Текст книги "Поселение"
Автор книги: Алексей Недлинский
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
– Басенко ваш? Он у соски своей в Красновишерске загасился. (А Валерьян механиком-то – да, ездил туда частенько, за запчастями.)
– А как нашли-то?
– Оперативная тайна. Но тебе скажу, Ленчик: она же его и сдала – на хер он ей без денег?
Ну, посмеялись мы над женским коварством, я погрустил о Валерке
– трешник ведь подмотать могут, – а еще через месяц какой-то кипеш в ШИЗО начался. Срочно холодную обшивают. Что-то задвигалось, замельтешило. Что-то стронулось в атмосфере. На зоне так, помню, бывало, когда вожди крякали один за другим. Но здесь – ощутимее даже. Донос и Гроссу и те как-то сникли. И вот – картина Репина: комиссия. По проверке фактов истязания осужденных. Это из Управления подпортили полотно – предупредили. Холодную-то успели обшить (дедки из столярки – могли бы и не ударничать, между прочим, да кто ж знал), а видно:
свежак работа. И расспросы, допросы, объяснительные. Даже я штуки три написал:
видел ли Валеркины ноги, да что он за тип, да был ли вообще он с ногами – буквально.
И тут я поверил. Про дружбу с Семенычем, что по душам. И ведь по пьянке молол про Москву, не подписывался, а сделал. Сказал – и сделал. Могли они дружить, было на чем сойтись.
Но я отвлекся, а хотел – про дурость свою. Ничего, успею, она и посейчас при мне, а Валера Басенко – ей-богу, стоит странички.
IX
Ну, вернемся к барашкам, точнее – к барану, то есть – к себе. Все никак не могу свыкнуться, что женщина – не ангел. Что сам не херувим через силу, но притерпелся, а здесь – нет, никак. Начитался в детстве классиков. Классикам хорошо, они умерли, а я мучаюсь. И женщин мучаю тех, кто под рукой. Не приласкать от души, ни колечка с камушком – какое там! Мадригалы – и – взлетай, паразитка! А она не умеет. И не обещалась. Да, тяжело.
Но вот когда матерятся девчата – совсем жить неохота. Что человеческого в нас – только слова, – это ведь бабы понимают лучше мужиков, ушами любят, слов требуют.
Следственно, так важно все в этой области: обиняки, умолчанья, табу. Реклама по телеку – сотню раз в день (не смотрю, но доносится): "менструация, менструация".
Я бы этому пидеру, автору ролика, во время обеда использованный тампон клал на стол. Что естественно, то не безобразно – его же логика, пусть хавает, приятного аппетита. Ну вот, а тут девчата – и матюк на матюке, от нормальной речи – только глагольные окончания. Причем я же не пурист никакой, феню люблю. Но феня – это ведь знак щедрой мощи, языкового избытка, вольное ветвление, радостная игра.
Судья – "лепила", народные заседатели – "кивалы", зеркало – "обезьянка", чифир на донышке – "пяточка" – прелесть! Есть, конечно, неблагозвучное: "ксива", "хаза". Но не хуже нынешнего: "ксерокс", "офис"... "Я пошла, мне надо диссер отксерить", – тебе надо намордник надеть и в угол поставить.
Вот и выбирай: мат или воляпюк этот чертов – есть от чего взвыть. Но – не вою наружно, сидим с Надюшей Лебедевой – ночь, будка на нижнем складе – трем за жизнь. Меня уж не помню что сюда занесло (а! сушину искал, на дрова себе), а Надюша – ночной учетчицей, лесовозы должна переточковывать. Их за ночь хорошо, если шесть, и переточковывать там нечего, никто ведь по дороге хлыстов не крадет, не прячет, а на верхнем свой учетчик. Но на лесоповале полно таких синекур, всех надо трудоустроить, и каждый куб пересчитывают не меньше пяти раз, то есть четыре бездельницы за счет зэков кормятся. Но если они вроде Надюшки – никто не против, пожалуйста (а будь кто и против – что с того?). Этот нижний зовется Америка – хоть в трех километрах всего от Серебрянки. Думаю, еще ежовские крестники так пошутили, для чалдонов замысловато слишком, – но вот, закрепилось: сидим, стало быть, в Америке, кофеек (мой, из посылки), сигаретка, три года воздержания, симпатичная женщина, интим. То есть я ее извожу душеспасительной беседой, себе рисуясь почтенным гуру, – дескать, пожито, передумано – тьфу, мудак.
