Текст книги "Поселение"
Автор книги: Алексей Недлинский
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Берут интервью у очередного:
– В чем, по-вашему, причины нынешнего кризиса в России?
– Бога забыли.
У самого один храм – ОВИР, но радетель веры, как же! Ничего мы не забыли, вот Он нас – вполне вероятно...
– Лень, а вас в институте учили, как детям трактовать?
– О чем?
– О религии.
– Нет, зачем.
– Как? Вы же бойцы идеологического фронта.
– Дети об этом не спрашивают.
– А вдруг – завяжется базар?
– Не знаю. Я на практике "Школу" Гайдара проходил...
– Да-да, помню. Пацан замочил кого-то. А потом его кента зашмаляли...
– Ну, Чубука. Так что – откуда базар? Там ясно всё.
XXII
Прислали, наконец, бумажку из деканата, и вот – учительствую. Разумного, доброго целый воз накопил – раз в неделю тащу его в массы. Массы мои пока что – два местных паренька. Еще зэков должно быть с десяток, тех, кто восемь на воле не успел, дела замотали. Но их и тут дела заматывают – почти не ходят ко мне.
Причины – сплошь уважительные, да и труд – лучший учитель, я не в обиде.
Местные же эти – ребята простые, но любознательные:
– Кто Пушкина убил? Лермонтов?
Стало быть, база есть: слышали про обоих и что со стрельбой как-то связано, – не с нуля начинать. (Не так уж невероятна, кстати, их версия. Для меня вот куда невероятнее, что Толстой с Достоевским только раз в жизни виделись, но – факт, приходится верить.) Рассказал про Пушкина, выслушал комментарии. Не в пользу Сергеича. Основной аргумент: сучка не захочет – кобель не вскочит, чего он к Дантесу прицепился.
Жену надо было отбуцкать. (Знакомая логика: меня весь срок так же попрекают.) Лермонтов тоже сочувствия не вызвал своей дуэльной историей. Тут я как бы современников выслушал – и те ведь не читали ни строчки, судили безотносительно к поэзии, непредвзято. Сложнее с Гоголем: никак не хотели мне верить, что просто голодом себя заморил.
– Почему?
– Потому что поп на него накричал, – явно не объяснение.
И завязалось-таки, о чем Гарик предупреждал, соскользнули на зыбкое. Слово за слово – и:
– Что такое Библия?
Гм. Методички нет. Как растолковать?
– А сами-то что слышали?
– Это... Ну, там объясняют, что такое добро, что такое зло...
Лет через шесть, когда нахлынули на Россию миллионы Библий, – мне было немного жаль, что отнимают мечту у народа. Так верилось, что есть книга с ответами на все вопросы, но – спрятана, за семью замками держится, как и положено такой книге... И вдруг, вместо последней правды – Авраам родил Исаака. Да еще мелким шрифтом. Это уж я свое, детское, приплетаю. Думалось, что в Библии – и буквы с колесо.
Короче, не стал я им ничего жевать. (Не занудствовать же: мол, о добре и зле – каждый сам пишет, не словами... Но на будущее, на всякий случай – не всегда ж меня будут сразу после "Школы" гайдаровской арестовывать – сочинил пару глубокомудростей. Чтоб ни к чему не обязывали, но исчерпывали тему, если речь зайдет. Кто сомневается, что у книжки есть автор? Хоть у тех же "Мертвых душ", например. Нет такой проблемы. Вопрос в другом: читают ли эту книжку? Или только "проходят"? И с миром – так же: конечно, есть Творец, – за читателями дело. Но последний интерес даже не в том, верим мы или нет, – верит ли Он в нас – вот в чем главное.) Вернулись к Чичикову. Долго вычисляли, под какую статью он бы сейчас попал.
Разные предлагались варианты, зато сошлись, что на зоне бы он каптерщиком устроился и председателем секции был бы, наверняка.
Слава богу, что в этом году, поскольку школа всего два месяца функционировала, выпускных сочинений не потребовали с нас. Но на следующий год (забегая вперед) – пристали с ножом к горлу. И мы со Светой Ивановой, моей вольной коллегой, чуть меняя наклон почерка, сами накатали за всех. Ничего, проскочило. Даже Мишане Лебедеву аттестат выдали. Но подписываться парень так и не научился. До десяти считать – уже почти не сбивался, а это – нет, не одолел. Ну, не каждому дано, да и надобности особой нет, только бюрократию разводить с этими подписями.
