Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том 1"
Автор книги: Алексей Толстой
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 42 страниц)
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Дней через пять Павлина увидела сон первейшей важности. Сны видела Павлина часто, на все случаи жизни, сама по себе и по приказанию Степаниды Ивановны.
Но эта особенность не была прирожденной, а накатила на нее после одного случая с офицерами. До того жила она при монастыре и за свое безобразие исполняла должность привратницы.
– Через тебя, сестра, и дьявол не перескочит, – говорила ей мать Голендуха и спала спокойно. Павлина обитала в келейке у ворот, стучала по ночам гвоздем в чугунную доску.
В то время в монастыре жила чернобровая веселая монашенка, за свое пение прозванная «дудка-веселуха», имела она обязанность ухаживать за мирянами, приезжавшими во время праздников. Однажды заехали в монастырь бывшие в тех местах два офицера. Понравилась ли им тихая обитель, засыпанная снегом, или напугал буран, но только они остались ночевать в пустой келейке. Увидели чернобровую сестру «дудку-веселуху», влюбились и решили ее увезти… Час побега назначен был под крещенский сочельник, когда бесовское племя так и шмыгает по всем заповедным местам и монашенки запираются по кельям, шепча со страхом отговорные молитвы. Приготовили офицеры коней и возок, но мать Голендуха все это пронюхала, допытала красавицу и с утра заперла ее на ключ.
Ничего не ведая, прискакали на тройке офицеры в назначенный час и постучали замочным кольцом, ожидая, что, по уговору, выйдет к ним чернобровая красавица. Действительно, ворота приоткрылись, и просунулась закутанная голова Павлины, вглядываясь – кого бог послал в такую темную ночь?
– Садись! Живей! Ходу! – крикнули офицеры, схватили привратницу, положили на возок; один вскочил рядом с ямщиком, другой застегнул полость, и помчались.
Павлина молчала. Кровь у офицера военная, не теряя времени, обнял он Павлину и, ободренный ее молчанием, не посмотрел ни на возок, ни на зимнее время. Павлина и тут смолчала. Офицер удивился.
– Хорошо ли, – спрашивает, – тебе, душенька?
– Хорошо, – ответила ему Павлина медвежьим голосом.
Офицер сейчас же зажег спичку и, увидя перед собой лицо привратницы, вскрикнул не своим голосом и на всем ходу выкинул Павлину из саней в снег. Так она и осталась лежать в снегу у дороги, пока на рассвете не прибежали монашенки… Обступили они Павлину и спрашивают:
– Что с тобой, милая?
– Бес меня искушал.
– Какой бес?
– В огненном образе.
– Что же ты не кричала, голос не подала?..
– И, милые, не всякий день бес искушает, а этот был со шпорами.
Больше ничего и не добились от глупой привратницы. Села она опять у ворот, но глянула на дорогу и затосковала.
– Уйду я, мать игуменья, пускай беса из меня лютыми ветрами выдует.
Собрала Павлина котомку и пошла по лютым ветрам, надеясь втайне – не встретит ли опять двух бесов?
И с той поры начала видеть всевозможные сны.
Бродила Павлина три года, питаясь подаянием. Иногда заживалась у помещиков, у вдовых купчих. Иногда возвращалась в монастырь, исполняла в миру кое-какие поручения матери Голендухи.
Так попала она к Степаниде Ивановне и теперь видела сны о Свиных Овражках.
Степанида Ивановна, наладив сватовство и приведя Сонечку в крайнее возбуждение, написала Репьеву о предстоящей свадьбе и теперь снова предалась прерванному делу.
Но на первых же порах возникли затруднения: хотя Овражки и план подземелий были приобретены, но никто из монастырских не мог или не хотел указать места, откуда начать копать. Второй уже день партия землекопов, нанятая Афанасием, курила цыгарки на бугре близ овражка, а генеральша в отчаянии гадала и раздумывала и раз двадцать посылала Афанасия осматривать заколдованное место.
Сегодня, наконец, Павлина увидела жданный сон и рассказала его обрадованной Степаниде Ивановне.
– Некий муж, – говорила Павлина, – явился мне в облаке и указал перстом: крутись, говорит, раба, вокруг себя десять и еще три раза; где остановишься, там и бросай камень через плечо. Где падет камень, там место сие… Сказал муж сие и подал камень.