– Уезжать надо отсюда, Надя. Что ты здесь будешь – дыра ведь. Сколько тебе?
– Двадцать два.
– Ну – и города-то не видела, наверно?
– Нет, я в Березниках была. В техникум поступала.
– В Березниках! И не хочется ничего посмотреть?
– Так телевизор же есть. Чего смотреть? – насмехается, явно.
– Вот я откинусь, приезжай ко мне в Питер.
– Да-а, нужна я там...
– Ну, а замуж чего?
– Так я замужем, – опять хи-хи.
– А где муж-то?
– Сидит. Три года еще.
– Далеко?
– Под Свердловском.
– Ездила?
– Не. Не хочу его видеть.
Не вникаю, чего жилы тянуть из девки. Опять за волынку: уезжать, учиться...
Через час сторож к нам забрел, Толик, веселый дядька, москвич – но меня земляком упорно зовет.
– Я кофеек зачуял, аж проснулся, – его будка метров за сто. – Налейте – уйду, мешать не буду.
– Да ты не мешаешь, садись, – это я, торопливо, как же: тень на Надюшку бросить
– ни-ни.
Толик – седой, небритый, беззубый, морда блудливая, анекдоты – как из мешка – один другого пакостней. Разогнал тосклевич, Надюха заливается. Вот не умею так, хоть убей, – ну, и молчу теперь в тряпочку. Стали серебрянским девкам кости перемывать. Толян будто свечу держал – про всех подноготную – еще пакостней анекдотов, даже Надюха удивляется.
– А про Сойкину-то откуда знаешь?
– У нас своя разведка. Скажешь, не было?
– Нет, но Наташка думает – не знает никто. Вот про нее не пойму – чего ей надо?
Смотри-ка! Они сами себя не поймут – а мы с Виталей головы ломаем! Наташка Сойкина – жена нашего отрядного. Старлей, косая сажень, молодой, румяный, – а подмостился к ней, оказывается, электрик поселковый (зэк, ясно) – плюгавая плешь
– правда, москвич, как и Толик.
– Может, у Фазы вашего такой оковалок здоровый? – женское любопытство, не стерпела – охота узнать.
Мы, конечно, в одной бане моемся, но ничего там выдающегося ни Толик, ни я не припоминаем.
– Надежда! Ебут не хуем, а душой, – Толик, наставительно. (Вот истинный гуру!)
– О! Дай пожму твою руку, – Надюха, всерьез.
И тут что-то сверкнуло мне: ну да, секс одушевлен для них! Запустить в себя чью-то фитюльку, перепихнуться – только аллегория, символ внетелесного соития.
Но и обратно же – душу представляют они своеобразно. Мы-то в них видим или ангелов или уж – ниже пупка, а они в нас – ни то, ни другое. Мы для них – только выпуклости совокупного елдака – мировой души. (Все фаллические культы – из матриархата.) Мы дуалисты, ребята, а для них – Пан не умер, а Христа вовсе не было! В этом вся тайна. Вот куда Иоганн Вольфганг тянул, со всей Вечной женственностью. Шалишь! Есть мировая душа, кто спорит, но есть и персональный дух – не прахом же две тысячи!
Пока мозговал это – прикатил Виталя с Серегой, механиком.
– Ленчик, тебя ДПНК искал, заморочки какие-то на завтра.
– Ну, поехали.
– У меня с зажиганием что-то, мы посмотрим с Серегой – иди пока, вдруг долго. Мы догоним.
Догнать не догнали, но через час были в гараже – разомлевшие, прямо масло по мордам. Выяснилось – только я ушел, Толика тоже прогнали и брутальные мужики – насовали Надюшке во все дырки, без разговоров. Одарили по четвертной с носа, допили мой кофе и расстались довольные друг другом. И частенько такое практиковалось – думали: я в курсе, уже причастился, специально два часа за мной не ехали. М-да. Пожалуй, в Питер нет, незачем ее приглашать. Вот уж давно не Фаунтлерой, а саднит что-то. Четвертные эти. Чувствую: не рифмуется здесь с моей теорией... Суха, говорит, теория, мой друг, а древо жизни зеленеет. Провались ты, с таким древом.
Х Разволновался, даже забыл, как Вертипраха звали, водилу бензовоза. Только минут через десять всплыло: Женька, Джексон, конечно! А за глаза мы его Вертипрахом всегда звали – как-то и больше шло ему. Женек-то мало ли всяких.
