкам пальцем, что мне казалось – я скачу на тройке и смотрю под колеса.
Потом пошли обедать. Катенька, разливая суп, раскраснелась и сложила губы так, что я, во избежание неосторожности, стал смотреть в стакан, успев все-таки прочесть на чудесном языке ее веера:
– «Торопитесь. Муж догадывается».
Тогда, сделав строгое лицо, стал я объяснять, что не позволю разбойникам под носом у себя из крепости красть лошадей, поэтому приглашаю коменданта после обеда поехать со мной в лес для поимки негодяев.
Комендант с радостью согласился и велел принести вина; я же подумал: «Ах, плут!»
Выкурив после обеда по нескольку трубок и отдохнув, мы сели на верховых лошадей и, в сопровождении четырех пеших инвалидов, вооруженных с головы до ног, поехали в лес.
Сердце мое сильно билось, и я, тихонько смеясь, горячил коня, прыгавшего через валежник.
Между красных стволов показывалось заходящее солнце, в овраге же, куда мы спустились, было сыро и темно.
Я положил руку на плечо коменданта и прошептал:
– Оцепим этот овраг; я подожду здесь, а вы поезжайте в обход и ждите, пока выстрелю из пистолета.
Оставшись один, я видел, как со дна оврага поднимался белый туман; скоро хруст ветвей и шаги вдалеке затихли; тогда, ударив коня плетью, я поскакал в крепость…
Катенька ждала меня в темных сенях и, когда я, запыхавшись и целуя ее в щеки, говорил: «Милая, родная, душа моя», откинула голову и стала так хохотать, что я, испугавшись, увлек ее к двери.
– Здесь нельзя оставаться, – сказала она сквозь веселые слезы, – услышит старикашка…
– Катенька, не мучай, – молил я, – минуты дороги…
Катенька сжала мою руку и, соскочив с крыльца на дворик, подбежала к крытому тарантасу, стоящему под соломенным навесом. Смеясь, приподняла она платье и прыгнула в тарантас, преследуемая мной.
Внутри тарантаса пахло кожей и пылью, и мы могли целоваться, не видимые никем.
Катенька дергала меня за усы, щекотала, возилась, как котенок, и, сидя на коленях, говорила всякий вздор.
Но вдруг за воротами послышался топот и громкий голос коменданта:
– Где он? Я не посмотрю на чины… Эй, дураки, чего смотрите, ищите их…
Катенька закрыла мне рот рукой, смотря в окошко тарантаса, я же взялся за эфес шпаги, готовый на все.
По дому, в сенях и на дворе ходили инвалиды, освещая фонарями все углы; комендант же топал ногами и махал обнаженной шпагой.
Пробегая мимо тарантаса, он остановился и, подумав, открыл дверцу.
– А, – воскликнул он, – нашел, вяжи их!
И направил на меня шпагу; я же, быстро вынув свою, скрестил клинки и, вышибив оружие из рук коменданта, кольнул его в плечо.
Комендант охнул и сел на землю, а я, подняв пистолет, приказал инвалидам:
– Ни с места, я ваш начальник!
Инвалиды отдали честь, стоя с фонарями; комендант же сказал:
– Вор, бери мою жену, вези куда хочешь!
И вдруг закричал в ярости:
– Запрягайте лошадей в тарантас, везите их к черту!
И, разорвав на груди кафтан, зарыдал… Так я обрел себе верную жену, а впоследствии сделался счастливым отцом четырех малюток.
РОДНЫЕ МЕСТА
1В винной лавке за стойкою Коля Шавердов грыз каленые подсолнухи и тоскливо слушал, как Сашка, сидя против него на табуретке, докладывал, в третий раз сегодня, наблюдения свои над дьяком Матвеем Паисычем, бегавшим, по словам Сашки, в «страчном» виде по огороду.
У Сашки было круглое и белое, с лисьим подбородком лицо, томные глаза и гнилые зубы. Был он вдовой попадьи Марьи сыном.
Но, несмотря на такое отличие от серого народа, все на селе звали его просто Сашкой, потому что, выгнанный из духовного училища, вернулся он лодырем в село раз и навсегда и был бит попадьей Марьей при помощи уполовной ложки на смех соседям, смотревшим в окно.
А спустя недельку побили его и парни за двухорловый пятак в орляночной игре и наказали близко не подходить к девкам, до которых Сашка был великий охотник. Шавердов же, как старинный друг, не то что любил Сашку, а просто выдавал ему из бакалейной их – шавердовской – лавочки десяток папирос в день и терпеливо слушал вранье.