Павлина бережно развертывала тряпицы и показывала Степаниде Ивановне камень.
– Пойми же, – говорила генеральша, – мы не знаем места, откуда крутиться начать…
– Этого мне некий муж не говорил, – вздыхала Павлина. – Надо опять поспать.
– Когда же ты? Раньше вечера не заснешь, а рабочие ждут. Ах, Павлина, всегда ты что-нибудь напутаешь…
– Разве Афанасия позвать?
– Поди позови Афанасия.
Павлина убежала и сейчас же вернулась с Афанасием.
– Придумал ты что-нибудь? – с тоской спросила генеральша.
– Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство, весь овраг излазил.
– Нашел что-нибудь?
– Не извольте беспокоиться, все в порядке-Афанасии подал генеральше кусок кирпича.
– Старинный, ваше превосходительство, от самого подземного места отломался, не извольте беспокоиться.
– Кирпич, – воскликнула генеральша и набожно перекрестилась. – Слава богу! Едем!.. Веди, Афанасий, рабочих, вели мне подавать коляску.
И Степанида Ивановна, взволнованная, пошла к Алексею Алексеевичу. Генерал за эти пять дней махнул рукой на семейные дела.
Попытки «отбрить» и выжить Смолькова в самом начале были генеральшей прекращены. Сонечку, очевидно, жених волновал, а сам Смольков проявил столько веселости и добродушия в ответ на генеральские подкопы, что Алексей Алексеевич однажды за столом объявил:
– Измором меня взяли, быть по-вашему! – и занялся хозяйством, чтобы рассеять скуку.
Для начала придумал он проект особенной зерносушилки и велел кузнецу сделать железную трубу с дырочками. Трубу сделали, но погода назло стояла отличная, и хлеб не подмокал. Тогда генерал решил в трубе вялить яблоки, чтобы всю зиму кормить рабочих компотом: от такой пищи, он высчитал, производительность мужика увеличится на семь процентов. За опытом над новым проектом и застала генеральша Алексея Алексеевича: стоя у окна, палочкой перемешивал он высыхающие на солнце яблоки и отгонял мух…
– Алексей! – воскликнула генеральша. – Благослови меня, я начинаю…
– Дай тебе бог, Степочка, только трать поменьше денег, все-таки, знаешь ли…
– Ах, опять не доверяешь, – жалобно воскликнула генеральша. – Руки опускаются. Пойми, не для богатства, не из каприза ищу я этот клад, а для славы твоего имени. Сейчас ничего не скажу, но потом ты узнаешь. Тебя, Алексей, ждут не только слава и почести, но и могущество.
– Ну, куда мне его, Степочка. Вот яблоки…
– Ты рожден под счастливой звездой, Алексей. Твоя бабка Вальдштрем… Это шведская королевская кровь… Подумай об этом…
Степанида Ивановна подняла палец, чепец ее сдвинулся набок, на щеках проступили красные пятна.
Свиными Овражками называлась неглубокая котловина, поросшая шиповником и бурьяном, на перевале между Гнилопятами и монастырем.
Со стороны монастыря, откуда начиналась дубовая рощица, лежали на бугре остатки строения, из него уцелели несколько ступеней и часть рухнувшей стены, овитая плющом… Между камней рос шиповник, и корни деревьев разрушали неизвестно кем и когда построенное это жилище. От ступеней овраг круто падал вниз в высокий бурьян и снова поднимался, уже полого, вплоть до голого выгона гнилопятских лугов. Считая развалины и угол рощи, площадь Свиных Овражков не превышала пяти десятин.
Перегнав по дороге рабочих, Степанида Ивановна оставила лошадей у края овражка и пошла пешком вниз через кусты, которые заботливо перед ней раздвигал Афанасий.
– Где же, где твое место? – повторяла генеральша, задыхаясь от трудной ходьбы и волнения.
Афанасий смотрел под ноги, нагибался, лег даже на землю от расторопности и, наконец, воскликнул, ударив сапогом ветхий камень:
– Сюда становись, Павлина, начинай!..
Павлина осторожно развернула из тряпиц камень, поджала деловито губы, попросила генеральшу и Афанасия отойти и вдруг забормотала истошным голосом, закрутилась и кинула камень через плечо. Генеральша подбежала к тому месту и увидела, что вокруг Павлининого камня на земле набросан щебень.