– Джексон, ты откинешься – кто нам бухало возить будет?
– Так бензовоз же со мной не откинется.
– Нет, уж больно у тебя фамилия подходящая. Вон Сухоненко – разве доверишь? Враз отшмонают.
– Ничего, Винограду можно. (Виноградов с Сухоненко – самосвальщики, тоже в город часто гоняют.)
– А остаться не хочешь? – остаются, бывает, если никто не ждет особо.
– Да мы с Котрей решили уже – на юг сначала, прокашляться, а там посмотрим. Но сюда – нет, хватит Чалдонии.
Не знаю, от чего Женька собрался прокашливаться, от каких рудников, но Котря – гомерического здоровья, сплошной румянец от ушей до попы (целиком не видел, но пышет же – в метре потеешь), ядреный бабец, хохлушка, под сорок – самый сок.
Только вот от пасты "Поморин" ее тошнило – всем подряд жаловалась. Екатерина Батьковна вообще, но Котря – спаялось, даже муж, замполит, стал так называть.
(Все кликухи, усеченья имен, фамилий – для экономии разве? Ерунда. Для экспрессии. Кальтю же, на автобусе который, Кальтенбруннером зовем, не экономим.)
– Мужики, мою Котрю не обижайте там, она еще боится, – когда в лабазе начала работать.
Боялась, правда. Ворье же кругом, уголовники – того и гляди, не дай бог. Я как-то покрутился – и вышел, не купил ничего. Выскочила следом:
– А ну, расстегни телогрейку!
Расстегнул.
– Еще чего показать?
– Там смотреть нечего, у моего мужа все равно лучше.
Я-то без подковырки спросил, в простоте – шмон так шмон, дело привычное. Но не обиделся (может, и есть что смотреть, зачем такая предвзятость), а обрадовался:
молодец! Хоть здесь порядок, в этой ячейке общества, – надоели бесстыжие шашни кругом. Но зря радовался – Вертипрах уже реял, парил в вышине, хищный шнобель нацеливал...
А в один из дней загадочного для нас шухера – перед комиссией – замполит исчез.
С концами, как в нужник булькнул – без пузырей. Виталя мне утром (часа в два то есть, наше гаражное утро):
– Ленчик, я ночью в Соликамск гонял.
Меня-то сморило, я накануне рано задрых.
– Зачем?
– Замполит приказал.
– А ему что надо? – я ревновал, если не через меня шоферов напрягают.
– Так я его и отвозил. Часов в двенадцать пришел, говорит: полный бак? – Полный.
– Ну, через полчаса поедем. Из гаража когда вырулил, он подсел, с чемоданом:
Богданов, можешь фары не включать? – Могу. – Давай. За Серебрянку выедем – там включишь. Я даже испугался – что такое?
Что такое – это мы поняли уже, когда комиссия приехала. Но замполита больше никто в Серебрянке не видел. И пару офицеров перевели, кстати, и начальника поменяли. Прежний простым ДПНК стал. Но, думаю, не за Валеркины ноги, а за невыполнение плана – завалили мы четвертый квартал.
Больше всего меня разбирало: с рогами замполит сдриснул или бросил, негодяй, верную жену? Джексон утешал, что с рогами, – но я сомневаюсь. Закогтил он Котрю, скорее, уже после. Использовал ее шоковое состояние. Как же: муж с лучшим в мире
– растворился в ночи, как наваждение. Лет пятнадцать, там, совместной жизни.
Дочь школьница. Ну, Вертипрах рассеял тьму. Сплошное сияние впереди дочь к бабушке, сами на юг, африканские страсти – у Джексона два шара под крайнюю плоть закатано (еще на зоне – как предчувствовал, что с чемпионом соревноваться.) Счастливо, ребята! По газам!
XI
Что хорошо в долгом сроке (не чрезмерно, конечно, четвертные эти усатые – нет уж, не приведи Бог)? – Что есть время помечтать, как его скостят. Тысячи дней, и в каждом – часок для смакования: вот, вызывают в ДПНК – распишись, пришел ответ из Москвы, сбросили тебе, завтра – свободен. Для того и прошения по помиловке пишутся – чтоб базу подвести под мечту, укоренить ее в реальности. Это ведь и на воле так: если только конца срока ждать – невыносимо, и вот – то до получки тянем, то до отпуска: нельзя жить без мечты.