За день до звонка пошел я в штаб.
– Дайте справку, что я два года учительствовал (думал, для восстановления пригодится).
– Мы, Ленчик, – Макокин хихикает, – можем тебе написать, что ты и космонавтом здесь был. (А что? Неплохая идея. И похоже: невесомость эта, удаленность... Надо было соглашаться.) В РОНО поезжай, они оформят.
РОНО – в Красновишерске, все равно по дороге, ладно. Заехал, когда освободился, улыбаюсь коллегам (я первый день всем улыбался, как дурачок) – так и так.
– Ну, как же, знаем, знаем. Посидите пока.
Штампанули мне справку – загляденье. Как печать увидел – сам поверил, что учительствовал всерьез, зауважал себя. Чем не Макаренко? Сказал теткам спасибо сердечное и – домой. Но не пригодилась справка: и без нее восстановили.
XXIII
Еще до тюрьмы, студентствуя, был озадачен, а тут и вовсе замучился: вот, понимаю ведь, что внутреннее пространство филолога и, скажем, сучкоруба разнятся, как интерьер Зимнего и курной избы. Последний, грубо говоря, онтологичнее. Потому так напряженно вглядываюсь: что, есть там свет, или это одно художество, барственная придурь – наши плафоны? На воле-то от случая к случаю, а здесь ежедневно десяток пролетариев выслушиваю, не прерываю, даю излиться...
Мрачновато.
Бляди, бухало – у тех, кто помоложе. За тридцать – уже только бухало. И сколько раз мне:
– Ты хоть напивался? – сочувственно, как бельмоглазому: "Ты солнышко видел?" Видел я их солнышко, но провоцирую иногда: нет, мол, текучка заела, не довелось.
Еще хуже – перестают всерьез воспринимать. Замыкаются. Как засветившийся шпион себя чувствую. Подозреваю, что негодуют в душе: ведь жизнь человеку дается один раз... (Вслух нельзя: от меня зарплата зависит, зачем отношения натягивать.) Тактично переключаю на баб, но тут совсем не то воодушевление. Геша Гончар и вовсе афоризмом отрубает: "Рожденный пить – ебать не может> . Но и те, кто подхватывает, – не цветисты: чердачно-подвальные случки, лярвы, шалавы, триппер
– небогатый репертуар. Самое поэтичное из услышанного:
– На дискотеке познакомились, пошел провожать. Шершавый свербит, а зайти некуда
– у нее и у меня предки дома. За какие-то гаражи ее заволок, обоссано всё. Полез под юбку – она кудахчет: "Я не такая, я не такая!" Да вы все не такие, упрись покрепче. Вдул, шмыг-шмыг – и правда, девочка. Трусняк в крови, она плачет.
Довел до дома, завтра увидимся, говорю. А назавтра, по трезвяне, увидел ее – так стыдно стало – даже подойти не смог. Ну, что я ей скажу? Нет, не люблю целок, – это Гешин тракторист, Ваня Щелкунов рассказывал. Красивый парень, кепка-восьмиклинка с лаковым козырьком и на трелевщике джигитует – любо-дорого.
Еще и утонченная натура, оказывается.
– И что, не встречались больше?
– Почему, встречались. Ее через месяц уже все подряд драли. Стрекотала, как швейная машинка. Но меня потом посадили скоро, я второй раз не успел.
Наши с Ванькой тропки вскоре скрестились, а пока – я декламировал мысленно:
– Девчата! Все равно из вас ни физиков, ни лириков, ни даже трактористов приличных – да и не к тому вы назначены, – так посерьезней хоть к единственно ценному в себе! Ну да, к мохнатке этой, к полу, будь он неладен. Под музыку, что ли, с толком, с расстановкой. Зачем эта пачкотня торопливая? Особенно первый раз?
Вот у древних было правильней поставлено (не повсеместно, но существовал такой обычай): опушилась девка – к изваянию бога вели и на каменный фалл ее, голубушку. Дескать, потом как хочешь – а это святое, нельзя на самотек.
Понимали: если первый был бог – так и со вторым кое-как не захочется.