– Кирпич сам из земли пошел, – сказала Павлина. – Копайте!
Рабочие осмотрели место, побросали в траву одежду и баклажки, поплевали на руки и стали копать, но не очень шибко. Когда же генеральша, разгневанная их ленью, обозвала мужиков бессовестными, старшой сказал:
– Без вина не наша вина, поднесешь – сами руки заходят…
Афанасий на пристяжной поскакал в Гнилопяты за водкой. Рабочие быстро очистили место от корней и щебня и стали копать вглубь.
– Вы зря-то не ковыряйте, – говорил старшой. – Ты линию найди; как линию найдешь, так она и пойдет сама тебе галдареей…
– Кирпич, – сказал один рабочий.
– Верно, кирпич, – сказал другой рабочий.
– Нашли, Степанида Ивановна, – сказал старшой, – галдарея…
Степанида Ивановна сама влезла в яму и глядела по плану. Но кирпич оказался единственным, и, порыв еще немного, решили рабочие копать рядом. Скоро, однако, они утомились и сели курить. Генеральша в отчаянии пошла на гору посмотреть, не едет ли Афанасий с водкой…
Наконец Афанасий прискакал. Мужики сняли шапки, а каждый из стаканчика медленно потянул вино, словно полагая, что встанет в жилах его богатырская сила… Выпив, поблагодарили и без шуток быстро принялись рыть. На новом месте открылись стены кирпичного колодца, идущего наклонно вниз. Степанида Ивановна всех благодарила и, садясь в коляску, сказала Павлине:
– Сегодня, Павлинушка, всю ночь не буду спать.
В это время Сонечка и Николай Николаевич сидели в саду на качелях, тихо покачивались. Сонечка похорошела за эти дни и похудела так, что под веками легли у нее тени, глаза блестели. Держась за веревку, она отталкивалась ногой в синем шелковом чулке – подарке бабушки – и говорила без умолку, боясь молчания, той напряженности, когда сердце громко стучит и понимаются затаенные мысли.
На поляне позади качелей на грядках росли огурцы. Сонечка очень хотела сорвать один из них и дать Николаю Николаевичу; Смольков же все время намеревался поцеловать девушку в шею, где завиваются волоски. Глядя на краснеющее от стыда это, место, он вдруг спросил:
– А что, дедушка ваш целует еще бабушку или уже нет?..
Сонечка взглянула на него, ахнула и медленно засмеялась.
– Какие вы глупости говорите!
– Нет, отчего, бабушка, по-моему, еще очень красива.
– Знаете, у нее раз карандаш весь вышел, которым брови подводят, я ей обожженную пробку принесла, так вот она такие себе брови намазала…
– Вы злая.
– По-вашему, в самом деле я злая?
– Конечно, я, например, очень хочу одну вещь сделать, а вы мне не позволяете…
– Какую? – Сонечкина рука крепко сжала веревку. – Ну, вы что-нибудь мудреное попросите.
– Можно шейку поцеловать? Один раз?
Одну только минуту подумала она: «Что со мной? Все как во сне!» – но опять засмеялась, отодвигаясь. Николай Николаевич нагнулся и нежно ее поцеловал. Она приоткрыла рот.
– Съешьте огурец, я вам принесу. – Сонечка, спрыгнув с качелей, нагнулась над огуречными листьями. Николай Николаевич, не отрываясь, глядел па ее спину. Сонечка подала ему огурец, с одной стороны пожелтевший, и опять села на качели близко к жениху.
На днях Смольков сделал предложение. Случилось это просто и как-то никого не удивило. Одетый в сюртук, при шляпе, он вошел к Сонечке в комнату, извинился, сел на стул и заговорил о значении семьи для государства. Глаза его были полузакрыты, и все лицо каменное, точно перед ним у окна стояла не Сонечка, а какой-нибудь министр. Затем, кончив вступление, он подошел на три шага и, совсем закрыв глаза, предложил быть его женой… Сонечка ахнула только. Он ушел, и немедленно ворвалась генеральша, обняв девушку, поздравила, а про Смолькова выразилась, что он «идеальный муж». С этой минуты все стало как сон.