И могло бы просиять – не так уж несбыточно, бывали случаи. Распуская ниточку судьбы, вижу ясно: Фаза, Фаза мне там оборвал, и – по-другому сплелся узор. Не жалею нисколько, да и глупо бы: узор-то другой возможен, но свитер – судьба эта самая – на меня же вязался. Хоть сначала начни: и любил, и сидел бы, и стихоплетствовал – это мое, мои размеры, неизменяемо. Ну, а плюс-минус годишник
– не суть. Это ведь не Аввакумово:
– Долго ли муки сея?
– До самыя смерти, Марковна.
И даже к такому был готов, но – переоценил свои возможности. Каждому бремя дается – точь-в-точь в меру сил (нам неведомую). А я и в холодной-то лишь пару раз сидел, – нет, далеко до протопопа.
Не на что роптать – за тридцать, а еще не повесился. И из самого тягостного до сих пор – вовсе не тюрьма, другое: пройти искус половой зрелости – и остаться человеком. Ведь как чуется в детстве: что-то нескладно в мире, неласково, неправильно живут. Так вот и задача: я научу, покажу – меня только и ждали, измаялись, бедные. Подрастаешь – выясняется: всему их уже учили, показывали – бесполезно! Все равно нервяки топчут друг другу. И тебя тут никто не ждал, – ну, родился, живи уж, не надоедай только. Словом, вот это мрачное битловское: "всё, что тебе остается, – это любовь" – последняя истина. Как раз к половой зрелости достигаешь. И всё спутывается: сводный хор сперматозоидов (их там несколько миллионов в каждой спевке) имитирует ангельский – и – веришь! Хорошо выводят!
Да, но я про Фазу хотел. Если Наташку и трудно понять, то Фазу – дело нехитрое:
Лорелея! Локоны эти обесцвеченные, чуть синева вокруг глаз, ключицы, косточки на запястьях – исчадье андеграунда, субтильная греза Чалдонии. Екнуло сердце столичного нонконформиста, и ей, видно, что-то помнилось под Фазиной плешью, потому что спелись быстро. Старший лейтенант Сойкин, инженер по озеленению, спит в будке на верхнем складе, а Фаза ему электропроводку в доме налаживает – до того увлекательное занятие, что однажды и одеться толком не успел: метров за двадцать они мужа в окно заметили – принесло в неурочный час.
– Ты чего здесь, Васильев?
– Да вот, розетку прикручиваю.
– Давно?
– Полгода.
Сойкин молча прошел в комнату, двустволку свою взял, переломил зачем-то, глянул в стволы, защелкнул обратно, патронов сунул в карман – и вышел. Фазе даже дурно стало:
– Натаха! Застрелится?
– Сейчас. Охотиться пошел.
И точно, Сойкин за ружьем и заехал – хотел тетеревов посшибать: все березы облеплены. Ну, и поохотился, от души. Только мазал много. А вечером синеву Наташкину усугубил основательно и сказал:
– Еще раз застану кого – на улице будешь ночевать.
А зима, между прочим, хоть и на убыль – но минус двадцать держится. На том тогда и кончилось вроде. Беда, что пристрастился и поколачивать стал Наташку регулярно. А зэков – вычеркнул из списков человечества. Чтоб хоть кому-то хоть что-нибудь – пусть отсосут. И когда из Москвы на меня характеристику затребовали: как, мол, сидит? Не рыпается? Можно скостить чуток? (такой порядок)
– нет, худого не написал, просто игнорировал. Что равнозначно. Дней триста мне лишних подарил для мечтаний. Не ехидствуя – царский подарок.
XII
В отличие от Надюшки, отпетой красули, ее старшая сестра, Лебедиха, была отвратна на вид и как-то неопрятно похотлива. ("Люблю пороться, как медведь – бороться!" – сама же рифмовала, прямо Сафо. Только что за медведь такой, интересно? Чалдонская разновидность?) Я и до сих пор, представляя похоть – если брать ее без макияжа влюбленности, эротического озорства, девственной грации – голимую четвероногую похоть, – вспоминаю белые патлы сосульками, плоскую безбровую мешковатую Лебедихину рожу, голос как из помойного бака – да что говорить: сам Кальтенбруннер, неутолимый онанист Кальтенбруннер признавался мне:
– Леня, восемь лет засижено, а вот выбирать придется: Ольга или сеанс – выберу сеанс.