Много чего древние понимали. А нам недосуг. Жизнь, говорит, дается один раз.
Некогда понимать, надо пошалить успеть (это мне, несмышленышу, Гарик постоянно внушает). Да все какие-то шалости скучноватые: ну, понаделал дырок, напрыскал где надо и не надо, насморков нахватал. Дальше? "И в борьбе с зеленым змием побеждает змий", – дежурная шутка у Гарика. Смешно. Но не так уж весело.
Впрочем, этот как с Надюшкой на нижнем складе: проповедуй, не проповедуй – одним кончится. Гуру из меня никакой. А главное – ничем не лучше поучаемых.
Знаю, дошел, открыл, испытал по-настоящему веселые шалости, а все-таки посмертия побаиваюсь – именно как скучищи. Точь-в-точь сучкоруб. Тому непредставимо без водки, и мне без привычных услад: чем же я там заниматься буду? На чем оттягиваться? Ангелы молчат, но и я – ведь не возразил никогда алконавту:
– А ты хоть одну строфу сочинил? – тот бы за издевку принял. Вот и ангелы не решаются – сам добирайся.
XXIV
Напустился на неэстетичные дефлорации, но ведь и умираем – тоже бездарно, как попало. А это ли не ответственное дело? Взять хоть Толяна. А Юрок Воронин? А Лебедиха? А Эля, Римкина сменщица? Как-то связано это: если одно тяп-ляп – так и другое будет не краше.
Осенью в Серебрянке дороги глубже речки, думалось: что-то весной случится? Ведь бирма по сторонам двухметровая – когда расквасит ее, трелевщиками, что ли, машины тягать? Слава богу, не завгар, вчуже озабочен, но интересно.
А оказалось – ерунда, стаивает вмиг, неделю солнышко – и готово, до полколеса жижи всего, трехмостовкам нашим – плевое дело.
Вот автобусу – хуже, хоть и северный вариант, с усиленным передком (мы с Кальтей, помню, каламбурили по этому поводу, насчет передка, то есть). В самый-то непролаз нет с городом сообщения, в Вишерогорске мост разбирают, чтоб не снесло ледоходом. Но потом налаживают паром, и у нас рейсовые дни возобновляются. В основном девчата ездят – по делу, без дела, но – тянет:
цивилизация все-таки. Даже аэродром есть (каждый день "аннушка" до Перми). Да мало ли чего: поживи в тайге – и хрущевка за небоскреб сойдет. (Моего земляка занесло как-то в кудымкарский изолятор. Питерских и вообще недолюбливают – живем без талонов, суки, и еще власть поругиваем – а тут чуть не опустили.
Раскричались: фуфло двигаешь! Это он про разводные мосты рассказал. Чудом отмазался – баландер знакомый прошустрил газету с фоткой. Больше земляк мой не занимался просветительством. Понял, что и вправду мы далеки от народа. И у меня, помню, пожилой станичник все допытывал: рукомойники у нас в Питере на дворе или в хатах? А сам я? – Всего-то три года в командировке, а как в метро заходят – забыл, вылетело напрочь, сейчас даже не верится.) Стало быть, протянул Кальтенбруннер ходовую, выжимной подшипник заменил – рейс так рейс, пусть девчата разомнутся. Немного и собралось в этот раз – человек пять. Лебедиха с Надькой, Катя Богданович, из зэковских жен кто-то. Я потом со всеми разговаривал, спрашивал: не екнуло ли у кого? Хоть и глупо задним числом дознаваться: соврут – не проверишь. Но нет, никто не беллетризировал: мол, у меня сапог два раза слетал, а я сумку дома оставила, пришлось вернуться, – обычно все было, как всегда. (Меня раздражает эта ленца, недобросовестность Фатума: кому и зайцев через дорогу напустит, и зеркал наколотит – вовсю старается. А тут, видишь, молчок. Дескать, обойдутся: подумаешь – зэк да шалавы таежные, зайцев не наберешься на всех...) Поехали. Оля впереди села – тянуло ее к Кальте: единственный из гаража, кто не притиснул ни разу, даже обидно. Заинтересовалась, какая у Федорыча жена. Кальтя отбрехивался односложно. В самом деле, вот уж с Лебедихой никак бы не стал свою половину обсуждать. Но вежливый дядька, оборвать не может, хоть и коробит всего.