– Дни, как черепахи, ползут, – говорил Николай Николаевич, грызя огурец. – Еще семь дней до свадьбы, а мне кажется – конца этому не будет.
– А я так рада, что побольше времени до свадьбы остается…
– Почему же вы рады?
– Так, рада…
– Я знаю, почему – трусите.
– Чего же я буду трусить, вот тоже…
Она усмехнулась. Николай Николаевич осторожно обнял ее, сначала легко, потом все крепче, отыскал губами ее рот и медленно, мучительно и бесстыдно поцеловал. Сонечка, вся пунцовая, вырвалась, закрыла лицо.
– Степанида Ивановна приехала, – с трудом выговорил Смольков. – Пойду встречать.
И, не оборачиваясь, он ушел, а Сонечка осталась сидеть на качелях. Возбуждение ее сразу упало, опустились руки. Несколько часов смеха, двусмысленностей и ставших особенно легкими кокетливых движений утомили Сонечку, и теперь ей было гадливо, и с отвращением глядела она на бессовестные свои чулки, одетые напоказ, на вымазанные с вечера кремом, по совету генеральши, руки. Даже в легоньком новом платье не было невинности.
«Откуда все это у меня взялось? – тоскливо думала она. – Как он меня не остановит? Ведь я бог знает до чего дойду…»
Она передернула плечами и поглядела туда, где за косматыми ветлами садилось красное перед ненастьем солнце. Лиловые тучи багровели по разодранным краям, – в них было грозовое, тяжелое предчувствие. В саду затихли птицы, только дикий голубь все еще тосковал, сидя на верхушке березы.
«И этому я стану чужая, – подумала Сонечка. – Он любит ли меня? Должно быть, любит. Надо очень строго следить за собой. Буду больше молчать, не надену больше этих чулок со стрелками. Так просто: перестану кривляться и скажу: я вас, должно быть, очень люблю, милый мой, милый Николай».
Она долго сидела, держась за веревку качелей, положив голову на руку. Когда невдалеке послышался голос Смолькова, идущего с генеральшей, выступили от умиления слезы у Сонечки на глазах, захотелось тотчас же подойти и сказать что-нибудь очень душевное.
За ужином она глядела на Смолькова «собачьими», как он определил, глазами. Генеральша, подергиваясь, рассказывала о каких-то кирпичах. У Николая Николаевича разболелась голова от волнения и вина, и он, захватив свечку, ушел к себе.
Поставив свечу около кровати, Смольков снял пиджак, сунул руки в карманы и, наклонясь над Сонечкиной карточкой, закусил нижнюю губу.
– Больше не могу, – прошептал он, вдыхая свежий воздух. – Монастырь, черт его возьми, какой-то! Целоваться на качелях! Конечно, она может ждать хоть сто лет – птенец. А я что?
Он забегал по комнате, думая все об одном, на чем мысли сосредоточились, как в фокусе, – точка эта была страшно чувствительна, остальной мир понемногу темнел, отпадая. Стали различимы запахи старых книг, ветхой мебели, сада и неуловимых женских духов, пропитавших старую мебель, на которой бог знает кто сидел.
Наконец Смольков остановился посреди комнаты, медленно провел языком по высохшим губам, взмахнул рукой, точно говоря: «Ну, что же я могу тут поделать?», отворил дверь и громко прошептал:
– Афанасий.
Афанасий пришел и стал затворять окно, но Николай Николаевич, потрепав его по плечу, сказал пересмякшим голосом:
– Послушай, друг, как у вас насчет этого самого?..
– Это насчет чего?..
– Ну, этого самого, понимаешь?
– Что вы, барин, – осклабясь, ответил Афанасий, – мы этим не занимаемся.
– Где-нибудь на селе, наверно, есть эдакое?..
– На селе как девкам не быть, только вам не понравятся. Солдатка есть, да ничего, чистая.
– Ну вот, вот, сведи меня к солдатке, голубчик. Сейчас я переоденусь… Постой… вот тебе на чай полтинник. Так ничего солдатка-то… а?
– Солдатка – ничего, мягкая.
Спустя время, осторожно, через черный ход, пробрались Смольков с Афанасием в сад, миновали сырые аллеи, плотину и побежали лугом до села.