– Я тебе говорю, – рассказывал Сашка, – непременно он выиграл по билету, мне почтмейстер к нему из Петербурга письмо показывал; попусту так не стал бы летать по огороду; знаешь, так и кидается, бормочет: «Эх, говорит, окаянные, очки завалились – я бы всем это письмо прочел: выкусь-ка, говорит, получи такое письмо. Ах, говорит, что мне огород, потопчу его весь, – мне все равно…» Потом присел, да как захохочет и рыжими сапожищами пошел капусту топтать… Я, знаешь, за плетнем стою и говорю ему: «Здравствуйте, Матвей Паисыч. Что вы, говорю, так летаете, или в церковных суммах какой недочет вышел?» Подпустил, знаешь, ему шпильку, а он ко мне кинулся, плетень ухватил, трясет: «Я, говорит, в горнице сидеть не могу, у меня от радости одышка нутро завалила». И вижу я, лезет целоваться; я, знаешь, плюнул в него и ушел. Противный такой…
– Ну, впрочем, ты не плюнул, – сказал Коля Шавердов.
– Ей-богу, плюнул. Что же ты мне не веришь? Вот друг.
– Я тебе не друг, – грызя подсолнухи, равнодушно ответил Шавердов, – а это ты ко мне лезешь, мои папиросы куришь; только мне не жалко, кури…
– Ах, милый, – молвил Сашка, скривив голову и сложив губы бантом, – а не помнишь разве наше детство? Вот было веселье: я тебе тогда в альбомчик стишки написал:
Ты капризна, мила и ленива,
И твой чудный локон…
Видишь, какой я тебе друг.
– Это стихотворение подходяще к женщине, а не к мужчине, – ответил Шавердов и поглядел на вошедшего с улицы мужика.
Мужик, медленно притворив стеклянную дверь, снял меховую шапку и стал шарить глазами образ, чтобы перекреститься. Не найдя, он подвинулся и положил на прилавок пригоршню меди, сказав натужным голосом:
– Вина три полбутылки.
Все, как и голос, было у него натужное и натруженное, словно самим этим мужиком пахали землю и лицо оттого стало землистое и корявое, сивые волосы стояли бугром, а сваленная рыжая борода росла повсюду, где только можно.
Шавердов, схватив с полки полбутылки, стукнул их о прилавок. Но мужик не ушел, а залез внутрь коричневых портов и вынул оттуда пустую посуду.
– Получить, – сказал он.
Шавердов швырнул бутылки под лавку и отсчитал деньги. Мужик долго их пересчитывал на ладони, потом сказал:
– Запамятовал я… – и из-за пазухи вынул еще несколько бутылок, потом из карманов армяка и еще черт знает откуда. Все это было перемазано, затертое и теплое.
Шавердов сказал:
– Что, или загулял, Митрофан?
И, когда мужик, надвинув шапку на глаза, вышел, Шавердов обратился к Сашке:
– Так зачем же ты опять к дьяку бегал? Сашка хитро усмехнулся.
– Прибегаю я опять, а он уже ставни красит, честное слово, зелеными птичками пускает… Я ему говорю…
Но тут Сашка вдруг искривился на табурете, поднял палец и хихикнул, так как в лавку, трепаный и красный, вбежал сам дьяк, Матвей Паисыч Перегноев.
2Матвей Паисыч, как только вбежал, ухватил Шавердова за локоть и потянул к себе, ища облобызаться, но, видя со стороны Коли равнодушие, отскочил и беззвучно принялся смеяться, кривляясь всем тощим своим телом в пегом подряснике; на Сашку он не обратил внимания.
– Многие теперь с ума сходят от дурости, – сказал Шавердов.
– Дурость, – сейчас же согласился дьяк, – глупость. А что поступать мне иначе нельзя. Выкусил…
Дьяк присел и, слегка раскрыв рот, поглядел на собеседника.
– Почему дьяк Матвей по огороду бегает? – проговорил он скороговоркой. – Почему дьяк ставни красит? А я не только ставни, я и крылечко выкрашу, я на полу половичка расстелю, – от покойной дьяконицы у меня остались. Как это понять? Вот этот вот юнкер (дьяк ткнул пальцем в Сашку) весь день у меня на плетне висел, любопытство одолело. А я не сержусь: всякому человеку знать интересно, почему у Матвея Паисыча третий день голова нечесана. А я не желаю голову чесать и об этом объявляю всенародно.