У восьмой ветки (это ответвление от магистрали к лесосекам) Кальтя притормаживал, минут пять ковырял что-то. (Нет, это за перст нельзя считать, халтура это, а не перст. Ведь не на час, не на два застряли.) А дальше – без приключений до самой аварии.
Километров пять не доезжая Говорливой – из-за поворота Краз> . И разъехались бы, эка невидаль – лесовоз в тайге, но, видно, Кальтя страхануться решил, показалось, что царапнет его коником. И отвильнул-то маленько, но – скользнул, заюлил – и кувырк под горку. Один оборот всего сделали – там не слишком круто было. (Хотя девки постепенно в рассказах до трех довели.) Никто даже испугаться не успел. И целы все остались кроме Оли. Ее в лобовое выбросило и контузило, наверно, потому что погибла она не от травмы, а – захлебнулась. Лицом вниз в жиже лежала, головы почти не видно. Кому суждено утонуть, того не повесят – восточная мудрость. Непонятно только – утешительная или злорадствующая.
Олю положили на обочине, Кальтя зачем-то ее шапочку все искал, а Надюшка кричала без выражения:
– На хуя ты стал поворачивать? На хуя ты стал поворачивать? – вроде истерики что-то.
Погибни зэк – самое большее Кальтю бы просто закрыли на зону, досидел бы свои полтора, с гаремом нигде не страшно. Но тут – полноценного человека не стало, нельзя без последствий. На экспертизе выявили алкоголь в крови (не докажешь ведь, что позавчерашняя бражка) и приплюсовали виновнику. Если жена ровесница – как раз до пенсии ей дожидаться.
ХXV
Каждый, конечно, задавался вопросом: а все-таки, при всем при том – почему мы еще не выродились? Любой специалист по евгенике подтвердит: этих миллиардов декалитров спиртного генофонд никакой нации выдержать не может. А вот поди ж ты
– у нас в Серебрянке всего один дебил, да и тот, если счет и письмо не затрагивать, не глупее среднего американца. Парадокс? Мистика? – Суровый материализм: действительно, давно бы согнали нас в резервацию и шустрили бы на наших просторах расторопные азиаты и хваткие скандинавы, когда бы не ГУЛАГ. Увы, не повезло этому слову, и само по себе оно – с двумя гадами по краям – малосимпатично, но факт: тюрьмы, зоны, поселения – это же заповедники трезвой спермы! (Относительно, конечно, – нет в мире совершенства.) Вполне Отец народов кликуху свою заслужил. Не берем воплощение, уже все тут сказано, но идея-то – блеск! Не какой-то там смехотворный сухой закон – только бандитов плодить.
Всегда иметь в государстве два-три миллиона мужиков, практически (сравнительно с волей) не пьющих по 3-5-10 лет! – Смогли же, добились, ввели в русло – без максимализма ненужного, без перегибов, в границах реального (десять миллионов с четвертными на ушах – это романтизм: впечатляет, но уводит от жизни).
Сейчас, с высоты творящегося бардака, особенно очевидно: мой народ должен сидеть. Не знаю пока, как это устроить, но колония-поселение даже с эстетической точки зрения – оптимальный вариант. Уж не говоря про грубые резоны:
все при деле, не озорничают, денежки на лицевых накапливаются...
Осекаюсь: не изуверствую ли? Мужиков – на шконки, девок – на каменный фалл...
Нет. Размозжить нас в этническую слизь – вот изуверство.
Впрочем, опять я отвлекся – накипело. Но не в сердцах сказал, в полном сознании.
И себя никак не исключаю: такому, как я, – родившемуся без особой специализации, просто одобрительно смотреть на мир, радоваться его удачам, сочувствовать промахам – в Серебрянке самое место. На зэковском берегу, разумеется. А что? Ни к кому чересчур не привязываться, но во всех понемножку влюбляться. Надеяться на чудо помиловки, но спокойно и грустно знать, что конец срока все равно придет – и дома тебя ждут. Никакой политики: политика – ментовское дело, а ты только щемить себя не давай. И – главное! – никакой ответственности – даже за принимаемые кубы: сплав все спишет!
Не могу вообразить лучшей доли.