Впрочем, Кальтя слыл у нас за гурмана и эстета, но возьмем грубый материальный критерий – гонорар (не такса! Оля – свободный художник): никогда за червонец не зашкаливал. И червонец-то – в случае сильного поддатия клиента.
Отец Надюшки и Оли на постоянные зэковские подначки отвечал неизменно и бодро:
"На то и делал, чтоб драли".
Но вот интересно, на что он делал Мишаню – шестнадцатилетнего недоумка, не сумевшего подписаться при получении паспорта? Забавная это была семья. Однажды Петровича (главу то есть), связанного, в ШИЗО привели ночевать. Невиданное что-то в Серебрянке, но обычной ментовки здесь не водилось – а он свою половину почтенную (за сорок бабе) с топором от дома до пилорамы гнал. Там уже зэки угомонили дурака. Орал, брызгался:
– Вяжите, вяжите – я ее научу, поганку! Пусть не думает!
А по дороге к киче уже внятно объяснил:
– Месяц, зараза, – то рвет ее, то падает. Я думал в больницу везти, а это она, сволочь, опять беременна! Рожать хочет!
– Так радуйся, Петрович, – свое же добро.
– Этого добра – вон, две бляди да идиот – что она еще родить может? Лучше зарублю ее на хрен! Лучше срок пусть дают!
Потом утряслось, конечно, – ни срока, ни пополнения семейства. Я только меланхолично порезонерствовал: вот, еще окошко готовилось – в наш свет. Ну, пусть бы дурака родила или потаскуху безмозглую, а все-таки окошко. И такие, значит, нужны. А ты – с топором, Петрович! Тоже мне, Раскольников! – в этом духе.
Кстати, что в семье не без урода – в деревне нагляднее гораздо. Где больше двух отпрысков – почти верняк: или типа Мишки – не больной вроде, но и до нормального далеко, или, как у Богдановичей, тоже младший, Сашка – глухонемой, или еще что-нибудь. Сашка-то здоровый родился, но оглох от прививки в детстве – и онемел, соответственно. Издержки цивилизации. Симпатичный парнишка – как все глухонемые – с выражением легко чокнутого, но веселый, гугнит вечно, улыбается.
Целый день по гаражу, гайки обожал закручивать. Даже оформили его слесарем, и зэки не роптали (хотя, кроме гаек, ничего не освоил) – как к родному относились.
Не виноват же парень.
Особенно с Кальтенбруннером они скентовались: Сашка то чифир для него заваривает, то спит на заднем сиденье в автобусе. Я, полушутя, остерегал:
– Федорыч, ты своими сеансами хоть не развращай пацана.
– Не-не, Леня, сеанс – это святое, это у меня без посторонних.
Накопил (за восемь-то лет!) пачку вырезок цветных – красотки рекламные, киноактрисы помоложе – до сорока хотя бы (самому – за пятьдесят уже), держит под сидушкой.
– Не боишься – отшмонают твой гарем, как ты тогда?
– Предусмотрено, Леня. Сам хозяину показал.
– А он?
– Красиво, говорит, жить не запретишь. А что – личная жизнь, имею право. Хочешь, сегодняшнюю покажу?
Достал веселую мулатку в купальнике.
– А здесь, – открыл бардачок, – отработанный материал. Месяца на три хватает – без повторов.
– А фаворитки нет?
– Нет, всех люблю. Тебе не надо?
– Да нет, спасибо. Я как-то жену привык вспоминать.
– Ну, так у тебя молодая жена, конечно. А я на свою не заведусь уже.
– А в натуре?
– В натуре-то с полоборота, ты что – живая манда...
– Ждет тебя, Федорыч?
– Хрен ее знает. Пишет, что ждет. Но десять лет, Леня, сам понимаешь. Что я могу с нее требовать? Пропишет – и ладно, там видно будет.
– Да уж! Они при мужьях-то чего вытворяют...
– Ну. Я Мухину вчера вез (это жена капитана Мухина, заведует медчастью, ровесница Кальти, но в джинсах загуливает, станок в порядке), когда выходила – за жопу мацнул. (Понимаю! Там такая облипочка – только и мацать...) Думал:
сейчас по морде хлестанет. А она оборачивается: "Я б тебе дала, Рома, но ты же разболтаешь. И сама разболтаю. Лучше не надо", – и по щеке гладит. Чуть не приплыл.