У крайней избы в траве на пригорке сидели три девушки и негромко пели; в темноте лица их под платками казались маленькими и странно блестели глаза. Афанасий, словно мимоходом, подошел к ним, поклонился, разведя руками.
– Наше вам с кисточкой!
– Кто такие? – спросила одна недружелюбно.
– Хуторские, позвольте посидеть с вами. Девушки переглянулись, засмеялись, и одна сказала:
– Нет уж, идите, откуда пришли.
Афанасий обиделся, влез в разговор, но Николай Николаевич потянул его за рукав, шепча:
– Пойдем, пойдем к солдатке…
– Придете на хутор, – я вам припомню, – пригрозил Афанасий девкам.
Они что-то крикнули вдогонку, затем было видно, как поднялись, побежали в темноту.
К солдаткиной избе нужно было идти по задам, перелезть через плетень и насвистать собаку, которая сначала кинулась с лаем, но, узнав голос Афанасия, побежала вперед. Боязливо на нее поглядывая, Николай Николаевич покорно прыгал в какие-то канавы, изорвал штаны, промок, попав в навозную жижу, и, наконец, выйдя на пустой дворик, увидел стоящую на крыльце высокую бабу.
– Марина, – бойко сказал Афанасий, – принимай гостей.
– Ах, батюшки, я-то испугалась, – низким веселым голосом молвила баба. – Что же, если с добром, заходите! А это кто? – шепнула она Афанасию и после ответа еще приветливее закачала головой.
Николай Николаевич снял шляпу, поклонился и взошел на крыльцо, но в избу Марина его не ввела, а осталась в сенях, сев на кровать. Привыкшие к темноте глаза Смолькова различили постель со множеством подушек («Воображаю, – подумал он, – каковы подушки»), дойницу с молоком и зыбку, висевшую около на ремне.
– В избе сестрица больная лежит, – прошептала солдатка и весело поглядела Николаю Николаевичу в лицо.
– Ну, как же ты? – спросил Смольков, повертелся и обнял бабу.
Марина засмеялась, освободилась. – Вино будете пить?
– Да, да, вот – рубль. Купите вина.
Афанасий взял деньги и побежал к какой-то своей куме. Николай Николаевич остался, наконец, вдвоем с женщиной и, сердясь на свою непредприимчивость, придумывал, что бы такое ей сказать, чтобы разрушить странную эту, какую-то необычайно простую действительность.
– Почему ты меня не поцелуешь? – сказал он томно и подумал: «Пахнет молоком и чем-то съестным, не то печеным».
– Чего? – совсем уже весело спросила Марина и, закрыв рот ладонью, проговорила, вся трясясь от веселости: – Что это вы, барин, ко мне пришли… ну и барин!
Затем, не выдержав, она стала смеяться так, что затряслась и заскрипела кровать.
Смольков рассердился: страсть его уменьшалась с каждой секундой; он засопел, хотел выругать глупую бабу, но живот его сам по себе начал подпрыгивать, и Николай Николаевич визгливо захохотал.
– Дура, вот дура!
– Я думала, он насчет молока, а он – вон зачем явился, – плача от смеха, говорила Марина.
Николай Николаевич начал уже чувствовать к ней что-то вроде родственного добродушия и, придвинувшись ближе, ударил ее по спине. Она пхнула его под бок. Оба они покатывались со смеху, Неизвестно, долго ли бы продолжалась эта игра, но вдруг в светлом четырехугольнике двери появился Афанасий.
– Беда, барин, – проговорил он испуганной скороговоркой, – девки к нам ребят подослали… Бросайте бабу, бегимте…
Действительно, на улице были уже слышны голоса, шепот. Ударили в ворота… Николай Николаевич выбежал на двор. Через ворота, через плетень лезли парни. Николай Николаевич завизжал и пустился бежать по задам, через канавы и плетни… За ним молча, рысью летел Афанасий. А сзади, топая сапожищами, неслись парни, вскрикивая дикими голосами так страшно, что волосы у Николая Николаевича стояли дыбом…
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Утром, в темной каморке за лестницей, на лежанке сидели Афанасий с Павлиной и не то чтобы разговаривали, но кряхтели больше да почесывались.