Однако с кубами технорук что-то заподозрил – решил ревизию послать. А я-то – да, накидываю мужичкам, если до рупь на рупь не хватает. (Не бескорыстно, как и другие приемщики.) Не лихачу, но, строго говоря, срок уже можно вешать. Грозные же ревизоры – это главбух со счетоводом, то есть Любка с Нинон. Двадцать штабелей должны переточковать и нас, уголовщину, вывести на чистую воду.
Механизм ревизии прост: Нинон цифры с торцов кричит (это мы ставим, приемщики, – диаметр каждого хлыста), Любка записывает. Но штабеля здоровенные, явно за день не управиться. А радости большой нет – и назавтра по жиже чавкать. Поэтому решили рационализировать: цифры пусть приемщики кричат, а ревизорши обе пишут. Вместо одного – сразу два штабеля в обороте. Ну, мы и накричали цифр – боюсь, переусердствовали. Как потом узнал – кубов триста лишку получилось. Технорук рукой махнул, матернулся, – но ревизий больше не засылал.
XXVI
Из дальнего угла барака – восторженное:
– Писечка – як ягодка! Як черешенка! – опять Сухоненко свою терпилу расписывает.
Десятый год за этим занятием, а всё новые краски находит, нимфоман.
– Хоть знает, за что чалится. А тут за растоптанный башмак восемь лет кувыркайся, – печально, но без надрыва комментирует Игорек.
Семь лет уже позади – что ж теперь надрываться.
Не в моих правилах преступное прошлое ворошить, но в том-то и дело: у Игорька его нет. (К чести нашего судопроизводства начала восьмидесятых, из примерно двухсот откровенничавших со мною – это всего лишь второй случай кристальной безвинности. У остальных – хоть нос разбитый, хоть двугривенный – но фигурировали.) 117-я вообще – растяжимая статья (как ей по содержанию и положено), и родные жены мужей по ней упекают. Игорька же друган к своей знакомой затащил. Выпили, порезвились, и вдруг – законный нагрянул. Ну, штанишки надели, распрощались – культурно всё. А вечером – повязали обоих: пассия заявление накатала. Муж ли заставил, или сама инициативу проявила – неважно это, хуже другое: в первый же год друган помер на зоне. От тифа. У них там эпидемия была, Игорька тоже скрутило, но – выкарабкался.
Родители подельников дружили до этого, но тут – у той матери свихнулось что-то.
Одна статья, один срок, на одной зоне – но чужой выжил, а мой нет. Каждый месяц стала звонить предкам Игорька, осведомляться: "Ваш не умер еще?" Года два доставала, потом только успокоилась.
– Мне недавно старики написали об этом, я и не знал.
– А что, друган-то твой – один у нее был?
– Ну. Она и от армии его отмазала... А тут – даже могилы нет. Конечно, крыша поедет.
– Почему нет?
– Так не выдавали тела-то.
– А много перемерло?
– Да нет, не очень. Человек двадцать. Один все плакал, пока в сознании, – месяц до звонка.
– А твой?
– Нет. Он не верил, что умирает. Он первый был, еще никто не крякнул. После него и сказали, что тиф.
К 117-й возвращаясь, два замечания. Во-первых, за четвертую часть положено пассажиров опускать. И когда-то соблюдалось неукоснительно. Но в восьмидесятых гнилой ветерок либерализма уже повеивал в уголовной среде, уже начинали сквозь пальцы смотреть – увы, увы. Вон, пожалуйста, Сухоненко со своей черешенкой. Не отсюда ли и пошло по всей стране расшатывание устоев?
А во-вторых, по первым трем частям – сколько ни видел – все как на подбор:
гвардейцы! Матушка-императрица – любого бы в полковники, за один вид! Черт его знает, здесь буксую: как это получается? Ведь при таких статях – только свистни
– шалавы гирляндой нацепятся. Да, может, как раз поэтому: не привыкли к отказам.
Так что публичные дома, конечно, дело нужное и полезное (всё легальное лучше нелегального: бляди, гомосеки, коммунисты) – но не снимут они проблему.
Насиловали и будут насиловать.
Провоцировать не надо, вот что, девчата. Ну, и там – каратэ, у-шу, каблуком по яйцам – осваивайте потихоньку. Только не увлекайтесь чересчур. Все-таки мужики – это условный противник, не враг номер один.