...Сейчас вдруг многое что с этой Мухиной вспомнилось: они все, серебрянские, как зачуяли оказию – всплывают, цепляются, лезут в память. Ребята! Тут вам не "Титаник" – где все подряд, а Ноев ковчег – только по паре.
Ну, к кому теперь завмеда приплетать? Капитана Мухина вставлять придется, а про него начнешь – еще ввернется кто-нибудь, и так до бесконечности. Потопнем ведь!
А с Кальтею – нет, не спаривается. Не с Мухиной, не с женою – Федорыч с Лебедихой завязан – по злой иронии. Не любовь, так смерть сплела – и выбирать не пришлось.
XIII
– Ленчик, пекарню скоро отремонтирую – шо делать, шо делать? – третий день подряд, гиперболически гримасничая, подвывал Серега Перчаткин, механик, мой лучший кент.
– Давай печников замочим.
– Тебе смехуечки, ты Римку не знаешь! Она же сюда припрется! А меня на кичу!
(Кича – тьфу, Сереге прическу жалко: скоро звонок.) И правда, я ее мало знал. Виталик нас катал в Вишерогорск, за хлебопеками, по очереди и мои разы чаще совпадали с Элькиным дежурством на заправке (заезжали неукоснительно). Серегу же нанесло на Римку – и вот: вспыхнуло, разразилось:
– Богданов! – официально так, твердо, – без Сереги заправлять не буду! Чтоб не смел ко мне без него заезжать!
– Римма Ивановна, – в тон, – обидно слышать! А я-то не гожусь ни на что?
– Перестань, я серьзно, Виталик. И ему передай.
Ну, передал. Сереге лестно, конечно, – надо же, с первого взгляда покорил! и в мыслях-то не было – строгая деваха. Винограду однажды хорошо припечатала – шнифт на неделю померк.
– О! Якый тэбэ бчел кусыв? Ты ото як Нильсон теперь! – Серега же и рыготал, глумливо хохлячествуя. Он хохол и есть, Перетятченко настоящая фамилия.
Перчаткиным – гаражные хохмачи заделали, но говорит чисто, украинский колорит – для особых случаев. А Римка – татарских кровей, темно-каряя вся, струна, порода, порыв, без чалдонской растеклости. Двадцать три самой, дочке – пять, живет одна, отца не помнит, а мать погибла на сплаве лет семь назад. Словом, Казань-то мы взяли – но этим не кончилось: идеи Батыя живут и побеждают. Снова киевлянин под пятой басурманки – вот тебе и покорил! Не то что бы вертела она Серегою всячески
– но уже через неделю знакомства у того решено было крепко: остаюсь. Месяца три до конца срока ему, и раньше – как только не костерил Чалдонию!
И вот – незадача, действительно: пекарню налаживают, ночные рейсы тю-тю, стало быть, а днем из гаража – куда же? И как? Мало того, с приездом нового начальника решено было и нас, гаражную аристократию, перетряхнуть – ротация кадров.
Дескать, план завален, но меры принимаются. Меня – на нижний определили, сучкорубом, а Серегу – и вовсе на зону закрыть пообещали. А до первой оказии – в лес, сучкорубом же. Но тут осеклось. Не стоило капитану Макокину злорадствовать, помолчать бы ему перед Элькой – но не стерпел, уж больно его жаба давила за Серегину пруху (сам когда-то был отшит Римкою с позором).
– Римуля-то, что теперь, в Харьков переведется?
– Это зачем? – Элька не поняла сначала.
– Так к своему поближе, может, и свиданку дадут.
(А Серега где-то под Харьковом сидел, закрывают же на свою зону.)
– Уже этап был?
– Нет еще, через неделю, наверное.
Но ни через неделю, ни вообще – не закрыли Серегу. Он-то думал, что ударным сучкорубством отмазался. Потом уж всплыло: Римка неистовая – через две эстафеты:
сменщицу и капитана – посулила коротко: "Отправят Перетятченко на зону – Малинникову (это наш новый хозяин) башку снесу. Жаканами, из обоих стволов".
Понятно Римулино беспокойство: упусти – и не дозовешься потом обратно в Чалдонию. А самой с девчушкой – куда же ехать.
Макокин здесь десять лет служит и, в отличие от меня, Римку знает прекрасно.
Поэтому мимо ушей никак не пропустил, доставил слово в слово по назначению, от себя заверив:
– Снесет.