При этом дьяк поднялся на цыпочки и широко развел руками.
– Не желаю и не желаю, пока… Дьяк присел и щелкнул языком:
– Что пока? Ах вы шельмецы! Что это такое за «пока»? Дьяк священство получил? Дьяк капитал в банке выиграл? Суета, юнкера… Вам бы все деньги, У меня корова есть – раз, яиц лукошко на пасху, да десять мешков хлеба к рождеству – два. Гречиху я сеял или нет – три… А молебствие о дожде?.. А народ православный жениться, помирать должен? Я по двунадесятым – коровьим маслом власы мажу. Так что за причина, почему дьяк обезумел?
В эти слова Матвея Паисыча Шавердов вслушивался внимательно, и костлявое, с пушком на щеках, худое лицо его стало необычайно серьезно. Сашка же безмерно ржал, сидя на табуретке.
– Восемь ведь лет птицей пролетели, – продолжал дьяк, – как дал я тогда дочери моей Аннушке две сотни рублей и в столицу отправил. Пустяки сказать – столица. Не то что наша Утёвка… Утёвка, – презрительно сказал дьяк, – тысяча двести дворов и один храм божий. Лаптем щи хлебают… Здесь дочь моя нежное свое воспитание получила, да не с вами ей жить пришлось: не к тому рождена, душа у ней высокая… В столице ее, как дочь родную, встретили. У самого Мейергольда училась…
– У кого? – переспросил Сашка.
– Мейергольд – полный генерал… Поутру его государь император призывает: «Развесели, говорит, генерал, столицу и весь русский народ». – «Слушаюсь, ваше величество», – отвечает генерал, – кинется в сани – и марш по театрам. А в театре все как есть представят – Бову королевича, пожар Москвы… Вот что за человек. Аннушке моей бумагу выдал – во всех городах играть – и фамилию переменил: теперь Аннушка не Перегноева, значит, а – Волгина-Мирова… Поняли? Эх, юнкера!..
Тут дьяк, вынув красный платок, вытер глаза:
– Восемь ведь лет не видел дочку… А бывало, гладишь светлые ее волосики, а она глазки поднимет, спросит: «Вы что, папенька, или о маменьке вспомнили?» Ручки на коленях сложит, аккуратненькая такая, чистый ангел.
Дьяк не смог продолжать и полез за прилавок к Шавердову, который спросил тихо:
– Что же, Матвей Паисыч, замуж они, что ли, выходят?
– Нет же, – завопил дьяк, – в том-то и дело, что не выходит. А такая штука, что я, как Давид, скакать должен и петь. А я плачу потому, что как же я со своим образом ей на глаза покажусь?
Образ у дьяка был действительно несуразный: серая его бороденка косицами росла на впалых щеках, бугром поднимались красные скулы, из-за которых выглядывали мигалки, нос же был морщинистый, как коровья сиська.
– Так они сюда приезжают? – спросил Шавердов и, оглянувшись на Сашку, нахмурился.
– Я ничего не говорил, ничего не говорил, – забормотал дьяк испуганно и вдруг, увидев Сашку на табуретке, нагнулся к нему. Сашка забегал глазами и усмехнулся, ощерив гнилые зубы.
– Смотри ты у меня, – сказал дьяк, едва не колотя попадьина сына по носу пальцем, – ты меня не знаешь, Сашка, я тебе голову сверну, гад навозный.
– Нашелся один такой, – сказал Сашка весело. У дьяка задрожали колени.
– Ты за ним пригляди, – обернулся он к Шавердову, – как же можно его Аннушке на глаза показать. Ах, боже мой, что за люди… Ведь у ней душа нежная. А я вдруг ее и ввергну в этакую пакость.
– Да, – сказал Сашка, – они теперь барышня, от нас нос воротят, а когда-то вместе купались.
– Сашка, – визгливо закричал дьяк и стукнул кулаком по прилавку, – я тебе сам в руки дался… Аннушка моя завтра приезжает… Дьяк, дьяк, заткнись-Забудь это, Сашка. Что за язык мой окаянный… Все я наврал… Никто не приезжает, и дочери у меня никакой нет… Она да – в Утёвку… Вот ваша Утёвка… тьфу.
В безмерном волнении дьяк заметался и, бормоча, поспешно вышел на улицу, где ветер подхватил сивые его волосы и бросил на глаза.