Кстати, как у древних было с этим? – А у них не стояло так остро в мирное время.
Да-да, 117-я – обратная сторона женской эмансипации. Посеешь, как говорится, ветер...
Ничего, бабоньки. Скоро мы сопьемся все, сами же будете ностальгировать:
– Вон, деды ваши – никаких эректоров, силком, бывало, брали, кипела кровь!
Богатыри – не вы!
XXVII
Раньше думал: люди не добрые и не злые, а такие, какими их заставляют быть.
Потом понял: это меня так заставляют думать. А вот управленские чины с непоколебленным марксистским мировоззрением так и уверены, что зэк при каждом удобном случае должен жрать собак, пить одеколон и заниматься активным гомосексуализмом. Бытие заедает сознание.
Но не все так просто, увы. Что, если пассажир вегетарианец? Аллергия на одеколон? И, наконец, не стоит у него на юношей? (Случаются такие казусы.) Нет, ни о какой табула раза не может быть речи. Конечно, определенным усилием можно в себе подавить врожденное отталкивание – или предрасположение, но это будет внутреннее усилие. Обстоятельства ничего не решают.
Но вернемся к собакам. Верхний склад – не нижний, из деревни гуляш не подманишь.
Приходится самим разводить. У Геши в будке подрастали трое: Альма, Малыш и Мишка
– все разной беспородности, но одинаково умилительные. Воспитание по избытку досуга – я взял на себя и оттого лучше знал их природные задатки. Первый шаг – приучение к опрятности. Едва щенок напустит лужицу его следует повозить в ней мордой и выкинуть за дверь. Малышу потребовалось четыре урока, Альме – три.
Мишка же все понял с первого раза – так началась наша дружба.
Я не ошибся в нем: не было пса умнее Мишки в вишерогорском леспромхозе, а может, и во всем Красновишерском районе! По экстерьеру же – что-то среднее между лайкой и овчаркой, черный, с белоснежным жабо – красавец! (Толян бы причмокнул:
сторублевый малахай, как минимум!) Только Мишку – когда он чуть подрос – я брал с собою на прогулки, с ним ходил принимать у других бригад; однако он свою привязанность делил строго поровну между мною и Гешей. Как определил, что Геша – бригадир, – не могу сказать. Но всех прочих: сучкорубов, огребщиков, тракториста с чокеровщиком – щенок игнорировал. Однажды мы с Гешей, разойдясь метров на пятьдесят, стали хором звать к себе Мишку – жестокий эксперимент, но хотелось выяснить: кто же для него главный? Кончилось плачевно – в буквальном смысле: стал припадать на живот и рыдать – только что слезы не катились. После чего мы сошлись единодушно: этот – не мясной.
Видимо, Мишка угадал наше решение, потому что начал сторониться Альмы и Малыша, я бы сказал – слегка презирать.
Сойкин, забредя как-то, полюбопытствовал огульно:
– Ну что, скоро котлеты из них?
Наверное, именно тогда всех людей в форме Мишка зачислил во враги. Это обернулось роковым исходом для лесных собак, и я не одобряю такой юношеской горячности. Знай про себя, что ты не мясной, но ведь на лбу ничего не написано, а человеку в форме свойственно ошибаться – еще древние подметили.
Впрочем, и Альма, и Малыш были по-своему очаровательны. Малыш – прихотливая помесь таксы с ротвейлером (хотя ближайшие таксы и ротвейлеры за шестьсот километров, в Перми) – приземистый, кривоногий, мускулистый. Альма – тонкомордое субтильное существо, буря эмоций, море любви – ко всей бригаде без разбора.
Утром – первая мчалась навстречу – и не выдерживала напора чувств, шагов за десять валилась на землю, пела, кувыркалась, снова вскакивала, неслась. К нам специально приходили – посмотреть на цирк. Была, правда, у нее малосимпатичная привычка: обожала говно подъедать.
– Это ей витаминов не хватает, – уверял Ваня Щелкунов.
Но и в зеленую пору, в таежное многотравье – продолжала извращенно гурманствовать, несмотря на все окрики и пинки. Вероятно, и Малыш был не без греха, но того выручала мужская сдержанность – никогда не лакомился на глазах.