Перед ними на столе, за ветхостью отнесенном из парадных комнат в лакейскую, попискивал последнюю песню самовар, в топленом молоке плавала деревянная ложка… Особенно вздыхал и почесывался Афанасий, с утра сегодня бегавший два раза в село и на Свиные Овражки. Павлина, умильно на него поглядывая, благообразно икала после чаепития, крестила рот. Конечно, Павлина могла бы и не икать, но делала это, чтобы показать, как она вот и сыта и довольна, – а когда человек сыт и доволен, не грех ему и побаловаться.
– Полно, сокол, вздыхать, – говорила Павлина, – не ропщи, тепло тебе и сытно, куда же еще больше? А что грехов полон рот, так на том свете все равно простят, – мы неученые.
– Ерунду ты, баба, мелешь, – отвечал ей Афанасий, – отроду тебе ходить в лаптях, а мы в шевровых башмачках ходим… Скажи вот лучше, что делать? Генеральша-то наша совсем сбесилась: копайте, говорит, дальше, ничего я знать не хочу…
– Петухов купил?
– Десять рублей выдала, птиц двенадцать штук купил. Только, по-моему, петухи в этом деле ни к селу ни к городу. Что за глупость – петух! Петух – обыкновенная птица, цыпленок. Эх, дура ты, баба.
– Без петуха шагу нельзя ступить, – ты, сокол, умен, да мало понимаешь…
– Ох, а ты много знаешь!
– Как мне не знать, – наши монастырские, чай, три года в этом месте копали, да бросили, – взяться не умели…
– А ты умеешь?
Павлина опустила глаза, поджала губы, степенно вздохнула. Афанасий поглядел на нее, подумал: «Шельма баба».
– Генеральша что теперь делает? Надо бы уж ехать, – сказал он.
– Генеральша письмо читают.
Афанасий потянулся, лениво спрыгнул с лежанки.
– Вот что я тебе скажу, а ты помни: против меня не иди – плохо будет; а вместе за дело возьмется – деньгу зашибем. – При этих словах Афанасий трыкнул языком, ткнул бабу под микитку и, захватив из сеней лукошко с петухами, поехал на работы.
Степанида Ивановна действительно читала в это время письмо, собрав всех у себя в комнате. Письмо было от Ильи Леонтьевича – четыре страницы, исписанные мелким и четким почерком.
«Благодарю вас за ваши сердечные заботы о дочери моей, – писал Репьев. – Господь милостив, послав мне таких друзей. В лице же будущего любезного зятя я уверен встретить твердого христианина и наставника моей дочери. Так я сужу по вашему о нем отзыву и заранее радуюсь счастью Софьи. На бракосочетание приехать не могу – привязывают меня к дому хозяйственные заботы. Кроме того, считаю, что столь важный шаг в жизни молодых людей должен быть совершен скромно, по возможности без свидетелей. Прошу поэтому много не тратить на свадебные приготовления, а необходимые издержки возмещу тотчас же переводом денег. Приданое Софьи давно готово. В именьице ее, Сосновка, озимые засеяны и пар вспахан, – все в порядке. Приедут молодые, пускай вьют себе гнездо».
Сонечка очень огорчалась отказом отца приехать на свадьбу, потому что знала: если он, увидав жениха и поговорив, одобрит, все сомнения ее улетят, как дым, и она будет спокойна и счастлива.
Пожалел и Алексей Алексеевич: давно ему хотелось повидать старого друга. Но, видна, уж до смерти не придется.
Степанида Ивановна, обняв и перекрестив Сонечку и Николая Николаевича и заставив то же проделать генерала, послала к сельскому попу приказание – оглашать молодых. Присела с веером в руках на канапе, рассказала о какой-то Симичевой, которая кому-то послала письмо, а сама внезапно вышла замуж, – причем никто о Симичевой ничего не понял, – и собралась ехать на раскопки, приглашая с собой Смолькова и Сонечку.
По дороге она рассказала, что работа на Свиных Овражках до сегодняшнего дня шла успешно. Вынув изнутри кирпичного колодца землю, рабочие наткнулись на свод, полого идущий под горою, образуя собой галерею шириною в полтора аршина. Но, пройдя около трех сажен, галерея уперлась в скалу, и сколько рабочие, совместно с советами Павлины, ни бились – не могли найти дальнейшего хода. Очевидно, в этом месте и началось заклятье, которое нужно отомкнуть. Это было вчера. Генеральша далеко за полночь совещалась с Павлиной и услала ее, наконец, видеть сон. Чуть свет Павлина объявила, что нужно в том месте зарезать двенадцать петухов – пролить кровь. Двенадцать потому, что Мазепа заколол двенадцать казаков, петухи же были выбраны как единственное земнородное, которого боится нечистая сила.