Донос и Гроссу специально в тот же день в Вишерогорск гоняли, отшмонали у Римки ружье – так оно одно, что ли, в деревне? У любого чалдона можно позаимствовать – Римке никто не откажет.
– Ну, пусть только поймают в Вишерогорске наглеца (а это Серега разве наглец?) – из ШИЗО у меня не вылезет! – храбрый был, решительный человек майор Малинников!
XIV
"Зэк должен быть толстым, ленивым и приносить вреда больше, чем колорадский жук", – этому императиву я следовал, увы, только наполовину. С толщиной обстояло неплохо – пуда на четыре уже тянул, припадки активности бывали через день, но с вредом – нет, какой там жук! Так, мотылек... И вот – не оценили, поперли из завгаров! Последний раз начислил шоферам зарплату, отнес на подпись к техноруку, тот, как водится, урезал на треть (я и начислял из такого расчета), и всё, влился в ряды пролетариата. Нижний склад к этому времени уже перекочевал на Вишеру, полтора часа одной дороги – в минус двадцать, в полуоткрытом кузове – не лучшее начало дня, зато – терять нечего, кроме своих цепей. Не знаю, был ли в том преступный умысел, как пишут в приговорах, или случайно получилось но сунули меня в легендарную, овеянную славой бригаду под совокупным прозвищем "женатики" и девизом: "Сто кубов и голый торс!" Настоящих женатиков, правда, было только трое – то есть тех, кто жил семейно, своим домом, в вольной части Серебрянки. Остальные трое, в том числе Юрок, бригадир, в женатики угодили метонимически. Но девиз-то вовсе не был поэтической фигурой, ни метафорой, ни гиперболой здесь не пахло: из декады в декаду рвали ребята рупь на рупь (за 140% плана зарплата удваивается премиальными). Прощайте, мои пуды! Сам Юрок, здоровенный рыжий парнище, детдомовец бывший, любил пояснять сурово: "Других, может, мамы ждут, кормить будут, а нам бычить надо", – лукавил, ой, лукавил перед собою! Никому еще лицевого и на месяц воли не хватало – хоть какие тыщи там: пропивается влет. Но пила поет, баланы летят под горку (иногда – через сучкоруба), торсы блестят, мышцы играют – фейерверк молодости, здоровья – понимаю! Ударничество – вроде запоя: затягивает. Но для меня – всё тухнет и жухнет, если это за деньги. Мерзит, как Надюшкины четвертные. День рублю сучки, два – и чувствую: что-то не так. Неймется в передовиках. Собригадники тоже чувствуют, поглядывают вкось. На третий день мужской базар с Юрком:
– Ты где хочешь работать?
– Куда Родина пошлет.
– Добро.
Позвал мастера, так и так, переводи пассажира, коллектив ропщет.
– Юрок, давай, пока не научусь – буду бесплатно работать, – совсем не нужно мне, чтоб моя фамилия снова склонялась в верхах. И Юрок-то, по зэковскому кодексу, не должен был мусор выносить – запросто кичу я мог схлопотать: саботажник, мол, отрицалово, то, сё. Ну, Бог его уже простил, я – тем более. Селиван (Коля Селиванов, мастер нижнего) соломоново надумал: по начальству не докладая, тихо-мирно меня в дровники перевел, своей властью.
– Вон, в конце будка, скажешь, я тебя направил.
Бреду, грущу, философствую. Вот что: окладник я, не сдельщик. Это два типа таких, всемирных. Штатники, немцы, япошки – те сдельщики. Итальянцы, негры, ну, и наш брат многогрешный, восточный славянин – мы окладники. "От каждого по способностям – каждому по труду" – ясно, немчура придумал. Они так и живут. А вот наш вариант: "От каждого по способностям, всем – поровну" – человечнее как-то, а? Мне бы – только бобан ежедневный, положняковый, ничего кроме не надо, за него и бычить готов, но и право за собой оставляю: когда душа попросит – в загул. Поплевать в потолок, на облачка полюбоваться. Нет, можно и премировать за способности: доска почета, медали, грамота. Бюст на родине героя. Но – платить за них больше? Они ведь от Бога. Стало быть, и так ты в прибытке – да еще и денег сверху? Перебор. Вот где корень, вот почему у Петра Аркадьевича не выгорело.
Уже дойдя до будки, останавливаюсь и додумываю – сейчас: опять нас в сдельщину тянут – и опять не выгорит. Равенство ликвидируем, но и способности – тоже. Так завязано. Одни сучкорубы останутся. То есть к худшему равенству придем. И врожденные сдельщики, европейцы всякие, чуют в нас окладников – и попрут, попрут от себя, не допустят – как меня из Юрковой бригады.