Мишку же – стоит ли говорить – навсегда отвратило первое "Фу!" На любое повышение голоса он реагировал мгновенно: если ты стоял – подбегал и утыкался в ноги, если сидел – клал тебе лапу на плечо и норовил лизнуть в щеку. На прогулках постоянно загонял на дерево белок, поджидал меня, сперва удивлялся моему охотничьему равнодушию, потом уже просто бежал дальше: дескать, я знаю, мы не на охоте, но мое дело – поднять белку, а как с ней быть – решай сам...
Первым съели Малыша. Любовь, любовь погубила парня – вполне бы еще мог месяца три радоваться жизни, нагуливать вес. Но в конце мая он уже достиг половой зрелости (все метисы более ранние в этом отношении). "Кипит и стынет кровь", – так сказал поэт о злосчастном состоянии, побуждающем убегать на другие делянки в поисках приключений (у Альмы еще не было течки). Первая самоволка длилась три дня, другая – неделю. И никто в бригаде не был против любви, беспокоило вот что:
запросто могли нашим Жуаном пообедать посторонние, чужие люди. А допустить такое
– значило свалять дурака, даже хуже – сделаться мишенью тайных насмешек. В лесу
– за отсутствием развлечений – процветал нелегальный спорт: сманить и заколбасить соседскую собаку. Открыто – по джентльменскому соглашению делать этого было нельзя, но тем упоительнее триумф!
И вот вернувшегося исхудалого Малыша зачокеровали, привязали возле будки, – с тем, чтобы вечером объявить приговор. Мишка сразу догадался об участи друга детства – и ушел в лес. А жизнерадостная Альма прыгала вокруг, приглашая разделить ее восторги. Но Малыш был хмур и задумчив. Первый раз на веревке – это должно что-нибудь значить. И значить недоброе. Потом – эти взгляды, эта отчужденность в лицах... Да, часа за два до эшафота Малыш обо всем догадался. Но перегрызть веревку и спастись, видимо, посчитал ниже своего достоинства.
Последние два часа жизни он только скулил и подвывал, иногда поднимаясь до душераздирающих нот. Посильнее "Фауста" Гете – по крылатому выражению. Нет, не сумел умягчить судьбу – но и не затем ведь мы воем, не всё так утилитарно в мире.
Ведро с Малышом Геша поставил в ручей, подбежавшая Альма отказывалась верить своему носу: пахнет приятелем, но что это – вместо? Однако – пришелся по вкусу:
умяла требуху, облизнулась. "Двое стали одна плоть" – эх, слабый пол! Ничего святого для вас...
ХXVIII
Что ж, Малыш пал жертвой страстей – не худшая доля. Альму же подвело женское пристрастие к собственному отражению. Неподалеку, в логу, ручей разливался зеркальной гладью – и там, мордой вниз, Альма простаивала часами, иногда торкая лапой поверхность и отскакивая от помутившегося образа.
Боюсь, не только я наблюдал эту сцену, потому что однажды не вернулась и под вечер. А когда не выбежала встречать нас на следующий день стало ясно:
сварили.
В Гешиной бригаде, по понятным причинам, Альму уже давно исключили из будущего меню, то есть лишились ребята не калорий, а любимицы. И потому решили дознаться
– кто? Дело почти безнадежное, если только не наткнуться на явные улики: шкуру, голову – но ведь никто не оставит возле будки такое палево. Да и найди нехристей
– что им предъявишь? Ну, поймали, ну, съели – так ошейника ж не было, кто ее знает – чья? Словом, Геша с Ванькой только переругались со всеми, пригрозили зарубить по выяснении.
Но даже этого не исполнили, когда все-таки всплыло случайно. По пьяне проговорился сучкоруб соседский: бражничали они, а занюхать – только муравьи. (В банке всегда их на дне – слой, наползают, пока зелье доходит.) Вот и предложил кто-то: дескать, знаю, тут рядом – возле ручья – мировой закусон бегает...
Ванька, правда, сначала собрался щитом трелевщика будку им сковырнуть, но остудили его, уладили полюбовно, на бражке же и сошлись.
Хоть за Мишку было спокойно – этот чужим никогда бы не дался. Однако беда не приходит одна: нанесло в лес полковника Броуна, начальника Управления.