– Я очень надеюсь на средство это, – весьма значительно проговорила генеральша, когда коляска остановилась около раскопок.
Рабочие были все в сборе. Павлина сидела на камне, закрыв глаза, очевидно приготовляясь к заклятию. Афанасий в обеих руках держал по шести петухов, бивших крыльями, и почтительно глядел на подъехавших.
Степанида Ивановна пересчитала птицу и приказала начинать. Павлина сняла ваточную кофту, попробовала на пальце нож, приказала поддерживать себя под мышки и так спустилась в наклонный колодезь. Афанасий бросил ей черного петуха, который бил крыльями и кричал. Степанида Ивановна в волнении глядела, как баба сначала не смогла словить птицу, потом, ухватив одного петуха за шею, поползла вниз и скрылась под землею. Слышны были только ее причитания и возня. Потом все замолкло. Павлина высунулась на свет, протягивая окровавленную руку за новым петухом.
Павлинина растрепанная голова появлялась из-под земли двенадцать раз. Генеральша чувствовала, что ее мутит. В это время один резаный, но недорезанный петух вылетел из ямы, обдал генеральшино платье кровью, побежал по траве и кувырнулся… Степанида Ивановна, побледнев, прошептала: «Это дурной знак!» – но осталась стоять, превозмогая себя. Наконец птиц всех порешили. Павлина вылезла из-под земли и, отирая о траву руки, сказала скороговоркой:
– Теперь камень, как воск. Копайте, ребята, прямо, – не вбок и не вперед. О, силушки моей нет, легла на меня кровушка. Тьфу! тьфу! тьфу!..
Рабочие, посмеиваясь, полезли под землю, и старшой, осклабясь, спросил;
– Насчет курей, Степанида Ивановна, дозвольте в обед сварить?
– Варите, варите, ничего, – отвечала Павлина, – наперед только святой водой окропите, а то поешь, да и пошел сам петухом кричать.
Сонечка и Николай Николаевич, плечом касаясь плеча, сидели все это время на бугорке среди шиповника и тихо разговаривали.
Смольков присмирел после ночного похождения, сделался тише воды, – деревня не казалась ему больше патриархальной и добродушной, как в первые дни. В ушах еще до сих пор отдавались крики парней, от которых едва тогда ушел ночью. Сонечка думала: «Боже, как я в нем ошибалась: милый, кроткий и совсем не страшный».
Солнце стояло высоко. Сонечке было жарко, лениво, приятно. Пекло руку, лежащую на колене. Медом и зноем пахла трава.
– Посмотрите, что это с бабушкой, – усмехаясь, сказал Смольков, – хватается за грудь… Что-то нашли, должно быть.
– Покажите какой – каменный? католический? – донесся голос Степаниды Ивановны.
– Должно быть, нашли крест, – ответила Сонечка, – я помню, что это первая примета по плану; другие две – ореликаменнаяголова. Видите, как все сбывается; я знаю, что клад найдут. Один только дедушка в него не верит.
Николай Николаевич повернулся и сощурил глаза:
– А что бабушка думает с кладом сделать?
– Я не знаю, что, – наверно себе возьмет. В это время Степанида Ивановна закричала:
– Дети, идите сюда!
И когда они сбежали с горки, подняла обеими руками до этого прижимаемый к груди каменный крест.
– Сбылось… сбылось!..
Говорить генеральша не могла, маленькое лицо ее покрылось под румянами лиловыми пятнами, шляпка сбилась, платье было испачкано петушиной кровью и землей…
Перепуганная Сонечка подхватила ее под один локоть, Смольков под другой, и повели генеральшу к коляске: усадили и повезли домой. Дорогой Степанида Ивановна плакала и целовала крест.
Степанида Ивановна выпила черного кофе и приказала просить к себе генерала, но Алексея Алексеевича в кабинете не оказалось: он ушел к амбарам, где насыпали отсеянную рожь на воза.