А кто взгоношил весь уклад менять? Не Гольдштейны ли? Этим-то – нож острый: как же я, умник такой – и поровну с Иваном-дураком получать должен? (Хоть потом в кибуце, на банановой плантации, доктор физико-математический – ничего, не кипешует.) Эк занесло куда от баланов – и Гольдштейна приплел! Ну, натурально всё: уже тридцать страниц – и ни одного еврея. Так в жизни не бывает.
Открываю дверь:
– О! Толян!
– Ленька! Земляк! Сейчас чифирку, ну-ка, малолетка, подкинь в печку!
XV
Собрался тут в Москву по делам, полез на антресоли за сумкой, раскопал одну, раскрываю – глядь: что такое? Пачка писем в целлофане, резинкой перехвачена.
Мать честная, мои же письма, с зоны и с поселка – сохранила мамулька! Умчался на целую ночь – что там Уэллс со своей машиной! Храните письма, друзья, заводите архивы – на то нам и антресоли даны.
Вот – без изменений одно, как раз в струю:
"Мамуль, здравствуй! Андрюха, привет!
Вот, кое-как выскреб времечко письмишко черкнуть, да и не знаю, чего писать.
Новостей нет, а старости все те же: здоров, толст, румян и беззаботен. Уже и зиму пережили, еще одна – и дома, уже думаю-прикидываю, на чем ехать. Лучше самолетом все-таки: тринадцатого октября вечерком заявлюсь. Спрашиваете о работе моей. Я же написал: на дровах я, то есть грузчиком. Утречком садимся в машину и едем на нижний склад, за Вишерогорском километра два. Там у каждой бригады своя будка, наша самая дальняя, у заброшенной деревушки Арефы. В бригаде нас трое, плюс маркировщик и сторож, который живет здесь постоянно. Часиков в десять приходит еще Ленуся – приемщица, из Вишерогорска. Кроме того колготятся под ногами два щенка – Белка и Жулик. Белке месяц всего, а Жулику три, оба очень симпатичные, только Белка ужасная капризуля и визгунья. Часов в 11 подъезжает машина или две, мы их загружаем дровами, и на этом наш трудовой день заканчивается. Идем на обед, а потом часов до пяти балагурим, дразним Ленусю, гоняем чаи или спим, в общем, валяем дурака, пока домой не повезут. Вот заурядная картинка нашего быта: за дверью визжит говорливская приемщица, а под будкой – Белка, потому что в дверях висит на растянутых задних лапах здоровенный кобель, наполовину уже освежеванный Толиком. На лавке с одной стороны починяет баян изрядно уже хрюкнувший капитан Мухин, попросту – Васильич, напротив вповалку дрыхнут два моих орла, а в уголку я обкручиваю Ленусю. Жулик вышел успокоить нервы, он не переносит запах свежей собачины (что не мешает ему обжираться ею до осоловения), а Санька-маркировщик долбает прорубь на Вишере.
Скоро орлы мои проснутся и со свежими силами уплетут полкобеля, а из шкуры Толик сошьет шапку, продаст рублей за девяносто, которые опять пропьет вместе с Васильичем. Я это для того рассказываю, чтоб ты поняла: на работе, хоть мы и не заняты, письма писать затруднительно.
Продолжаю через день. С дрюниными бегами ты не права. Ведь юность бывает только однажды, и без "девочек", то есть без тысячи влюбленностей и переживаний, она будет бедна, пуста как-то. Женитьба моя тут не при чем. Да, чуть не забыл. Мне тут предложили поучительствовать (гм, гм), нужна справка, что я прослушал три курса ЛГПИ. Звякни там замдекану, пусть отпечатают, и пришли. Валенки дошли в полном порядке, лук тоже, шарф есть (тот самый). Варежки бы можно. Целую, Алеша".
(Андрюха, Дрюн – брат мой, спортом тогда вовсю занимался – а мать радовалась: не забита голова "глупостями". А "орлы" – два пацана с малолетки, Андрюха же и Вовчик, я за старшого у них, просто по возрасту.) Итак, Ленуся. Золотко мое бесценное, первый поцелуй за четыре года. С неделю (как увидел впервые) понять не мог: красивая девка или нет? Пока шапку не сняла.