Неизвестно – поохотиться он приехал и заодно заготовку серебрянскую посмотреть или наоборот – но ни то, ни другое ему не понравилось нынче. К нашей будке он подошел уже в хорошем градусе самодурства, Сойкин сзади семенил. Геша с пилой возился – не заметил.
– Так, почему не в пасеке?
– Норма есть уже, гражданин начальник.
– Норма! Газеты читаете?
– Редко, гражданин начальник. Некогда.
– Замполит ваш плохо работает. Ускорение сейчас. Не щадя себя. О нормах забыть.
Понятно?
(Да, менты так тогда трактовали: хлеще, мол, погонять надо, гайки закручивать.)
– Понятно, гражданин начальник. Сейчас звездочку поменяю – еще подвалю.
– А это у тебя что? – на Гешины ноги. Тот босиком, сквозь грязь на одной ступне
– наколка: "Куда идешь?" – Что на левой?
Геша правой пяткой расчистил сакраментальное: "А вас ебет?"
– Фамилия?
– Гончар.
– Выжгешь. Проверю.
– А можно, я лучше носки наколю?
И тут Мишка подбежал, обнюхал полковничьи сапоги с ворчанием. Броун слегка пнул его в морду – хорошо, я фукнуть успел, но все-таки рыкнул Мишка, ощерился.
– Откуда собаки в лесу? – Сойкину.
– Да это... не знаю...
– Развели псарню. Еще раз увижу – пеняйте на себя.
Этим же вечером специальным рейсом Сойкин с молдаванами гонял в лес отстреливать друзей человека. Шесть штук положили – дело немудреное, собаки сами подбегают.
Но Мишку мы увезли в деревню, пристроили в одном дворе – пока гроза минует.
Навещали ежедневно, подкармливали. И вот – на что уж умный пес – а никак не мог понять происшедшей перемены. Ничего не жрал почти, шерсть потускнела, бока запали. А как объяснить? Наверное – навещать не следовало, тогда бы привык к новым хозяевам, смирился. Но мы-то рассчитывали забрать через месяцок. Вот и довели бедолагу.
Утром бригады везут в лесосеку, машина мимо двора – Мишка в крик, мечется.
Вечером обратно – то же самое. Недели две так прошло – и в один прекрасный день
– всё: молчок.
Ну, успокоился, значит, – нам с Гешей даже обидно стало. Говорят, собаки годами тоскуют – фуфло оказалось.
Нет, не фуфло: повесился Мишка – вот и молчал. То есть утром, без воя, сиганул через забор. Перепрыгнуть – перепрыгнул, да так и завис веревка-то удержала.
Не надо было на такой длинной привязывать! Мне иногда подумывается: не рассчитал ли он все заранее? Ведь мог же перегрызть, невелика хитрость!
Впрочем, так и лучше: рано или поздно все равно бы зарубить пришлось, чтоб менты не застрелили зря.
XXIX
Сплав начался как всегда, когда вода стала спадать, – всё не поступала команда из Управления. Начинать же по своему почину в нашей системе не принято – сверху виднее. Серебрянка неправдоподобно разбухает на считанные дни, потом стремительно мелеет – и Гешину бригаду бросили на проплав: почти посуху доволакивать застрявшие баланы до Вишеры. Это, в общем, задача выполнимая (для зэков нет невозможного), но все равно миллионы кубов не доплывают по назначению.
И у Вишеры, и у Камы дно в несколько слоев устлано топляком.
Наверное, отдаленное потомство, исследуя русла наших пересохших рек, примет их за дороги и подивится: смотри, как мостили древние! Не жалели трудов! И наверняка извилистость изучаемых трасс вызовет бурные споры археологов: что было в этом – подлаживание к рельефу? Экономический расчет? Особенности национального менталитета?
И только мои записки примирят сцепившихся интеллектуалов. Нет, мы не мостили дороги! Мы сплавляли лес. Но дороги у нас все равно кривые – рано помирились, продолжайте дискуссию.
А вот мне перекинуться не с кем. Гарик в Вишерогорск укатил по делам. Игорек на сплаве. В лесу всего две бригады оставлено – и я при них. Брожу по вырубам, созерцаю весну. Плохо, что не присесть толком – на земле сыровато, а пни все в соку, прилипаешь. Еще зимой деревья спилены, а корни качают, качают кровь – завидное свойство!