Покупка Свиных Овражков и приготовление к свадьбе заставили генерала поторопиться продажей хлеба. Он решил сам теперь вникать во все мелочи хозяйства, присутствовал при насыпке, а вечером сегодня собирался в город, чтобы на утреннем базаре самому продать рожь.
Довольный, что нашел дело по душе, Алексей Алексеевич стыдился немного приказчика, с улыбкой выслушивавшего решительные его приказания, и, чтобы устранить всякое постороннее влияние, послал приказчика считать деревья в заповедном лесу, хотя это, можно было сделать и в другое время. Приказчик обиделся, но ушел, а генерал летал от веялок к амбару, от амбара к возам и зычным голосом покрякивал на рабочих, – красный весь, одухотворенный, будто на войне.
К полднику в пять часов генерал явился в промокшем насквозь кителе и поспешно принялся есть. Очень этим недовольная, Степанида Ивановна начала обиженным тоном издалека рассказ о сегодняшней находке, но генерал перебил:
– Хорошо, хорошо, Степочка, отлично… Нашла какую-то штуку… после доскажешь.
И убежал, крича Афанасию закладывать лошадей.
– Не штуку, а крест! – крикнула вдогонку генеральша – Сумасшедший человек, бурелом!.. Чувствую, дети мои, – с этой продажей хлеба – кончится плохо.
Вечером того же дня подъезжал Алексей Алексеевич по ровной и голой степи к уездному городу. Солнце село, и тусклые тучи висели над темной степью. Тащились навстречу телеграфные тощие столбы вдоль дороги. Впереди за канавой торчали кресты кладбища, еще далее – заборы, крыши предместья и колодезные журавли. Тихой рысью бежали лошади, поднимая пыль. У дороги валялась падаль, оскаля зубы. Становилось тусклее с каждой минутой, тоскливее.
Алексей Алексеевич сначала бодрился, откинув на затылок генеральскую фуражку и подбоченясь, но тоска, наконец, и его проняла.
– Погоняй, что ли!
– Но, милые, – уныло покричал кучер, помахал варежкой и опять сгорбился, так что линялая его рубашка надулась пузырем.
Наконец, поравнявшись с первой избой, тарантас тяжело въехал в песок улицы. У ворот поклонился генералу седой мещанин в жилетке; опустив крылья, побежала под лошадей курица; Алексей Алексеевич прочел заржавленную вывеску синими буквами: «Стрижка, бритье, также починка часов», – поморщился и сердито крикнул да мальчишку, которым норовил присесть сзади тарантаса. Дома были с воротами и крашеными ставнями, но ближе к центру стали попадаться и каменные, под охру или дикого цвета. На углу переулка дремал в заплатанном кафтанишке извозчик, линейка его и сивая лошадь были до того стародавние, – казалось, со времен еще Екатерины дремал он на этом углу. В переулке появился первый керосиновый фонарь, и тарантас, громыхая, въехал на большую площадь, где стояли собор, лавки и въезжий трактир.
Алексей Алексеевич приказал здесь остановиться, на вопрос кучера, не завернуть ли лучше в «Ливерпуль», ответил, что приехал не спать, а дело делать, и крикнул отворять ворота.
Рыжий мужик, в нагольном полушубке, но босой, со скрипом отворил ворота, и лошади, чавкая по навозной жиже, въехали во двор.
– Не были еще воза из Гнилопят? – спросил генерал.
– Нет, возов из Гнилопят не было, – отвечал мужик. – А что, овес у вас свой или хозяйский?
– Хозяйский, хозяйский, – сказал кучер, – у нас господские кони, едят овес без песку.
– Зачем хаешь, у нас овес хороший, – сказал мужик.
Генерал вылез из тарантаса, разминая отекшие ноги, потянулся, через широкое, затоптанное грязью крыльцо вошел в трактир. В большой, низкой и грязной горнице у окна за самоваром сидели три человека в суконных чуйках и негромко разговаривали. Один был толстый, с висячей губой – сопя, втягивал он в себя чай и крякал; другой – безбородый парень, круглолицый и курносый, говорил прибауточками, вытирая полотенцем скулы, которые до того были крепки: колоти по ним кулаком – мозоли набьешь; у третьего – седая борода и умные серые глаза.